Очарованье сатаны - Григорий Канович 6 стр.


Опьяненный ароматами трав Рекс, прикорнувший на прокосе, вдруг вскочил и, лаем возмутив тишину, стремглав бросился со своего островка к зарослям малины. Но через минуту лай затих, и из темноты, как бы разбавленной каплями разжиженного молока, вынырнула Элишева с холщовым узелком в руке.

Увидев ее, Ломсаргис скорей расстроился, чем обрадовался, и с притворной строгостью воскликнул:

– Стой! Кто идет? Стрелять буду!

– Это я, Элишева. Поесть вам принесла. Что за работа на голодный желудок…

– Спасибо, – сухо пробормотал суеверный Чеславас, для которого присутствие бабы на косовице всегда было дурным знаком – то ли на второй день хлынут проливные дожди, то ли случится какая-нибудь другая непредвиденная напасть.

Но ошеломил его не столько приход Элишевы, сколько случайное негаданное совпадение. Точно так много лет тому назад на этот луг с таким же узелочком в руке, полном снеди, приходила молодая пышнотелая Пране, к плоти которой на виду у самого Господа он под открытым небом долго и жадно, по праву законного мужа, прилеплялся в надежде на то, что она понесет и к следующему лету родит ему неутомимого пахаря и ловкого косаря.

Чеславас избегал смотреть на Элишеву, на ее рыжие, в россыпях лунного света, волосы, тугие, выпиравшие из-под ситцевой блузки груди, на босые ноги с упругими, словно отлитыми из стали, икрами.

– Спасибо, – повторил он. – Поработаю, тогда покушаю.

Ему хотелось, чтобы Элишева зря тут не торчала, оставила еду и ушла, не отнимала у него времени; но та не уходила, опустилась на скошенную траву рядом с притихшим Рексом, таращившим свои зоркие глаза на далекие и бесполезные звезды. Выудив из прокоса былинку и закусив ее, Элишева стала следить за тем, как Чеславас сосредоточенно и ловко размахивает косой и шаг за шагом продвигается к границе своего надела – к коноплянику, за которым притаились столь ненавистные ему танки Красной Армии.

Наконец Ломсаргис умаялся, отложил косу, сел, развязал узелок и достал оттуда нехитрую, наспех приготовленную снедь.

Сначала он вгрызся в ломоть ржаного хлеба с ветчиной, потом одним махом вылил из бутылки в пересохшее горло весь кисловатый клюквенный напиток.

– Ты уже и хлеб умеешь печь? – спросил он и еще раз машинально приложился к пустой бутылке.

– Беда всему научит.

– Это верно. Когда будешь печь в другой раз, постарайся испечь буханку и на нашу долю. Может, Бог даст, мы еще с Прануте вернемся.

Ее племянник Тадукас Тарайла, ты его, наверно, помнишь, бывший бургомистр Мишкине, говорит, что мы вернемся к себе домой скоро, очень и очень скоро.

– Вернетесь, – утешила его Элишева, хотя сразу смекнула, какого Бога имеют в виду Ломсаргис и племянник хозяйки Тадас Тарайла, который недавно до небес превозносил военную мощь немцев и мудрость Адольфа

Гитлера – лютого врага русских и их здешних лизоблюдов. -

Обязательно вернетесь.

– Хоть бы и в гробу вернуться…

– Ну зачем вы так?..

Чеславас только крякнул в ответ.

Близкое и горячее ее дыхание мешало ему говорить, и он, как бы отсекая все дальнейшие вопросы, вдруг замкнулся и, как сурок, нырнул в глухую норку.

– Скоро рассвет, а еще половина не скошена, – посетовал после тягостного молчания Ломсаргис: – Ступай, Эленуте, с Рексом домой. -

Он поднялся, взялся за косу и скомандовал: – Рекс, домой!

Пес недовольно заскулил. Он понимал и по-солдатски выполнял все приказания своего командира, но этой оскорбительной команде подчиниться ни за что не желал, словно Ломсаргис собирался отправить его не в обжитую конуру, а на живодерню. Попробуй подчиниться, если столько дней они друг друга в глаза не видели ни наяву, ни во сне.

