Ним, их Создателем, и друг перед другом свою наготу не фиговыми листьями, а всякой благонравной, сшитой умельцами тканью.
– Шей, Гедалье, шей! – сказал более полувека тому назад Вседержитель полунищему пареньку из Мишкине, вложив ему в руки иголку. – И, как бы тебя кто ни заманивал, ни на что другое не отвлекайся. А чтобы у тебя в мыслях никаких других соблазнов не было и чтобы жена твоя не страдала от мук напрасной ревности, стань не дамским портным, а мужским!
И Гедалье Банквечер внял голосу Отца Небесного – никогда на другое не отвлекался и стал не дамским портным, а мужским. С тех далеких пор из всех властей, которые выпали на его портновскую долю, он признавал только одну-единственную – работу. С ней, с этой благословенной и признанной им до смертного часа властью, он никогда не враждовал, в гневе на нее не ополчался, ради другой не предавал, не требовал от нее никаких поблажек и милостей. Да и как было с ней враждовать, если она кормила его семью, согревала дом, приносила в него радость и умиротворение. Этой всесильной власти Банквечер служил верой и правдой и при царе Николае Втором, и при Сметоне, и – вот уже больше года – при Сталине, которого его зять Арончик считал лучшим другом всех народов, в том числе и евреев.
– По-моему, Арончик, самого Всевышнего не всегда можно назвать лучшим другом нашего народа, которого Он сам же избрал среди всех других народов. Что уж говорить о твоем Сталине…
Реб Гедалье не раз втолковывал своему зятю, что для портного не имеет значения, какой флаг, трехцветный ли, красный ли, бело-голубой ли полощется в праздники на флагштоке его дома, какая армия поутру чистит кирзовые сапоги в солдатских казармах, какими знаками помечены танки, стоящие на полигоне под Гайжюнаем или Юодгиряем.
Пока можно шить, можно жить, повторял Банквечер слова своего первого учителя Ганса Хёпке-Хавкина и при этом добавлял: стань правителем
Литвы сам дьявол, он, Гедалье Банквечер, и тогда ни за что не отложил бы иголку, сидел бы за своим верным "Зингером" и шил.
– Что же, папаша, получается – вы и при Гитлере продолжали бы спокойно шить? – окатывал тестя жгучей волной презрительного удивления Арон.
– Если бы не убили, продолжал бы, – пугаясь собственного голоса, ответил реб Гедалье.
Своим правилам реб Гедалье никогда не изменял. Не поколебали их и расквартированные в окрестностях Мишкине танковые части Красной
Армии, хотя и нанесли ему немалый урон – лишили многих постоянных клиентов: бургомистра Тарайлы, почтмейстера Розги, директора гимназии Валайтиса – дальнего родственника президента Сметоны, которые сочли за благо сбежать от Советов. Будь его, Банквечера, воля, он никого никуда бы из Мишкине не вывозил и не выгонял, объявил бы все Ароновы "грандиозные исторические события" недействительными и вернул бы обратно всех своих клиентов на родину.
Он и при прежних порядках мог бы безбедно жить, они его вполне устраивали. Реб Гедалье не нуждался в переменах, от которых только одни убытки.
Но хвала Господу! Если Он, Милосердный, по недогляду что-то у евреев отнимает, то обязательно им что-то взамен посылает. Возместил
Всевышний ущерб, причиненный и ни в чем не повинному Банквечеру, послав ему взамен бежавших из Мишкине клиентов щеголеватых русских командиров, которые, очутившись за границей, решили сразу же обзавестись обновками, сшитыми на праздничные и выходные дни. Тем более что в некоторых лавках Мишкине, которые еще не национализировали, можно было на скромное командирское жалование приобрести и бостон, и коверкот, и габардин и сшить из них точь-в точь такую одежду, какую в запрещенном журнале носили безымянные красавцы.
– Скоро ты, Гедалье, станешь главным портным всей группировки
Красной Армии в Литве и перейдешь с лапсердаков и овчин на шитье шинелей и кителей, – съязвил бакалейщик Хацкель Брегман, который всюду охотился за "горяченьким" и которого вынудили (по той же причине – "гнилая буржуазная пропаганда") закрыть его детище – устную крамольную газету "Еврейские новости". – К тебе, как я вижу, с каждым днем подтягиваются все новые и новые рода войск. Скажи откровенно, как старому другу и клиенту, тебе помог твой зятек?
