Жилых комнат было две. Кухня, в которой разместили молодых, являлась одновременно и спальней.
Широкая, неуклюжая русская печь, казалось, вытеснила людей из комнаты и теперь презрительно прислушивалась к клокочущему храпу хозяев, спрятавшихся за узкой печкой-перегородкой, делящей кухню на две клетушки.
Люба бросила взгляд в прихожую. Обычно в ней стоял дубовый стол и ряд некрашеных табуреток, но сейчас они были на улице, и комната пугала пустотой, чернотой незавешенных окон, мертвящим мерцанием лампад.
Молодая женщина съежилась, задрожала и придвинулась к мужу.
– Вот это девушка, и я понимаю… – почувствовав трепетную теплоту женского тела, пошутил проснувшийся Игнат.
И, дыша в лицо перегаром самогонки, схватил зубами губы жены, покусал их немного, потрепал маленькие груди и, не обращая внимания на тихий просящий шепот: "Не надо… Услышат… Не сегодня"… – грубо, без любовной ласки, взял женщину.
Насладившись, высвободил руку из-под Любиной головы и угрюмо сказал:
– И чуяв байку, шо баба ты, а все ж думав, шо брешут люди… Эх, ты… Кому ж отдала свою невинность? Рассказывай: я ему хоть морду набью… – грубо, со злостью пытал он.
Люба тихо плакала.
– Молчишь, – упрекнул Игнат молодую жену. – Ну-ну, молчи, а я пойду с хлопцами выпью…
Уткнувшись в подушку, Люба долго плакала, стараясь приглушить всхлипывания, и только под утро забылась тяжёлым сном…
Ей снился Николай. Красное маковое поле. Тихий солнечный день.
Молодая женщина проснулась: над ней нависла чёрная тень, и чьи-то костлявые пальцы больно впились в плечо.
– Ступай Апельсину доить, – с трудом разобрала она свистящий шёпот свекрови.
Люба набросила халат и на ощупь стала выбираться из хаты. В сенцах утонула в темноте и, вытянув вперед правую руку, долго водила ею по стенам в поисках выхода; но вот, наконец, нащупав щеколду, отворила входную дверь и вышла на крыльцо.
С тоской глянула она на увитые виноградом деревья, на укрытый утренним туманом огород и сад, на причудливые очертания сарая, из которого доносилось призывное мычание коровы.
Когда над горизонтом всплыло солнце, пошла на работу. И, хотя надо было пройти несколько километров, путь не казался ей утомительным: умытое росой разноцветными огнями поблескивало поле, вдоль дороги чуть покачивался камыш; пенье жаворонка, покрякивание уток, отдаленные голоса людей – все вместе создавало чудесную симфонию, название которой "Жизнь".
Вот знакомое здание. Когда-то в нём на широкую ногу жил казак
Налыгач. Сараи, конюшни, амбары и сам дом – всё было сделано прочно, на века. Но в гражданскую сгинул хозяин в бескрайних степях Кубани.
Семью выслали, а стены его дома впервые услышали крепкое слово бедняка. Здесь возникла вера в крестьянское товарищество. Здесь в судорогах и мучениях рождался колхоз.
Раннее утро, но бухгалтерии шумно: у окна горячо спорит с председателем Оксана; Вера Петровна, что-то доказывая учетчикам, сердито трещит счётами. Люба тоже садится за стол.
– Цифры. Цифры… – горько думает она. – Трудодней много, а что получим?
В обеденный перерыв зашел в контору Игнат. По тому, как глянул,
Люба поняла: быть беде.
Домой явился поздно и навеселе.
– Я ишачу, – напустился он на жену, – а ты в правлении шуры-муры разводишь!
– Шо ты, Игнат, – взмолилась она, со страхом глядя на мужа.
– Святая! Знаем мы таких… Вот этим ты, зараза, и папаше приглянулась…
– Шо выдумываешь, – заплакала Люба. – Завтра побалакаем…
– Нужна ты мне завтра! Сучка гулящая… Вот у меня на Урале была жена… Таня, Танечка… – еле ворочая языком, пьяно чванился Игнат.
Постепенно речь его превратилась в бессвязное бормотание, и он затих.
– Что делать? – тревожно бился в Любиной голове один и тот же вопрос. – Уйти – страшно остаться одной… Терпеть, покориться – хватит ли сил…
Люба сразу почувствовала, что не смогла увлечь мужа, но все же надеялась вниманием и самоотверженностью заслужить хотя бы доброе отношение к себе.
Утром Игнат встал в хорошем настроении и вёл себя как ни в чём не бывало. А спустя несколько дней вновь устроил скандал, только теперь попросил:
– Уйди, Любочка, из правления. В бригаду ступай, шоб я успокоився…
Люба с трудом разогнулась: впереди, в бескрайней серебристой шири, то наклоняясь, то пропадая в зеленых зарослях, то вновь появляясь, работало звено косарей, монотонно повторяя одни и те же движения.
– Счас упаду, – пожаловалась звеньевой семнадцатилетняя Ольга.
– Хоть ты не ной, еще молодая, кровь с молоком… – с завистью сказала Марфа. – А тут здоровья нэма. На корню засыхаю… Даже язык к зубам прылып…
– Оно и видно, як прилип, – отозвалась Мария. – У тебе, худорбы, все позасыхало, а у мене наоборот…
Колхозницы весело взглянули на звеньевую: по ее лицу, шее, пышной груди катились многочисленные ручейки грязного пота.
– Тетю, – залилась в безумном смехе Варя. – Чого у вас ноги полосати, наверно, они постя…
– Ну и дурна же ты, Варвара! – оборвала ее Мария. – Стыда в тебе ни капли…
Но на Варю не обиделась: все считали ее дурочкой. Никто не знал, откуда появилась в станице эта по-мужски подстриженная женщина. То ли контузило её, то ли надругались над нею фашисты, оттого и тронулась рассудком несчастная.
Никто не обижал Варю, только безусые хлопцы, видя, как пропадают зря женские прелести, старались заманить ее подальше от людей в лесополосу и там брали первые уроки любви… Но работала она за четверых.
– Ну, бабоньки, – докашивая свою полосу, сказала Мария, – ржете вы, шо добрые кобылицы, так что счас не ноги задирайте от радости, шо перерыв начався, а поможем Любе: совсем ухоркалась молодица.
– Не стану ей помогать: сама еле ноги волочу… – рассердилась
Татьяна.
– Чёрт с тобой! – вспылила звеньевая. – Мени вон бабоньки поможуть…
По инерции махая косой, Люба шла навстречу колхозницам.
– Шо, дорогая, – шутили они, – косить – не в правлении сидить…
Ну як, тяжел трудодень?
– Ох, тяжёлый… – страдальчески улыбаясь, отвечала им Люба.
Ступая по мягкой, щекочущей ноги стерне, женщины подошли к одинокой акации.
Неизвестно, откуда взялось в степи это дерево. То ли осенний ураган принёс крошечное семя, то ли добрая рука путника прикопала здесь саженец, и он прижился: поднялся ввысь, раздался вширь и не одно лето спасал от зноя уставших колхозников.
Обычно в полдень под ним отдыхали мужчины, покуривая табачок и перебрасываясь крепким словцом. Теперь же под акацией копошились женщины.
Колхозницы развязали узелки и начали обедать.
– Да, сальца бы сейчас, – кусая картошку, мечтательно протянула беременная Шура.
– А колбаски не хочешь? – засмеялись женщины.
– Та замовчите, девчата, – замахала руками беременная. – Не то буду мучиться и днем и ночью.
– А я, – заметила Мария, – як Петром ходила, так три месяца блевала, а потом потянуло на яйца…
– На чьи? – лениво причесываясь, ехидно бросила Татьяна, красивая пожилая колхозница.
– Та не на Степановы… А жила тогда у свекрушки, борщ хлебай из общей миски, яки там яйца… Но родила хлопчика хорошего… Погиб мий Петенька в Польше… – Мария на мгновение замолчала, на глазах у неё появились непрошеные слёзы, и она их вытерла украдкой, а потом неожиданно обратилась к новенькой:
– А ты чого, Люба, не кушаешь?
– Я утром хорошо поела…
– Да кто счас, дочка, хорошо исть, – грустно вздохнула звеньевая.
– Одни – кугу, други – мамалыгу, третьи – картошку… На, – дала она ей кукурузную лепешку. – Не то ноги протянешь…
Утомленные работой, женщины притихли.
Подложив под голову руку, сладко посапывает Шура. Прислонившись к акации, дремлет Варя. Делятся женскими бедами Марфа и Татьяна. Их внимательно слушают Настя и Вера. Чуть покачивая головой, грустит
Мария. Люба баюкает израненные ладони.
После перерыва работалось тяжело, но постепенно усталость улетучилась, настроение поднялось, и по-прежнему под поющие косы падали густые сочные травы.
Для молодых ночь – прекрасное мгновение, но забрезжил рассвет – и пора вставать. Надо делать ежедневную работу: подоить корову и выгнать её на луг, почистить баз, приготовить завтрак.
Когда Люба вошла в дом, все уже проснулись.
Кряхтя на кровати, любовно поглаживает белую бороду Пантелей
Прокопьевич. Фёкла натягивает на ноги-палочки заштопанные чулки.
Игнат, сидя на стуле, почёсывает тощую волосатую грудь.
– Папаня, – ласково обратилась к свёкру Люба. – Дайте хоть ложечку масла…
– Шо ты, дочка, – замахал руками старик. – Там и так трошке осталось.
– Опять будем закрашенную воду хлебать, – вмешался в разговор Игнат.
– Не плачь, казак, – сурово ответил ему отец. – Чего Бога гневишь? Не тридцать третий год! И хлебец есть, и сахарок по праздникам пробуем, и на грядках все соком наливается… Не пропадем, сынок! А ежели оголодал, так дам вам сегодня по куску хлиба…
Не спеша Пантелей Прокопьевич подошел к сундучку, вынул из кармана замусоленный шнур с висящими на нём ключами, сунул один из них в замочную скважину, повернул его, приподнял крышку и достал полбулки хлеба, чёрствого и заплесневевшего.
– Вот так и в тридцать третьем, – упрекнул отца Игнат. – У Петра корова була… Помните: приполз он к вам и плаче: " Тато, шо робыть?
Помираем с голоду: и я, и жинка, и диточки…" А вы шо сказалы: " Да разве ж можно на кормилицу руку поднять? Скоро отелится… Жди,
Петя, жди…" Ну, и вымерли к весне все… Так и счас… Все под замочком, все преет, а мы голодаем…
– Замовчи: ишь як разговорывся, – сердито оборвал сына Пантелей
Прокопьевич. – Да открый я сундук, так Феклини вороны все расхватают… Вот колы смерть!
– Шо Вам мои диты так ненавистни, – оскорбилась Фёкла. – Из-за
Вас, из-за вашего хозяйства своих диток, як собачат, побросала: кого в наймы отдала, кого в пастухи… И стилько на Вас горб гну, а Вы упрекаете… А диты придут, так Вы все под замок!
– У твоих дитей уже свои диты, а накормить хлибом твою ораву я не в состоянии. И хватит лаяться: пора завтракать.
На столе дымился чугунок с борщом, но никто не садился: старик читал молитву. Фёкла, шатаясь от голода, быстро и небрежно перекрестилась и теперь недобро поглядывала на мужа, старательно бьющего поклоны.
До молодых, нетерпеливо ожидающих конца молитвы, доносились фразы напевного шёпота:
– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… да будет воля Твоя и на земле, как и на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день… избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь.
Наконец сели за стол. Пантелей Прокопьевич ел не спеша, с наслаждением. Лицо Фёклы, как всегда, было суровое и угрюмое. Игнат не скрывал своего недовольства:
– Ну и готовишь же ты!
Швырнул ложку и вышел из-за стола в сенцы. За ним выскочила Люба, сунула мужу узелок с картошкой и виновато предложила:
– Подожди. Пойдем вместе.
Шли молча. Он и она упрямо разглядывали землю. Сухую.
Потрескавшуюся. Ждущую влаги. Пожелтели травы. Закурчавились, покрылись коричневыми пятнами листья.
– Скоро все выгорит, – тоскливо подумала Люба. – И я, как эти растения, согнусь и почернею.
– Эй, сони! – вспугнул тишину чей-то голос, неожиданный, звонкий, весёлый. Из-за кустов сизого терновника выбежали колхозницы и окружили молодых.
– Опаздываешь, – укорила Любу звеньевая. – В другий раз не будем дожидаться…
– Та у их же медовый месяц, – нараспев произнесла Татьяна и игриво добавила:
– Ну, шо, Игнат, сам будешь мед мини носить или тебэ проведать?
– Та шо у нас за мед, – смущенно ответил Игнат и, припадая на правую ногу, заковылял по дороге.
– Пора и нам за дело приниматься, – сказала Мария.
– Ох, неохота, – грустно вздохнула Ольга. – Полешь после дождика
– земля як свежий пряник. А сейчас – шо камень.
– Вот если бы это поле полить… – мечтательно произнесла Люба.
– Ах, если бы да кабы, да во рту выросли грибы, тогда бы был не рот, а целый огород, – язвительно рассмеялась Татьяна.
– А я верю, – твердо сказала Мария, – доживем мы до того дня, колы машины и пахать, и сеять, и полоть, и косить, и поливать – все будут сами делать.
– Шо ж мы робить-то будем? – удивилась Марфа.
– Дитей кохать…
– А у нашей Шуры сынок родывся, – тихо сообщила Вера.
– Чого ж ты молчала?
– Вот радость яка!
– Счастливая…
– Надо нам её поздравить, – радовались счастью молодой матери колхозницы.
В воскресенье собрались у Шуры. В хатку-грибок заходили по очереди. Тучная Мария просунулась в двери бочком.
– Ой, Шура, – целуя молодую женщину, весело говорила она, – да я своей фигурой тут все поломаю…
– Та шо вы, тетя Маруся, – успокоила звеньевую хозяйка. – Ця хата дедив моих пережила, батькив пережила и мене переживе…
– Нет. Нову надо ставить. Вы с Сашком молоди. Вам не в такой хати надо жить… – назидательно произнесла Мария, ее лицо вдруг приятно округлилось, и она, обняв Шуру, положила ей на колени туго набитый узел:
– Тут все для малыша. Если шо стареньке, не обижайся. Ему, – кивнула она на младенца, – сгодится…
Мария на мгновение замолчала, а потом попросила:
– Шура, дай малого подержать. Я не глазлива, а диток так люблю…
После поздравления мужчины и женщины расселись во дворе под раскидистой яблоней. Игнат примостился рядом с Верой, к нему подсела
Татьяна, на конце лавки к жене притулился Пантелемон, инвалид
Великой Отечественной войны, ссохшийся от ран и страданий. На другой стороне устроилась Мария.
– Со мной не сидайте, – обращаясь к колхозницам, шутила она. -
Боюсь: доска лопне…
Саша поставил на стол четверть с самогонкой. Шура – картошку, лук, огурцы, помидоры, зазвенели граненые стаканы…
С малышом осталась одна Люба. Без устали качая младенца, она пела ему колыбельные песни.
– Завидую я тебе, – сказала она вошедшей улыбающейся Шуре.
– Ничего, – успокоила ее молодая мать. – Скоро и у тебя деточки будут… Ну, ступай к столу, а я покормлю своего Сашуню.
Люба открыла дверь, и ее обняла печальная песня.
– Посияла огирочки
Близко над водою.
Сама буду поливати
Дрибною слизою, – отрешённо пели женщины.
Песня хватала за сердце – глаза наполнялись слезами.
– Шо мы на хозяев тоску нагоняем, – первой очнулась Мария.
– Девочки, споем весёлую! – закричал Игнат.
Люба взглянула на мужа: он одной рукой страстно прижимал к себе опьяневшую Веру – другой лез Татьяне под платье.
Отчаянно матерясь, Пантелемон лежал тут же, под деревом.
У Любы от стыда и отчаяния сжалось сердце.
– Пошли домой, – тихо попросила она мужа.
– А, Любочка, – как ни в чем не бывало рассмеялся Игнат. – Я тут с твоими девочками познакомился. Хо-ро-ши-е де-воч-ки! Но домой не пойду, – пьяно качнул он головой.
– Спасибо этому дому – пойдем к другому, – поднялась из-за стола
Мария.
– Татьяна! Подними! – рыдающим голосом вопил пьяный Пантелемон. -
Вот сука Гитлер… Не человек я – обрубок…
Мария подошла к Игнату и потянула его за собой.
– Ну и баба… – подчиняясь ей, восхищённо бормотал тот, стараясь ущипнуть её за пышную грудь.
– Я-то женщина, а ты сопляк, блудливый пес. Я б на месте Любки тоби кое-что пообрывала.
– Ну и дура… – трезвея, произнес Игнат. – Иди ты… Чего тогда пристала?
Весной, в мае, умер амбарный сторож Трофим, и на его место поставили деда Степана. Вначале старик тосковал. В рваной фуфайке уныло бродил он вокруг амбара, длинного кирпичного здания, оставляя на кустах клочья ржавой ваты. Все чаще скрипел под ним топчан. Все реже бывал на улице.
Но летом жизнь его изменилась. Теперь к амбару с утра и до поздней ночи подъезжали телеги, ревели ленивые быки, ржали лошади, вразнобой стучали цепи, веялки, молотилки; не смолкал людской гомон.
Одуревший от одиночества, Степан юлой вертелся среди женщин, глупо хихикал и встревал в разговоры.
– Как хлебец? – просыпая сквозь скрюченные пальцы золотистое зерно, в сотый раз спрашивал он колхозниц.
– Хорош!
– Маловато…
– Море б такого зерна!
– Хлеб – это жизнь, радость и счастье, – скрываясь в облаках пыли, на разные голоса отвечали ему они.
– