Очарованье сатаны - Григорий Канович 16 стр.


– Дочь Банквечера. Помнишь?

– О! Как же, как же! – Черные брови гостя взлетели, как напуганные ласточки, вверх. – Представьте себе, недавно Банквечер вернул мне костюм, сшитый им полтора года тому. Ничего не скажешь: загадочный народ эти евреи. Что бы с ними ни случилось, они в отличие от нашего брата всегда держат слово. Кровь из носу, но заказ выполни и отдай.

– Банквечер жив?

– Не знаю. Но по его просьбе костюм передали мне мои люди. В нем я и езжу на все совещания в Каунас.

Чеславас оглядел Тарайлу с ног до головы и поднял круглый, как опенок, большой палец.

– А вашу ученицу, кажется, когда-то звали не Эленуте, а как-то иначе, – как бы между прочим заметил Тарайла.

– Иначе. По твоему совету мы ее окрестили и дали наше, христианское, имя. Отныне она Эленуте Рамашаускайте.

– О! Эленуте Рамашаускайте! Очень красиво звучит! – промолвил

Тадас. – Но, если память мне не изменяет, крестить ее вам посоветовал не я, а тетушка Пране. Впрочем, это не имеет никакого значения. Она, кажется, до войны собиралась на Землю обетованную, в

Палестину?

– Собиралась, да не собралась.

– Как долго она уже у вас?

– Скоро два года. Я привез ее из Мишкине осенью тридцать девятого…

– О! Два года! Солидный срок. И как? Вы довольны ею? Не жалеете, что оставили?

– А чего жалеть? Эленуте по хозяйству помогает, ухаживает за Пране, не чурается никакой работы, – сказал Чеславас, дивясь допросу, который учинил дотошный Тадукас. В его гладких, обтекаемых словах было что-то пренебрежительное и настораживающее. Но Ломсаргис не подал виду, хотя у него внутри и зашебаршило какое-то смутное подозрение. Он и сам не мог объяснить почему, но ему вдруг захотелось, чтобы лощеный Тарайла не задерживался на хуторе, заморил червячка и поскорей убрался к себе в Мишкине на своей немецкой машине. Тот, кто добился большого чина, вспыхивало у Чеславаса в голове, всегда ставит родство с властью выше родни по крови. Что для такого честолюбца по сравнению с ней, с этой желанной властью, значит какая-то хилая деревенская тетушка?

– Это хорошо, что вы ее крестили, что она помогает по хозяйству, но осторожность еще никому не приносила вреда, – сказал Тарайла и наставительно глянул на оторопевшего Ломсаргиса.

– Ты что, Тадукас, имеешь в виду? – укрепившись в своих смутных, но не беспочвенных подозрениях, спросил Чеславас.

Гость не успел ответить. В горницу с подносом вошла Элишева и стала расставлять на столе еду и напитки – яичницу на сале, соленые боровички, творог, мед, ржаной хлеб с тмином, клюквенный морс, графинчик с пшеничным самогоном.

– О! Какое роскошество! – восхитился Тарайла и обратился к

Элишеве: – А ты… ты здорово похорошела! В деревне просто красавицей стала.

– Спасибо за комплимент. Если еще чего-нибудь пожелаете, кликните. -

Она поклонилась и решительно направилась к выходу.

– Гордячка! – бросил Тарайла, когда Элишева вышла, и предложил

Чеславасу: – Чем время терять, давайте выпьем за встречу.

И сам разлил по рюмкам самогон.

Они чокнулись, синхронно опорожнили рюмки, крякнули и закусили.

– Вы спрашиваете, что я имею в виду, призывая вас к осторожности? – поддев вилкой боровичок, произнес Тарайла. – Странно, что вы сами этого не понимаете. Без предисловия тут не обойтись. Поверьте, я никогда не был ни другом, ни врагом евреев. Шесть веков мы жили с ними вместе. – Он отправил ядреный боровик в рот и стал медленно и аппетитно его пережевывать. – Но русские и немцы нас навсегда с ними рассорили. И мира, я думаю, между нами уже никогда не будет.