Банквечеру и вправду помог Арончик, перезнакомивший его со всеми военачальниками местного гарнизона, но признаться в этом Гедалье не хотел. Зачем принижать собственную марку? Ведь к хорошему портному клиенты слетаются без всякой рекомендации, как воробьи на рассыпанные зерна.
– Сами пришли, – пробубнил Банквечер.
– Так дай же Бог тебе обшивать их долго-долго. Но на этот счет, по правде говоря, у меня сильные сомнения. Русские пришли к нам не на веки вечные. Боюсь, что, как и водится среди волков, немцы и русские перегрызутся и, даю голову на отсечение, примутся вырывать добычу из пасти друг у друга.
– В последнее время ты говоришь какими-то загадками, – упрекнул своего клиента и соседа Банквечер.
– Какие тут, Гедалье, загадки? Ведь немцы уже, не прошенные, и в
Прагу пожаловали, и Варшава уже больше года в их руках. Почему они не могут прийти к нам? Дороги в Литву не знают? Так что, как пораскинешь мозгами, лавочником и портным лучше всего быть не в
Литве, а в Америке.
Реб Гедалье побаивался Хацкеля Брегмана, его "Еврейских новостей" c их ужасными предсказаниями. Придет и непременно испортит настроение: тут синагогу подожгли; там еврейский банк среди бела дня ограбили; в
Польше евреев, как скот, в загон загоняют; в Америке ураган; в
Турции землетрясение; в Бразилии мост рухнул, погибло больше ста двадцати человек. Сто двадцать человек!..
– Хацкель, друг мой, – умолял, бывало, своего постоянного клиента реб Гедалье, – какое нам дело до моста в Бразилии или до землетрясения в Турции?
– Как – какое дело? А ты уверен, что тамошние евреи, твои кровные братья, по этому мосту не ходят, а пролетают над ним, как птицы, и что в Турции земля только под ногами турков трясется?
Банквечер отмахивался от дурных вестей Брегмана, как норовистая лошадь от слепней, но выслушивал их не только потому, что жалел бездетного Хацкеля, который и жену похоронил, и сам еле дышит, а еще и потому, что некоторые его пророчества, как ни печально, время от времени сбывались. Правда, в такую чушь, что в Литву придут немцы, реб Гедалье отказывался верить. Ведь Гитлер и Сталин – лучшие друзья. Не верил Банквечер и в то, что в Америке быть портным лучше, чем где-либо в другом месте. Лавочником – может быть. Но портным?
Хорошему портному везде хорошо, а плохому и в раю плохо.
Неожиданная болезнь жены выбила из головы реб Гедалье и немцев, и русских, все Турции и Бразилии, все ураганы и землетрясения и начинила душу саднящей, пороховой тревогой. Шутка ли – спустилась женщина в погреб за квашеной капустой и ни с того ни с сего, потеряв сознание, рухнула на деревянные ступеньки покосившейся трескучей лестницы. Доктор Пакельчик, целитель всех мишкинских евреев, внимательно осмотрел свою давнюю пациентку и, не взяв за визит ни копейки, посоветовал срочно отвезти ее в Каунас, в Еврейскую больницу. Банквечер и беременная Рейзл, не теряя времени, собрались и на рейсовом автобусе вместе с Пниной туда и отправились. На самом въезде в город Пнине снова стало плохо – она вдруг вся обмякла и, не подхвати ее реб Гедалье и не прислони к спинке сиденья, грохнулась бы на пол. В Еврейскую больницу родичи привезли ее уже мертвую.
