Очарованье сатаны - Григорий Канович 8 стр.


Однако реб Гедалье не столько заботила смена вывески, сколько отсутствие подмастерья Юозаса, который словно сквозь землю провалился. Вряд ли – даже с помощью трудолюбивой Рейзл – ему удастся в обещанные сроки выполнить все заказы. Привыкший держать слово Банквечер вставал ни свет ни заря, садился за швейную машинку и, не давая себе роздыху, строчил до позднего вечера, а иногда и до глубокой ночи.

В такую июньскую ночь, перед самым рассветом, мурлыкая себе под нос единственную заученную в незапамятные времена своего ученичества песенку, реб Гедалье на неразлучном и объезженном "Зингере" незаметно въехал в свою вторую по счету мировую войну. Правда, ни гул самолетов, ни разрывы бомб и стрекот зениток не заставили его отвлечься от шитья, подойти к окну и взглянуть на небо. Истинный мастер, уверял Банквечер, должен смотреть не на небо, а на материал.

Портной – на сукно, сапожник – на кожу, гончар – на глину…

– Маневры, – сказал он самому себе и продолжал спокойно нажимать на педаль, и только, когда у него за спиной, шурша ночными туфлями, как привидение, выросла испуганная Рейзеле, он обернулся.

– Слышал?

– Слышал.

– Кажется, это немцы, – прошептала она.

– Немцы? – удивился Банквечер, и его нога вдруг примерзла к педали.

– Ты не ошибаешься? Похоже на маневры.

– Это не маневры, – в сердцах повторила дочь. – Я собственными глазами видела, как низко над костелом пролетел самолет с крестами на крыльях, сделал круг и улетел… Это, папа, война. Одно счастье, что Арон в Москве.

– А что это, доченька, за счастье? Мы с твоей мамой врозь никуда не ездили, тридцать с лишним лет всегда были вместе. Куда я, туда и она, куда она, туда и я. – Он поднялся со стула и, как в детстве, погладил дочь по кудрям.

Рейзл смутилась, помолчала и добавила:

– Хорошо, что ее нет с нами, и… – Она неожиданно запнулась.

– Ну чего замолкла? Кого ты еще имеешь в виду?

– Моего сыночка Эфраима, да не покарает Господь меня за мои кощунственные слова. Над ними уже никто, папочка, не надругается.

Никто ни маму, ни его, ни нас догола не разденет и не расстреляет.

– Что ты мелешь? Кто тебе сказал, что немцы нас разденут догола и расстреляют? Не этот ли, собиратель всяких ужасов и страхов Хацкель

Брегман?

– Мне это в прошлом году один беженец из Польши, из Августавы, на рынке рассказал. Будто бы немцы раздевают евреев догола, выводят куда-то за город и расстреливают.

– Не знаю, доченька, кого у них там в Польше выводят и догола раздевают. Но мы… мы с тобой, по-моему, ничего немцам не сделали такого, чтобы нас из-за этого раздевали и расстреливали. Я с ними прожил в Пруссии бок о бок пять лет, и ни разу они меня пальцем не тронули. Наоборот. Везде и всюду только и слышал: "Данке шён",

"Битте шён", "Филе данке". Отнесешь, бывало, по просьбе Ганса

Хёпке-Хавкина клиентам на дом готовую одежду, тебя и пивом угостят, и еще чаевые пфеннигами дадут. – Банквечер покосился на замолкший

"Зингер", вдруг оборвал разговор, грузно опустился на стул, нажал на педаль и с каким-то молодым азартом и неудержимой яростью помчался к этому пиву, к этим пфеннигам, к своей незабываемой школярской молодости…

На третий день войны Мишкине раскололось надвое, как грецкий орех.

Из одной половины на улицы высыпали литовцы, которые с радостью, скрываемой под искусным равнодушием, наблюдали за отступающими в беспорядке частями Красной Армии и лихорадочными сборами местечкового советского начальства – энкавэдистов во главе с заместителем заместителя Повиласом Генисом – и старовера, младшего лейтенанта Луки Андронова, спешно грузивших в служебную "эмку" какие-то важные, не подлежащие огласке документы; бургомистра

Мейлаха Блоха и его челяди, забирающихся в кабину и в кузов крытого брезентом грузовика. Из другой половины на мостовую вылущивались евреи, целыми семьями направлявшиеся следом за потрепанной и присмиревшей от круглосуточных бомбежок пехотой.