В какую древность забрался, с неприязнью подумал Ломсаргис, глядя, как на холеных щеках племянника ходят желваки…

– Короче говоря, я не зверь, я не против евреев. Но сейчас, к сожалению, мы не хозяева своей судьбы, а только исполнители, которые должны выполнять чужие приказы и угождать тем, от кого зависим. Чего греха таить, частенько мы и приказов не ждем и опережаем самих хозяев.

– Но причем тут Элишева?

– А вы представьте на минутку, что будет, если вашу Эленуте

Рамашаускайте, усердную работницу, милое создание, пусть и трижды крещеную, кто-нибудь выследит и донесет куда следует. Например, мне, бургомистру Мишкине… Что, по-вашему, в таком случае я должен буду делать? Молчать, притворяться, что ничего не знаю, или тут же за ней и за вами с Пране послать на хутор своих людей? Видит Бог, мне не хочется быть вашим палачом. Хватит с меня и других грехов.

– Где же, по-твоему, выход? – Ломсаргис налил себе рюмку вне очереди и залпом выпил ее.

– На такой вопрос сразу и не ответишь. Попробую поговорить с ксендзом-настоятелем. У него большие связи в церковном мире. Его дядя – архиепископ Жемайтии Балтакис.

– А чем может помочь архиепископ Балтакис?

– Чем? Пристроить новообращенную Эленуте Рамашаускайте в какой-нибудь женский монастырь. Например, в Тельшяй к сестрам-казимириткам.

– Эленуте – в монастырь? К сестрам-казимириткам? – Ломсаргис придвинул к себе графинчик и налил доверху третью рюмку. Ему вдруг показалось, что Тарайла эту комбинацию с монастырем обдумал раньше и, может, завернул в Юодгиряй неспроста, а для того, чтобы проверить, оставили Ломсаргисы еврейку на хуторе или ее уже тут давно нет.

– Среди сестер-послушниц она будет в полной безопасности. И вам не надо будет прислушиваться к каждому скрипу и шороху. Как только получу от ксендза-настоятеля положительный ответ, я прикачу и сам отвезу ее в монастырь. А сейчас, как говорят наши благодетели, ауфвидерзеен… Дела, дела, будь они трижды прокляты.

Он поднялся из-за стола, поддел вилкой на прощание еще один боровичок, но тут, шаркая щлепанцами, в длинной ночной рубахе и халате из спальни выскользнула заспанная Пране.

– Тадукас, – плаксиво прошептала она, – а мне никто не сказал, что ты приехал…

– Тетушка! Родная! Как я рад, что снова вижу вас! Как я рад! – распушил перед ней хвост прекраснодушный племянник.

– Пока, Тадукас, ты меня еще видишь, но кто знает, что будет со мной завтра… – Пране осеклась и зашелестела халатом, который все время непослушно распахивался.

– Ну уж, ну уж! Все, тетушка, будет хорошо. – Тарайла подошел к ней и губами приложился к ее бескровным, изрезанным морщинами щекам.

– Уже уезжаешь?

– Уезжаю, уезжаю, – нараспев сказал племянник, будто собирался ее убаюкать. – Но скоро еще раз приеду и уж тогда пробуду у вас подольше…

– Смотри – не опоздай на мои похороны, – разочарованно пробормотала

Пране.

– Вы, тетушка, еще всех нас переживете. Вокруг такая тишь, такая благодать, только живи и радуйся. Сам бы тут охотно поселился, да служба не позволяет.

Ломсаргис не вмешивался в их разговор, но, когда Тарайла по-военному одернул пиджак и направился к двери, громко его окликнул:

– Погоди, погоди. Без гостинцев я тебя отсюда не выпущу. Дам в дорогу меду, грибочков и сыру. Я мигом, одна нога здесь, другая там. – И Чеславас сломя голову вылетел из горницы.

– Совсем сдурел.

– Гостинцев, тетушка, жалко? – Тадас подошел к висевшему над столом зеркалу и принялся начальственными пальцами, не привыкшими к обременительным нагрузкам, любовно разглаживать и нежить свои рыжие усики.