Весь остаток пути до больницы Гедалье просидел рядом с покойной, как сиживал по-семейному десятки лет подряд за обеденным столом или в
Песах за праздничной трапезой, крепко, как в молодости, держа Пнину за руку и прикасаясь боком к ее безжизненному телу. Он что-то невнятно и хрипло бормотал, изредка неуклюже вытирая левой рукой катившиеся по небритым щекам слезы, которые застревали в жесткой, замороженной сединой щетине и весело и ярко посверкивали в лучах летнего солнца; автобус подбрасывало на ухабах и рытвинах, и Пнина в черном, как аистино гнездо, парике слегка покачивалась и склоняла на широкое и надежное плечо мужа голову, и со стороны могло показаться, что она шепотом пытается сказать ему что-то важное. На противоположном сиденье в невыносимой близости от покойницы коченела от ужаса немотствующая Рейзл, успокоительными движениями поглаживая ворочавшийся в животе плод; отец косился на нее и глухо упрашивал, чтобы ради будущего ребенка дочь пересела на другое сиденье, подальше от трупа матери. Рейзл машинально и обреченно кивала, вытирала слезы, но никуда с места не двигалась.
А вокруг все жило, сверкало, переливалось, галдело, мелькало, проносилось мимо; как ни в чем не бывало о чем-то судачили пассажиры, сияло солнце, птицы славили небеса; на обочинах, как крестьяне на пашне, степенно перешептывались деревья; мычали на лугу коровы; ржали стреноженные лошади; Гедалье Банквечер внутренним зрением все видел, обостренным слухом все слышал, терзая Всевышнего, своего постоянного собеседника, одним и тем же вопросом: "Почему Ты,
Владыка мира, в брачную постель укладываешь нас парами, а в могильную – порознь?"
В тот же день Арон отправил в Каунас, в Еврейскую больницу, младшего лейтенанта Луку Андронова, и покойницу вместе с родичами на служебной машине доставили в Мишкине. Выгрузив дородную Пнину, услужливый Андронов на той же "эмке" помчался в Юодгиряй за Элишевой.
Вместе со сватьей Данутой-Гадассой реб Гедалье выбрал на кладбище место для жены и рядом – для себя. Похороны, как и водится у евреев, длились недолго. Реб Гедалье, черный, съежившийся, как озябший грач, стоял на краю могилы и не сводил глаз с ловкой лопаты Иакова. Каждый взмах и каждый глухой шлепок глины, падающей на завернутую в саван
Пнину, он сопровождал протяжным, похожим на вой раненого зверя стоном. Когда могила была засыпана доверху, Банквечер несколько раз, словно голову молодой Пнины, погладил свежий холмик и, поперхиваясь задубевшими от отчаяния словами, пообещал, что дома, на Рыбацкой, он не задержится, – она ведь знает, что Гедалье никогда не заставлял ее долго ждать.
Тогда, на исходе осеннего равноденствия сорокового года, он и предположить не мог, что ему кроме Пнины придется похоронить еще и внука, которого и назвать-то не успели. Смерть на то и смерть, что никого о своем приходе загодя не уведомляет. Спасибо почтенному рабби Гилелю, давшему мальчику при записи в книгу рождений и смертей имя Эфраим и впервые прочитавшему на кладбище заупокойную молитву
"Эль мале рахамим" не по умершему, а по мертворожденному.
– Ты еще родишь, – сказал тогда реб Гедалье потрясенной Рейзл, которая целыми днями напролет только и делала, что склонялась в своей комнатке над купленной впрок пустой детской кроваткой и напевала колыбельную про малыша, который скоро станет взрослым и отправится по белу свету торговать сладким изюмом и миндалем, а когда разбогатеет, соскучится по родному местечку, вспомнит мамину песенку, забросит свою торговлю и вернется домой…
Реб Гедалье прислушивался к ее заунывному, нечленораздельному пению, и ему чудилось, что весь их дом на Рыбацкой, куда ни глянь, битком набит мешками с заморским изюмом и миндалем и нет в нем свободного места…
– Ты еще родишь, – неумело утешал Банквечер свою дочь.
– Никогда. Не хочу рожать мертвых.
– Ты еще молодая… Бог даст, родишь, и у меня будет куча внуков. От тебя и от Элишевы. Она, как и ты, Рейзеле, никуда, ни в какую
Палестину не уедет… выйдет замуж… и вы будете рожать наперегонки. -
Его голос, перемежаемый натужными смешками, едва продирался сквозь рыдания, и Рейзл его не слышала.
Боясь, что она повредится в рассудке, реб Гедалье отправился за советом к Пакельчику, который за неимением других докторов лечил от всех болезней – от кори и скарлатины, от язвы и коликов, от изжоги и запоров.
– Могу вашей дочери прописать французские капли, но капли вряд ли помогут, – сказал тихий и бескорыстный Пакельчик. – Когда я учился в
Вене, мой профессор – психиатр Иоганн Фишер – говорил нам, что в горе самый страшный период – безделье, от которого до безумия один шаг. Лучшее лекарство от душевных расстройств – работа. И еще раз работа. Попробуйте уговорить свою дочку, чтобы она села рядом с вами и понемногу начала шить. А когда начнет, глядишь, и втянется, и полностью выздоровеет.
– А что прикажете делать, если она при клиентах отложит в сторону шитье и снова запоет про этот проклятый изюм и миндаль? Что тогда делать?..
– Что тогда делать? Подпевать, реб Гедалье, – усмехнулся Пакельчик.
– Подпевать…
Банквечер сначала подумал, что чудаковатый доктор Пакельчик подтрунивает над ним, и отнесся к его предложению с недоверием. Но по трезвом размышлении решил – почему бы в самом деле не попытаться отвлечь Рейзеле от ее беды работой – глажкой, пришиванием пуговиц, отпарыванием старой подкладки? Даст Бог, втянется в работу и через год-другой даже закройщицей станет. После того как Арон уехал в командировку в Москву, реб Гедалье подыскивал зятю, старшему подмастерью, подходящую замену. Да и как было не подыскивать, если
Банквечер и в младшем подмастерье Юозасе не был уверен, – вздумал рыжий снова требовать прибавки к жалованью. "Сами, господин
Банквечер, знаете, что сейчас делают с теми хозяевами, которые угнетают трудящихся"… Гедалье Банквечер хорошо знал, что делают с такими хозяевами, – загоняют, как мебельного фабриканта Боруха
Брухиса, прикладами в телячий вагон – и в гости к белым медведям.
Хотя, Господь Бог свидетель, кроме самого себя, он никого в жизни не угнетал.
Чем Рейзл не замена? Только бы она согласилась, а обучить ее – дело нехитрое.
Банквечер понятия не имел, как подступиться к дочери, с чего начать, боялся, что все его просьбы она отвергнет с ходу.
После смерти внука реб Гедалье входил в ее комнату почти на цыпочках и всегда с какой-нибудь доброй вестью на устах – придуманной или всамделишной.
– Тебе, Рейзеле, целых три замечательных письма из Москвы! Дай Бог каждой еврейке получать такие письма. Не письма, а пасхальные подарки. Ты только послушай!
Банквечер принимался читать эти письма, как пасхальную агаду, и, пользуясь тем, что Рейзл сама к ним не притрагивалась,
"перелицовывал" их, дополнял заимствованиями из баек Хацкеля
Брегмана, подслащивал собственными, давно забытыми признаниями в любви и жалобами на разлуку и тоску, всплывавшими из сгустившейся от ила памяти; осторожно снимал с конвертов незнакомые, копеечного достоинства, марки, на которых красовались либо бравый красноармеец в островерхом шлеме, демонстрировавший свою богатырскую силу воображаемому классовому врагу; либо стахановка-ткачиха, озарявшая всю планету своим счастьем. Отец раскладывал перед Рейзл глянцевые фотографии (она и к ним не прикасалась, словно там был запечатлен не
Арон, а совсем чужой человек) и терпеливо рассказывал, что на них было изображено. На этом снимке, Рейзеле, наш Арончик возле Кремля – того дома, где живет старый друг Мейлаха Блоха и всех трудящихся на свете Сталин; а вот на этом – он в перепоясанной портупеей гимнастерке на Красной площади в очереди к другому дому, где в хрустальном гробу лежит вечно живой Ленин; а тут Арончик в пилотке – на колхозной выставке достижений, смотрит на счастливых коров и доярок в выходных платьях, а на последнем снимке твой благоверный гордо выходит из подземного поезда на остановку, украшенную мраморными колоннами. До чего же, доченька, только люди не додумываются – поезда под землей!
Но Рейзл не интересовали ни Ароновы письма, ни поезда под землей, ни счастливые коровы и разнаряженные доярки, такие же породистые, как и их коровы, ни дом, где жил Сталин, ни обитель, где в хрустальном гробу лежал Ленин. Она сама словно лежала в гробу, не одна – вместе со своим Эфраимом, не успевшим вкусить материнского молока, и все, что происходило за пределами гроба, не имело к ней никакого отношения. Ей хотелось только одного – чтобы не приподнимали крышку и не уговаривали ее вернуться к тому, что было прежде.
Реб Гедалье по ночам не спал – лежал с открытыми глазами в постели, прислушивался к каждому звуку и, как отец Отца, умолял Бога, чтобы
Он смилостивился над ним и над его несчастной дочерью. Всевышный по своему обыкновению ничего не обещал, но и в милости не отказывал.
– Муж есть муж, – не уповая на милость Отца Небесного, сказал разносчик "еврейских новостей" Хацкель Брегман. – Когда молодая жена долго остается одна, она может не только колыбельную запеть, но и что-нибудь покруче. Где же, спросишь ты у меня, выход? – Хацкель перевел дух и выпалил: – В постели! Надо вызвать из Москвы Арона.
Лягут оба, поначалу покалякают о том, о сем, а потом разок-другой, как водится между супругами, сделают то, что я со своей Голдой, а ты со своей Пниной, да будет благословенна их память, умели по ночам совсем неплохо делать.
– И что?
– Что – что? Ручаюсь: наутро у твоей дочери все болезни и недуги как рукой снимет. Вот что! Я знаю, ты не в ладах с буковками. Дай-ка мне адрес твоего зятька, я сяду и под твою диктовку напишу ему в Россию, в Москву. Арон – парень сообразительный, быстро разберется, что к чему, и через день-два он появится у тебя – на крылечке, а у твоей
Рейзеле – в спальне.
Адреса Банквечер Брегману не дал, потому что надобность в услугах
Арона, к счастью, отпала. То ли Господь услышал мольбы реб Гедалье и смилостивился над ним, то ли Рейзл, еще совсем недавно склонявшаяся над пустой кроваткой, застеленной байковым одеяльцем и любовно выложенной пуховыми подушечками, без всякой посторонней помощи взяла себя в руки и избавилась от преследовавшего её наваждения – перестала своим монотонным и заунывным пением выворачивать отцу душу и мало-помалу с каким-то целительным рвением стала хлопотать по дому
– убирать, мыть, стирать, развешивать белье, кухарить, даже украдкой смотреться в большое портновское зеркало, висевшее в гостиной, и смущенно присматриваться к новым клиентам – малословным русским командирам, от которых у Банквечера не было отбоя. Когда подмастерье
Юозас объявил забастовку и наотрез отказался без прибавки к жалованью выходить на работу, Рейзл и вовсе ожила и бросилась помогать старику – она и утюжила, и пришивала, и отпарывала, а порой часами под его руководством строчила и строчила на безотказном и неустанном "Зингере".
Банквечер не сводил с нее глаз, налитых радостной влагой, и ненавязчиво, но настойчиво втягивал в работу. Следя за тем, как она орудует иголкой и неистово жмет на педаль "Зингера", он нет-нет да подумывал о том, не сменить ли старую вывеску, не прибавить ли к уже выцветшей на солнце надписи над входной дверью имя дочери -
"Банквечер и Рейзл Дудак", пусть все знают, что отныне у него появилась не только помощница, но, может быть, наследница и продолжательница. При дочери о своем намерении он и заикаться не смел – а вдруг вместо того, чтобы обрадоваться, она рассердится и отругает его: "Банквечер и Рейзл Дудак"? Что это, мол, за бред? Да евреи от смеха животики надорвут.
Ну и пусть себе на здоровье надрывают. Евреям никогда не угодишь.
Они и Богом недовольны. А вывеска Банквечеру даже во сне снилась.
Жаль только, что не все, что снится, можно назавтра внести в дом или повесить над входной дверью.