Реб Гедалье из-за ситцевой занавески взглядом плутал по армейским колоннам и среди отступающего войска выискивал своих недавних клиентов, но то ли от того, что у него слезились глаза, то ли от того, что его заказчики – русские командиры – затерялись в многочисленных нестройных рядах своих подчиненных, ни одного из них он так разглядеть и не смог. Банквечер и сам не понимал, для чего он их выискивает. Может, для того, чтобы каждому вернуть скроенный или еще не тронутый ножницами отрез, купленный в избежавших национализации лавках Шварца или Амстердамского, которые при Сметоне щедро и, как в ту пору казалось, дальновидно жертвовали на

Международную организацию пролетарских революционеров. А может, для того, чтобы попросить у товарищей командиров прощения за то, что не по своей вине не выполнил в обещанный срок их заказы. Но ведь войны, оправдывал он себя, начинают не портные.

– Люди бегут, – сказал он дочери с неподдельной горечью, хотя не был склонен ни к нытью, ни к паникерству. – Может, говорю, тебе,

Рейзеле, на время куда-нибудь податься? К Элишеве, например. В деревне люди пашут, косят, доят, а не бросают на голову друг друга бомбы.

– На время? В деревню? – удивилась дочь. – Ты что, как Арон, веришь, что Красная Армия в мире всех сильней и что она скоро прогонит немцев?

– Где ты, Рейзеле, видела еврея, который бы верил в чужую армию? – отделался грустной шуткой отец.

– Никуда, папа, без тебя я отсюда не уеду. И не упрашивай меня! Ты же и сам никуда вроде бы не собираешься?

– Собрался бы, да в мои годы есть только одно подходящее укрытие от всех бед. Сама знаешь какое. По-моему, лучше всего каждому держаться поближе к тому месту, где ждут те, кого ты при жизни любил и кто тебя любил…

– Там, папа, и меня давно ждут. Ждет Эфраим… И мама ждет…

– Но покамест мы с ними встретимся и укроемся в том месте от всех напастей, надо, доченька, работать, а не смотреть каждую минуту в окно на то, чье войско уходит, а чье приходит. Скажешь – сумасшедший! А мне всегда немножко нравились сумасшедшие. В нашем сумасшедшем мире скучно быть нормальным. Невзирая ни на что я буду шить.

– Кому?

– Тем, с кого мерку снял.

– Но они уже, папа, никогда не вернутся…

– Откуда ты знаешь? Арончик говорил, что и наш бывший бургомистр

Тарайла, горячий сторонник Гитлера, больше никогда не вернется. А он, вот увидишь, скоро снова появится в Мишкине. Если немцы одержат победу…

Банквечер подошел к платяному, пропахшему нафталином шкафу, распахнул створки, вынул оттуда пиджачную пару и промолвил:

– Посмотри! Этот костюм мы сшили господину бургомистру не то к открытию сейма, не то к какому-то другому важному государственному событию. Не помню. Когда Тарайла вернется, мы ему тут же обновку и отдадим.

– Если к тому времени будем живы.

Назавтра реб Гедалье встал на рассвете и как ни в чем не бывало оседлал свою лошадку…

Не прельстившись мелкой дичью, немецкие части в местечко не вошли.

Они обогнули Мишкине и уверенно, не встречая никакого сопротивления, двинулись дальше на восток.

Над опустевшими, замершими в ожидании улицами местечка клубилась гнетущая, ничейная тишина, которую не нарушали даже ни изредка врывавшийся крик отряхнувшегося от сна петуха, ни лай какой-нибудь дурашливой и раболепной дворняги. Не нарушал неверную, готовую вот-вот взорваться тишь и стрекотавший на Рыбацкой "Зингер". Стрекот машинки, всегда навевавший на Банквечера добрые, умиротворяющие мысли, сейчас как бы прошивал его душу неутихающей тревогой.

Тревожился реб Гедалье не за себя, а за своих дочерей, и почему-то больше всего – за похоронившую первенца Рейзл. Он корил себя за то, что не заставил ее, пусть налегке, со скудным скарбом, немедленно покинуть Мишкине, – ведь жену заместителя начальника энкавэде Арона

Дудака вполне могли подсадить в грузовик или в "эмку". Подсадили бы и увезли куда-нибудь в Ржев или Великие Луки.