– Жизни жалко. Лучше бы я в старых девах осталась, чем до такого позора дожить.

– До какого позора?

– Вымолвить страшно. Он ждет моей смерти, чтобы жениться на этой еврейке. Да будет проклят тот день, когда мы ее тут приютили! – пожаловалась Пране, испуганно оглядываясь на дверь, не подслушивает ли их тот, кого она поносит.

– Не отчаивайтесь, тетушка. Все уладится. – Разомлевший от выпитого самогона Тарайла был настроен миролюбиво и, не скупясь на посулы, щедро раздаривал свою ни к чему не обязывающую доброту. – Мы эту

Эленуте куда-нибудь от Чеславаса увезем… В женский монастырь сдадим…

– В монастырь? – У Пране вдруг сверкнули притухшие от болезни глаза.

– Там, уж будьте уверены, никто на ней не женится, – сказал Тадас

Тарайла и раскатисто рассмеялся.

– Тадукас! – вскрикнула Пране и запахнула халат, из-под которого виднелась сморщенная матовая грудь…- Тебя сюда сам Господь Бог послал! – Она бросилась к племяннику, окольцевала руками его шею и, осыпая ее судорожными поцелуями, стала, как в бреду, приговаривать: – Увези ее, Христа ради, забери! Умоляю тебя! Увези!

И поскорей!

– Увезем. Можете не сомневаться. И не ради Христа, а ради нашего общего с вами блага… – не задумываясь, пообещал он и вышел во двор.

Во дворе у "Опель-Кадета" с большим усердием Чеславас аккуратно укладывал на заднее сиденье корзину со всеми дарами суровой здешней природы.

Тарайла открыл дверцу машины, сел за руль, помахал Ломсаргису из кабины кожаной водительской перчаткой, включил мотор, и юркий

"Опель-Кадет", подпрыгивая на выбоинах, покатил к Черной пуще.

Проводив Тарайлу, Чеславас еще долго слонялся без дела по двору и мысленно возвращался к его неожиданному и странному предложению. Чем больше он пытался понять, что за этим предложением кроется, тем опасней оно ему казалось. Что если этот лис Тадас увезет Эленуте с хутора не в обитель к послушницам-казимириткам, а передаст своим подручным, которые миндальничать с ней не станут и с молчаливого согласия своего начальника погонят туда, куда сам Господь Бог боится заглядывать. Но, может, он, Чеславас, возводит напраслину на заботливого Праниного племянника? Может, Тарайла действует из самых лучших и чистых побуждений, может, он действительно намеревается связаться с почтенным архиепископом Балтакисом, чтобы с его пастырской помощью спрятать Эленуте от всех бед, а их, Ломсаргисов, да и самого себя, оградить от неприятностей, от грозящей кары за пособничество и укрывательство евреев? Он же им, своим единственным родственникам, не враг, ведь не припомнил же он ему оставленный в сороковом саквояж с запретным содержимым, который Чеславас не только не передал по адресу какому-то его соратнику-подпольщику Пятрасу, но и от страха перед Советами предусмотрительно утопил в заброшенном колодце.

Ломсаргиса мучили сомнения. Он примостился на лавку под захиревшей яблоней и вперил взгляд в необозримую небесную пашню, засеянную

Главным Сеятелем крупными и яркими звездами. Кроме Бога, на хуторе не с кем было посоветоваться, что делать – отпускать Эленуте или не отпускать. Но Всевышний, как и всегда, колебался и не тороптлся с ответом…

Ломсаргис ерзал на лавке; звезды сверху подмигивали ему, и от их подмигивания у него рябило в глазах и слегка кружилась голова. Он щурился и то и дело переводил взгляд с небес на несчастную яблоню, которую он собирался столько раз срубить, но всякий раз не решался занести над ней топор. А вдруг произойдет чудо и по весне на ее почерневших, безжизненных ветках снова набухнут почки и она снова покроется белым, целомудренным цветом, а птицы хором восславят ее возрождение? Грех, великий грех рубить топором скукожившуюся надежду, подумал Чеславас, и неожиданно от этой мысли воспрянул духом. Будь, что будет, но он не доверится Тадасу, ни за что не отпустит с ним Эленуте. Не отдаст. И да будет милостив Господь Бог и да одобрит Он его нелегкий и рискованный выбор.

ЮОЗАС

– Нечего вам с матерью дольше в скособочившейся избе ютиться!

Перебирайтесь к твоему бывшему хозяину Банквечеру или в любой другой дом и живите в нем до ста лет. Вы это честно заслужили, – сказал бургомистр Мишкине Тадас Тарайла Юозасу Томкусу, который одним из первых присоединился к отряду повстанцев, очищавших местечко от пособников советской власти. – Никто из прежних жильцов уже никогда туда не вернется, уверяю тебя. Шесть веков тому назад князь

Гедиминас привел евреев к нам в Литву, а ты с Казимирасом Туткусом их благополучно увел из Мишкине, и, надо думать, навсегда.

Тарайла вдруг натужно прыснул.

Хохотнул и Юозас, обласканный словами строгого бургомистра, хотя шутка вышла не очень веселая. В том, что жильцы-евреи никогда уже не вернутся из Зеленой рощи, в которой еще прошлым советским летом они целыми семьями собирали спелую землянику и беззаботно покачивались в гамаках, натянутых между сосен, пропахших настоем терпкой и хмельной хвои, он и сам нисколько не сомневался.

– Сколько годочков ты на этого Банквечера горбатился?

– Почти два десятка, – ответил Томкус. – Я пришел к нему, когда мне было пятнадцать.

– За такой срок тебе положена не одна квартира, а, пожалуй, целых две. Собери пожитки и валяй на Рыбацкую. Твой напарник Туткус ни у кого не спросил разрешения – огляделся вокруг и без всяких церемоний вкатил со всеми домочадцами на Кудиркос к доктору Пакельчику.

– У Казимираса трое детей. А я один с матерью. Мне хоромы не нужны.

– А разве у Банквечера хоромы? – осведомился Тарайла. – По-моему, там всего-то три небольших комнаты и кухонька.

Тадас встал из-за письменного стола, заваленного циркулярами на немецком языке, и, разминая затекшие ноги, принялся чинно прохаживаться по скромно обставленному кабинету, где еще месяц тому назад заседали местечковые энкаведисты, а с побеленных стен на подследственных взирали улыбающийся в тараканьи усы сухорукий Сталин и болезненный, похожий на престарелого монаха-пустынника

Дзержинский. Время от времени Тарайла останавливался у большой карты, висевшей над столом, и, вынув из верхнего кармана офицерского френча остро отточенный карандаш, с упоением победителя отмечал на ней изящными, легкокрылыми птичками занятые немцами города.

– Подумать только – немцы уже до Минска добрались! А ты не решаешься без боя пустое жилье занять, – незлобиво попенял он Томкусу за нерешительность и нерасторопность. – Чего ждешь? Квартира чистая, уютная. Мебель отличная, из красного дерева. Палисадник с клумбами.

За окнами липы цветут.

– Место и впрямь замечательное… – поддакнул Юозас. – Мне там каждый уголок знаком. Ведь сначала я там не только шитью учился, но и полы мыл, и стены красил, и по субботам свечи гасил, а, когда Банквечеры уезжали в Расейняй или Каунас, оставался за сторожа. Но…

– Но что?

Томкус не нашелся, что ответить. Что-то удерживало его от того, чтобы сразу принять предложение Тарайлы и перебраться на Рыбацкую улицу. Он и сам не мог разобраться в своих чувствах, в которых причудливо и несовместимо смешивались и загнанный под ребра стыд, и неостывшая благодарность Банквечеру за науку, и тикающий в висках страх. Юозас с трудом представлял себе, как он станет жить в доме человека, который научил его премудростям своего ремесла и которого спустя двадцать лет он под дулом автомата навсегда угнал в Зеленую рощу. Ему казалось, что, переберись он под эту крышу, невидимый реб

Гедалье его в покое не оставит. Старик будет с утра до вечера следить за каждым его шагом, ни свет, ни заря садиться назло ему за швейную машинку и, негромко напевая на заунывный и немудреный мотив свою любимую песенку про бедного портняжку, строчить и строчить до одури, а в коротких промежутках между куплетами донимать всякими просьбами:

– Йоске! Подложи в утюг угольков! Йоске! Сбегай к Амстердамскому за нитками! Йоске! Помоги Рейзл повесить зеркало! Не приведи Господь

Бог, она еще его уронит и до срока разродится.

С легкой руки Гедалье Банквечера к Юозасу и прилепилось прозвище

Йоске. Даже мать Антанина, бывало, и та на всю окраинную Кленовую улицу окликала своего сына на еврейский лад:

– Йоске! Возьми топор и ступай дрова колоть!

В местечке не переставали чадить слухи, что Антанина родила своего первенца не от рыбака Алоизаса, литовца, а от богатого каунасского еврея, у которого в молодости служила в прислугах. Юозас не обижался

(евреи и Сталина между собой не без основания называли Йоске), он не опровергал эти злопыхательские слухи, ни с кем не лез из-за них в драку и даже кичился тем, что с детства свободно изъясняется на идише и знает наперечет всех евреев Мишкине, начиная от почтенного раввина Гилеля до местечкового сумасшедшего Мотке. Томкус и думать не думал, что наступят такие времена, когда его пристрастие ко всему еврейскому только усилит подозрения в том, что он не чистокровный литовец, за которого всегда себя выдавал, а байстрюк, отпрыск какого-то каунасского богача-еврея и что, если в Литву придут немцы, он за это может неотвратимо и жестоко поплатиться. Их приход не застал его врасплох. Йоске не стушевался и не запаниковал. Стремясь погасить тлеющие, как головешки, пересуды о его сомнительном происхождении, он быстро сориентировался и, cмекнув, что ему надлежит в новых условиях делать, пришил к рукаву белую повязку – опознавательный знак борцов за свободную от большевистских оккупантов Литву – и из друга евреев, с которыми всю жизнь якшался, превратился в их открытого недруга. Опытный Тарайла тут же выделил

Юозаса среди других повстанцев, оценил по достоинству его недюжинные знания быта, нравов и языка евреев и поручил как специалисту

"курировать" так называемый "еврейский участок".

– Ключ от квартиры на Рыбацкой давно у меня в кармане. Но, черт подери, как-то все-таки неудобно туда перебираться! – сказал

Томкус. – Ведь Гедалье Банквечер столько для меня сделал – учил сопляка не только шить брюки, но и счету и письму.

– Перебираться неудобно, – передразнил его Тарайла. – А уводить его из дому в Зеленую рощу было удобно? Банквечер прожил в этой квартире достаточно долго, теперь твоя очередь. Таков, брат, закон природы – слабые уступают сильным. Понял?

– Понял.

– Ну тогда жду от тебя приглашения на новоселье, – подытожил

Тарайла, снова сел за стол, углубился в чтение циркуляров и распоряжений, разосланных немецким командованием по всей провинции и, не поднимая головы, буркнул: – Договорились?

– Договорились. Но…

– Опять ты со своим "но". И этого ты у них нахватался. Они без "но" ни шагу…

– Вот вы сказали, что никто из них никогда сюда не вернется.

– Сказал.

– А вдруг кто-нибудь из них все-таки явится, постучится ночью в дверь и скажет: "Откройте!"? В жизни всякое бывает. Даже то, чего никогда не бывает.

– Что за вздор? Кто постучится? – возмутился Тарайла.

– Элишева, например. Ведь когда мы с Казимирасом уводили Банквечеров из дома, ее в Мишкине не было.

– Элишева? – Вопрос Томкуса озадачил Тарайлу. – Ты это о ком? -

Тадас сделал вид, будто такого имени сроду не слышал.

– Дочка Банквечера. И в Зеленой роще ее не было, – гнул свое Юозас.

– Видно, до сих пор на хуторе у Ломсаргиса прячется. В Юодгиряе.

Если прикажете, я могу туда подскочить.

– Не вижу в этом никакой необходимости, – посуровел сметливый

Назад Дальше