Кто сказал, что сны снятся только людям? Они снятся, наверно, и четвероногим, и птицам, и цветам! И им, наверно, что-то мерещится ночами.

– Кому сказано: домой!

– Пошли, – приняв слова Чеславаса прежде всего на свой счет, сказала

Элишева, взяла собаку за кожаный ошейник и повела по лугу. Рекс вырывался, вставал на задние лапы, оборачивался на хозяина и громоподобным лаем поносил весь свет – и этот луг, и эту плавающую пустой миской в небе луну, и эти никчемные звезды, и, конечно, жестокосердного Ломсаргиса. Элишева спотыкалась о кочки, натыкалась на какие-то сучья, с трудом удерживала разъяренного хуторского стражника, и вдруг что-то за пущей ярко полыхнуло и огненной жижей залило весь небосклон; вдали, за конопляником, там, где самовольно обосновались русские танки, что-то завыло и загрохотало, и сквозь эти ползучие сполохи, сквозь это ширящееся и негаснущее пламя долетел истошный и призывный крик Ломсаргиса:

– Элишева! Рекс!

Казалось, с ним неожиданно приключилось что-то ужасное, непоправимое, и он, только что прогнавший их с луга, теперь вынужден звать их к себе на помощь.

Пока она гадала, в чем дело, Рекс вырвался из рук и бросился к хозяину.

Элишева, не мешкая, припустила за ним, и вскоре в предрассветной дымке снова возникли и луг, и Ломсаргис в странной позе – без косы, неподвижный, застывший, словно на старинном снимке. Не обращая внимания на гул летящей стаи самолетов, на дальние сполохи и нестихающий стрекот зениток, он стоял посреди прокоса и, судя по движению губ, вроде бы творил молитву. Прибежавший первым Рекс с восторженным и благодарным раболепием примостился у его ног.

Ну вот, подумала Элишева, упования и надежды Чеславаса на скорую войну сбылись – немцы двинули на Литву свою армаду и уж если, как говорил Тадас Тарайла, одолеют этих сталинских лизоблюдов, то в телячьих вагонах увезут к черту на кулички не его с Пране, а тех, кто грозился отнять у них землю и выселить; а ее, Элишеву Банквечер, ее отца Гедалье, ее сестру Рейзл немедленно переловят и повесят на первых придорожных осинах…

Ломсаргис кончил молиться, перекрестился, повернулся к стоявшей в сторонке растерянной Элишеве и, не стесняясь своей радости, закричал:

– А еще говорят, что Бога нет. Есть! Есть! – Слова, будто преодолев какую-то плотную запруду, внезапно хлынули из него потоком: -

Господи, благодарю Тебя за эту ночь, не похожую на все те ночи, когда мне надо было дрожать и прятаться, когда у честного человека преспокойно могли отнять все, даже жизнь. – С каждой новой фразой он все больше и больше распалялся. – Да и как Тебя, сурово карающего нечестивых за их злодеяния, не благодарить? Ты, наверно, Эленуте, со мной не согласна? Ведь таких нечестивцев и среди вас, евреев, было предостаточно. Божья десница настигнет всех, от Его праведного гнева и справедливой кары никто не скроется и не уйдет…

Ей не хотелось с ним спорить, омрачать его радость и убеждать, что

Богу, который сегодня спасает одних, а завтра без разбору и без жалости начинает ни за что, ни про что карать и убивать других, нельзя молиться, что Всевышний гневается на всех убийц, независимо от того, кто их жертва, иудей или христианин, но она благоразумно промолчала. Разве можно что-то втолковать людям, которые готовы выгоду, полученную от преступника и злодея, выдать за истину и добродетель?

– Ты, конечно, не согласна, – вслух ответил он самому себе. – Потому что еврейка. Только не думай, что я против евреев. Мне евреи до сорокового года ничего плохого не сделали. Наоборот. Но, будь я на месте Всевышнего, я бы создал только один народ. Пусть бы все были поголовно либо литовцами, либо евреями, либо американцами. Зачем

Ему, спрашивается, понадобилось наплодить такую уйму разных племен?

Для того ли, чтобы потом каждый день кого-то учить уму-разуму, совестить, разнимать во время драки и мирить? Зачем Он придумал себе эту страшную головную боль, от которой не только у нас, но и у Него нет никакого спасения?