В комнате из полумглы на реб Гедалье поглядывали два длинноруких манекена, которые, как казалось, с укоризной покачивали безволосыми головами, и Банквечер первый раз в жизни не выдержал, встал и повернул их мертвецкими лицами к стене, на которой в позолоченной рамке висела большая выцветшая фотография – он и покойная Пнина в двенадцатом году в Вильно, оба молодые и красивые, у главного входа в Большую синагогу.

Рейзл спала, а реб Гедалье пришпоривал свой "Зингер" и гнал его туда, где не было этой недоброй, заоконной тишины, этого затаившегося за каждым углом несчастья; туда, где он когда-то был молодым и счастливым пленником крохотной иголки, которая в отличие от смертоносной бомбы благоволит ко всем живущим.

Яростную рысь швейной машинки внезапно остановил настойчивый стук в дверь.

– Кто там? – беззлобно прикрикнул на запертую дверь Банквечер.

– Откройте! – потребовали за дверью. – Это я, Юозас Томкус, ваш бывший подмастерье.

– Юозукас? – удивленно переспросил реб Гедалье. – Сейчас, сейчас…

Банквечер заторопился, доковылял до двери, повернул в замочной скважине ключ, отодвинул защелку, и в комнату твердым, начальственным шагом вошел забастовавший перед самой войной подмастерье Юозас, а за ним ввалился смахивающий на располневшего

Иисуса Христа бородач с белой нарукавной повязкой и обрезом за поясом.

– За прибавкой, Юозукас, явился? – косясь на белую нарукавную повязку бородача и обрез, попытался шуткой разрядить напряжение

Банквечер.

– За прибавкой, – с усмешкой подтвердил Томкус. – Теперь уж вам, хозяин, от прибавки не отвертеться.

Бородач с обрезом кивнул, полез в карман, вынул из помятой пачки

"Беломора" папиросу и, чиркнув спичкой, бесцеремонно и картинно закурил.

– Наверно, не отвертеться – закашлялся реб Гедалье, почувствовав, что Юозас и бородач пришли на Рыбацкую неспроста. От каждого из гостей разило, как сивухой, бедой.

– А вы, как я вижу, неплохо справляетесь и без помощников. – Томкус цепким взглядом знатока оглядел "Зингер" и простроченную на нем чью-то штанину.

– Дочка помогает. Дай Бог ей здоровья.

– Рожите помогает? Молодчина, – похвалил Рейзл Юозас. – Кому, если не секрет, шьете?

– Шью, просто шью. От нечего делать, – не вдаваясь в объяснения и перескакивая от волнения с жемайтийского диалекта на понятный

Томкусу идиш, сказал реб Гедалье и снова надрывно закашлялся. -

Когда-то в глупой молодости я не папиросами, а самосадом баловался, курил с утра до вечера и даже попыхивал во сне, но сейчас, извините, дыма на дух не переношу. Легкие дырявые.

– Кончай, Казимирас, дымить. У человека легкие дырявые, а ты пыхтишь, как паровоз, – перевел своему напарнику с идиша слова

Банквечера Юозас.

Бородач нехотя погасил огонек папиросы о стоявший на комоде праздничный семисвечник, швырнул окурок на пол и усердно растер его солдатским сапогом.

– И все-таки кому вы, хозяин, от нечего делать шьете? – Томкус подошел к швейной машинке, словно правдивого ответа ждал не от

Банквечера, а от нее, и по-хозяйски уселся на стул. – Понятно, понятно, – пропел он, разглядывая уже простроченную штанину. – Брюки для какого-нибудь русского майора? Не так ли? Нехорошо, нехорошо обманывать специалиста.

– Кто заказывает, тому и шью.

Юозас пощупал сукно, несколько раз нажал на педаль и ехидно промолвил:

– "Зингер" в полном порядке. Как подумаешь, он, пожалуй, останется единственным полезным "евреем" в Мишкине…

И засмеялся.

Услышав чужие голоса, в комнату неслышно вошла заспанная Рейзл.

– Доброе утречко, Рожите, – поприветствовал ее Юозас. – Оказывается, ты не удрала с красными, как некоторые твои подружки. Молодец.

Настоящая патриотка. Помнишь, как мы с тобой и Шевкой на праздники наш гимн пели "Литва, отчизна наша", вы с сестрой – на иврите, а я – по-литовски. Здорово у нас получалось.

Рейзл не ответила.

– Ты, ласточка, еще не проснулась. Бродила, видно, во сне со своим

Арончиком по Москве. Кремль осматривали, – поддел ее по-литовски Юозас.

– К Сталину в гости ходили. Ха-ха-ха! – грохнул заскучавший по смачному дымку бородатый Казимирас и снова полез в свой бездонный карман.

Рейзл не шелохнулась, стояла рядом с отцом, смотрела на Томкуса с испуганным презрением.

– Не обижайся, Рожите. Арон был хорошим парнем, только зря в дерьмо вляпался.

– А ты… разве ты не вляпался? – тихо заступилась за Арона Рейзл. -

Ведь и ты совсем недавно был за рабочих и крестьян и распевал за швейной машинкой не "Литва, отчизна наша", а " Вставай, проклятьем заклейменный…"

– Я и сейчас за власть рабочих и крестьян, но без русских и евреев!

– огрызнулся Юозас.

Бородач Казимирас снова захохотал, извлек из кармана курево, но в последнюю минуту почему-то сунул незажженную папиросу в рот и стал перегонять ее из стороны в сторону. Переминаясь с ноги на ногу, он покручивал в руке пропахший воском семисвечник и нетерпеливо ждал, когда Юозас подаст знак и они приступят к делу.

Но Томкус не спешил. Его обуревало чувство радостной мести, смешанное с жалостью. Кого-кого, а Банквечера ему было жалко. Реб

Гедалье был не похож на тех своих сородичей, которые в сороковом распоясались, дорвавшись до власти. Если бы у него, у Юозаса, спросили, кого не трогать, он бы без запинки ответил: моего учителя

Гедалье Банквечера! Его-то он уж точно оставил бы в Мишкине целым и невредимым, как и "Зингер". Не тронул бы он и гордячку Рейзл, которая в отличие от своего муженька не выбегала с полевыми цветами из дому навстречу русским танкам, а беременная сидела дома и вышивала цветочки на рубашонке для своего ребенка. Пощадил бы Томкус и чудаковатого доктора Пакельчика, который бедных лечил даром и спас от верной смерти его старшую сестру Филомену. Но служба есть служба.

Велено вымести из местечка всех евреев, чтобы и духа ихнего тут не осталось, – хочешь, не хочешь, выполняй! Могли бы, конечно, в повстанческом штабе дать им с Казимирасом не Рыбацкую, а другую улицу. Но теперь им деваться некуда – выведут реб Гедалье и Рейзл во двор и погонят на сборный пункт, в синагогу, а потом… А что будет потом, только штабному начальству известно.

– Как я, Юзукас, понимаю, ты сейчас уже в прибавке к жалованью не нуждаешься, получаешь большие деньги в другом месте, – непривычно заикаясь, произнес Банквечер.

– Так точно. В другом месте, – сказал Томкус.

– И еще, как я понимаю, ты ко мне не клиента привел?

– Увы!

– Что же вас в такую рань ко мне привело? – прохрипел реб Гедалье.

– Что? Можно подумать, что вы с луны свалились… Мы пришли за вами, – ответил за Томкуса бородач с обрезом и, упиваясь своим безнаказанным превосходством, продолжил: – Чтобы раз и навсегда очистить нашу родину Литву от клещей и паразитов.

– Казимирас за словом в карман не лезет, но его слово страшнее, чем он сам, – не то похвалил, не то мягко пожурил необузданного напарника Томкус.

– Чем же клещ Гедалье Банквечер и его дочь, паразитка Рейзл, так не угодили нашей родине Литве? Тем ли, что плохо сермяги и полушубки шили? Или тем, что законы её не соблюдали, в казну налоги не платили? – распаляясь от страха, выпалил старик.

– Эка доблесть! А чего ради вы хорошо шили и законы наши соблюдали?

Ради Литвы? Черта с два! Ради собственной мошонки! А что делали исподтишка? Только гадили и вредили Литве, – ухмыльнулся Казимирас.