Черную пущу по-прежнему сотрясало от разрывов бомб – немцы без роздыху терзали танковый полигон за конопляником и недостроенную летную полосу, но постепенно грохот захлебывался и становился все глуше и глуше.

– Не падай духом, Эленуте. Если не сбежишь к отцу и сестренке – забыл ее имя…

– Рейзл, – помогла ему Элишева.

– Так вот, если останешься с нами на хуторе, мы тебя в беде не оставим. За каждое доброе дело Господь велит расплачиваться не серебром и золотом, а добротой. Он заповедал это делать каждому живому существу. Правда, Рекс?

Пес одобрительно заворчал, хотя из всех оплат предпочитал не доброту, а кусок свежего мяса.

Обещание Ломсаргиса растрогало ее, но она не показала виду, поправила сползший с плеч платок, ни с того ни с сего закашлялась от волнения и, отдышавшись, сказала:

– С нами пойдете или будете косить? По-моему, на сегодня хватит.

Вдруг какой-нибудь осколок и сюда случайно залетит.

– Буду косить. Не в меня же немец метит! Война войной, а косьба косьбой. Скотина и под бомбами корма требует. Еще с полчасика попотею, и тогда все вместе пойдем, – снизошел осчастливленный войной Ломсаргис.

Он удалыми взмахами косы клал прокос за прокосом, и в ее чистом, серебряном звоне было больше завораживающей и торжествующей Божьей милости, чем в оглохшем от грохота небе, покинутом Всевышним.

На хутор Ломсаргис вместе со своей челядью вернулся, когда неуязвимое, недосягаемое ни для каких орудий солнце уже позолотило резной конек крытой красной черепицей крыши и понемногу рассеялся укутавший кроны вековых сосен зыбкий, предрассветный туман над

Черной пущей.

Слышно было, как в курятнике засуетились проспавшие войну куры, как в хлеву замычала страдающая от бессонницы корова и на старой, засохшей яблоне, разучившейся плодоносить, запели птицы, лихо и беспечно перепрыгивавшие с ветки на ветку и щебетавшие все громче и громче.

Раздевшийся донага Ломсаргис, фыркая и пританцовывая, старательно и неспешно обливался у колодца ледяной водой, как будто по древнему языческому обычаю совершал какой-то таинственный ритуал – смывал с себя все страхи и сомнения, потливое бегство в Занеманье и зловоние скотных вагонов.

Элишева хлопотала на кухоньке. Домовито пахло жаренной на сале яичницей.

– А как поне Пране поживает? – из вежливости спросила она, когда помолодевший, праздничный Ломсаргис по-хозяйски уселся за стол завтракать.

– Хворает. Ноги у бедняги совсем одеревенели, к тому же она все время жалуется на тошноту и головокружение. Как бы не овдоветь в одночасье, – сказал он, подцепив вилкой желтый, нашпигованный шкварками лоскут, и, жуя, добавил: – Ищи себе потом подходящую пару.

– Дай Бог нашей госпоже здоровья, – сказала Элишева, боясь поднять на Ломсаргиса глаза.

– И тебе тоже, – многозначительно протянул Ломсаргис. – Ведь ты невеста хоть куда…

Избу запрудила тишина, от которой у Элишевы еще долго покалывало и звенело в ушах.

ГЕДАЛЬЕ БАНКВЕЧЕР

Гедалье Банквечер был человеком нелюбопытным. Любопытство, поучал он своих дочерей Рейзл и Элишеву, порок, который когда-нибудь погубит евреев, издавна привыкших без всякой надобности и во вред себе куда больше интересоваться чужими делами, чем своими собственными. Если он, реб Гедалье, к чему-то и вправду проявлял непредосудительное и вполне разумное любопытство, так только к частым переменам и капризам мужской моды в мире, хотя в Мишкине модников и франтов, кроме бургомистра Тадаса Тарайлы и парикмахера Шаи Берштанского, обслуживавшего в белоснежной сорочке с бархатистой бабочкой под тощим кадыком своих не очень высокородных клиентов, и в помине не было. Для пущей важности – пусть-де все в местечке и в окрестностях знают, на какие образцы равняется лучший портной Жемайтии Гедалье

Банквечер! – он даже выписывал из Каунаса толстый журнал, населенный неправдоподобно красивыми и стройными мужчинами в замечательно сшитых костюмах и пальто, и, разглядывая их фигуры на глянцевой бумаге, не раз пытался угадать, во что обходится заказчику материал и пошив такой сногсшибательной одежды.

Напялив на переносицу очки и прищурив свои маленькие рыбьи глазки, страницы заграничного журнала, бывало, перелистывала и Пнина, которая была полной противоположностью мужа и за свое любопытство в местечке не зря удостоилась прозвища Сорока.

– Ах, – вздыхала она, – вот бы нашим девочкам Рейзл и Элишеве таких красивых мужей!

– Что ты мелешь? – без жалости окунал в ледяную прорубь теплые, радужные надежды жены непреклонный Банквечер. – Во-первых, кто сказал, что они холостяки? Во-вторых, неужели тебе хочется, чтобы наши зятья были гоями?

– Гои? Вон тот на обложке вылитый еврей! Ты только посмотри на его нос с горбинкой, на его черные вьющиеся волосы…

– Причем тут, дуреха, волосы? Разве гои не могут быть брюнетами? Это либо англичане, либо немцы.

– Немцы? – ужасалась Пнина. За кого, за кого, а уж за немца она, хоть осыпь ее золотом, ни Рейзл, ни Элишеву не выдаст, даже если дочки в старых девах замшеют.

– Что поделаешь! Выбор у нас небольшой. Писаных красавцев-евреев

Господь Бог в зятья нам пока не изготовил. Оглянешься вокруг: тот плешивый, этот с животиком, кто хромоножка, а у кого, не про нас да будет сказано, бельмо. Но ты не расстраивайся – все равно кто-нибудь для наших девочек да отыщется.

– Но кто?

– Сама знаешь, на кого наша Рейзеле положила глаз. На Арончика.

– А что? – оживилась Пнина. – Он и ростом вышел, и лицом не урод, и руки у него проворные.

– Но он, Пнина, сын гойки Дануты-Гадассы… Да еще смутьян… Якшается с этим Мейлахом Блохом, который полжизни в русских и литовских тюрьмах просидел.

– Полжизни в тюрьмах! – повторила Пнина. – Он что, кого-нибудь прирезал?

– Самого себя прирезал. Был неплохим переплетчиком, а стал борцом за справедливую жизнь. Еврей не должен бороться с другими, он должен бороться с самим собой: если завистник – то со своей завистью, если дурак – со своей глупостью, если гордец – со своей гордыней, если ленивец – со своей ленью. Мало ли чего в нашем брате дурного! От такого борения и нам выгода, и всему миру польза.

Пнина слушала, не вникая в его мудрствования; мысли ее вертелись не вокруг борьбы за справедливость и улучшение мира, а вокруг самых обыденных и неотложных забот: как бы выкроить время и сбегать на базар, как бы не опоздать на молитву, а главное – как бы скорей выдать замуж своих дочек. За Рейзл она почему-то была спокойна, а

Элишеву не поймешь, нет чтобы подыскать себе поблизости какого-нибудь приличного парня по имени Израиль – парикмахера или жестянщика, так надо же – начиталась книжек и выбрала другой, бесплотный Израиль, что за тридевять земель, и грозится при первой же возможности уехать туда навсегда. "Мы там, мама, построим еврейское государство". Зачем евреям свое государство, горестно спрашивала себя и дочку Пнина и сама же себе отвечала: евреи нуждаются не в своем государстве, а только в том, что называется "а бисэлэ мазл" ("чуточка счастья"), в хорошей семье, куче внуков и, конечно, в богатых клиентах. А уж где, в каком благословенном краю эту "чуточку"" простому смертному легче всего найти, не то что взбалмошная Элишева – сам Господь Бог не знает.

Как ни мудрствовал Банквечер, как ни кручинилась Пнина, жизнь не прислушалась к их жалобам и рассуждениям и поступила по-своему. В

Литву в тридцать девятом году вступила Красная Армия, и в сороковом все полетело вверх тормашками. Богатых клиентов Гедалье Банквечера как будто ветром сдуло. Бургомистр Мишкине Тадас Тарайла подался не то в Тильзит, не то в Берлин к немцам. Его место занял подпольщик

Мейлах Блох, который до революции, если верить его россказням, в сибирской ссылке подружился с самим Сталиным; хозяина мебельной фабрики Баруха Брухиса вместе с душевнобольной женой под конвоем вывезли на берега моря Лаптевых, а его фабрика, лесопилка и дом отошли государству; Элишева, на радость родителям, застряла на Богом забытом хуторе в Юодгиряе – танки с пятиконечными звездами, заметенные густой пылью литовских проселков, приспособленных только к гужевому транспорту, преградили ей все пути в желанный Израиль; младший подмастерье Арон Дудак женился на Рейзл, бросил портняжить и был за свою пламенную болтовню о равенстве, братстве и всемирном союзе трудящихся вознагражден большим чином – получил должность заместителя начальника местечкового отделения милиции. Одному

Гедалье Банквечеру жизнь ничего не прибавила и ничего у него не отняла, если не считать такую мелочь, как истрепанный заграничный журнал мод с бесплотными красавцами в дорогостоящих костюмах и пальто из отборной аглицкой шерсти, за подписку на который он заплатил – вплоть до осени сорок второго года – немалые, честно заработанные деньги и в который Арон на досуге с удовольствием и завистью заглядывал.

– Арончик, ты все на свете знаешь, ответь мне, пожалуйста, почему в

Мишкине перестал приходить журнал? – как-то спросил удивленный тесть у своего начальственного зятя. – Кому, скажи на милость, он мешал?

– Странный вы, папаша, человек. В Литве происходят такие грандиозные исторические события, а вы толкуете про какой-то журнал, – по-родственному пристыдил тестя Арон.

Но тесть не унимался. Видно, журнал был для него не менее важен, чем грандиозные исторические события. Честно говоря, без них он вполне мог бы обойтись, как обходился и раньше, когда в литовской армии было всего два-три никому не угрожавших танка, приобретенных то ли в

Англии, то ли в Чехословакии.

– Но почему?

– Вы меня, папаша, своими вопросами замучаете. Ни у одного народа на свете нет на языке столько "почему", сколько у нас. Каждый еврей, прежде чем выговорить "мама", обязательно спрашивает "почему?"

– Я пытался узнать, в чем дело, – гнул свое Банквечер, не обращая внимания на зубоскальство зятя. – Но прежнее почтовое начальство тю-тю!.. Помнишь, в прошлом году к приезду президента Сметоны на открытие нового здания гимназии мы сшили господину почтмейстеру

Розге двубортный костюм с жилеткой? Оказывается, и он от этих исторических событий удрал в Германию. Может, ты все-таки мне ответишь – почему?

– Почему Розга улепетнул в Германию?

– Почему, Арончик, перестал приходить журнал?

– Думаю, что журнал просто запретили!.. – с раздражением процедил зять. – Отныне все рассадники гнилой буржуазной пропаганды в советской Литве запрещены.

Банквечер не мог взять в толк, что такое рассадники гнилой буржуазной пропаганды и почему властям понадобилось запрещать ни в чем не повинный журнал, – ведь там одни красавцы в шикарных пальто и костюмах. Но голову себе долго морочить не стал. Новая власть, рассудил он, на то и новая, чтобы запрещать то, что было при старой.

Главное, чтобы не запретили иголки и нитки, ножницы и утюги и чтобы не конфисковали швейные машинки. Как говорил его покойный учитель, крещеный еврей герр Ганс Хёпке, он же до крещения Ейне Хавкин, славившийся своим портновским искусством во всей восточной Пруссии: пока, мой дорогой Герц (так он по-немецки называл своего ученика), можно шить, можно жить. Даже при дьяволе. На своем веку Банквечер пережил не одну власть – ведь в ученики к Гансу Хёпке-Хавкину он поступил еще задолго до первой русской революции. В мире все менялось, не менялся только он, Гедалье Банквечер, который день-деньской латал и утюжил, кроил и строчил, ни на минуту не забывая возносить благодарственные молитвы Всемилостивейшему Господу

Богу, который словно лично для него, Банквечера, населил всю землю от края до края мужчинами и женщинами, повелев им прикрывать перед

Назад Дальше