– Вредили и гадили.

– Может, тем вредили, что кое-кто из паразитов даже кровь за Литву когда-то проливал? – переводя буксующее дыхание, прошептал

Банквечер, тщетно пытаясь всеми силами оградить себя и Рейзл от нависшей над ними опасности.

– Евреи за Литву кровь проливали?! – выпучил глаза Томкус. – Тут уж вы, хозяин, хватили через край.

Реб Гедалье жилистой рукой вытер со лба россыпи холодного пота, жестом подозвал к себе дочь и спокойно сказал:

– Рейзеле! Будь добра, открой, пожалуйста, нижний ящик комода… Там на самом дне в первом ящике есть такая малюсенькая стопочка бумаг.

Мама ее в холстинку завернула. Поищи там лист, на котором большая гербовая печать и всадник на лошади.

– На кой хрен нам, Юозапас, заглядывать в какие-то бумаженции, у нас и без того дел по горло, а мы тут всякую чепуху выслушиваем, – пробасил бородач с обрезом, раздраженный увертками и многословием бывшего хозяина Томкуса. – Да предъяви они бумагу от самого Господа

Бога, и она уже им не поможет.

– Не волнуйся, успеем! – бросил Юозас.

В душе Рейзл осуждала отца. Перед кем он унижается? Перед своим бывшим подмастерьем и этим неотесанным бородатым громилой? Ее коробило от родительской суетливости и его высокопарных оправданий.

Глупо смазывать елеем ствол нацеленного на тебя обреза, который вот-вот выстрелит. Но, не желая прекословить отцу, Рейзл неторопливо, с нарочитым тщаньем принялась раскладывать перед белоповязочниками бумаги, пока наконец не обнаружила ту, которую он просил.

– Вот! – с неуместной торжественностью сказал реб Гедалье и протянул пожелтевший листок Томкусу. – Благодарность за верную службу. И подпись майора Витаутаса Кубилюса – командира третьего пехотного полка.

Бывший подмастерье долго шарил по листочку взглядом, пытаясь удостовериться в подлинности подписи, и громко, скорее всего для

Казимираса, прочитал:

– Рядовой Банквечер Гедалье, сын Бенциона… Участвовал в восемнадцатом году в боях за независимость Литвы. Ого! В боях за независимость! – Томкус причмокнул языком, повертел в руке бумагу и протянул ее Рейзл. – Был ранен… Чего ж вы, хозяин, о своих подвигах столько лет молчали?

– А зачем было говорить? Рана давно зажила, Литва развелась с

Россией и стала не Северо-Западным краем, а самостоятельным государством, и мы с Пниной с Божьей помощью переехали на жительство в Мишкине, где в первый же день я продел нитку в иголку…

– Что было, то было, – с вялым и бесплодным сочувствием процедил

Томкус. – Но мы должны подчиниться приказу начальника нашего штаба

Тарайлы.

– Что я слышу? Начальник штаба Тарайла?! Ну кто, Рейзеле, был прав?

– обратился реб Гедалье к дочери. – Господин Тадас Тарайла все же вернулся.

– Вернулся, вернулся, – закивал Томкус.

– Мы же с тобой ему двубортный костюм сшили. Я тебя еще к

Амстердамскому за пуговицами посылал. Забыл?

– Как же, как же… Помню. Большие, серые, в цветных разводах.

– Когда пришли Советы, господин Тарайла куда-то внезапно исчез. А готовый костюм остался висеть в шкафу…

– Но я, хозяин, очень сомневаюсь, что господин Тарайла сможет вам чем-нибудь помочь.

– А я, Юозукас, не на его помощь рассчитываю, а на твою, – с достоинством произнес Банквечер.

– На мою? – Томкус крякнул от удивления.

– Юозапас! Ну сколько можно попусту болтать? – озлился Казимирас и с мстительным наслаждением снова задымил трофейным советским "Беломором".

Реб Гедалье бросился к шкафу, схватил висевший на плечиках костюм и понес к Томкусу.

– Я его все время как зеницу ока берег: и нафталином пересыпал, и проветривал, и заново утюжил. Почти полтора года он провисел взаперти и всё-таки хозяина дождался. Сделай, Юозукас, одолжение, передай его господину Тарайле.

Назад Дальше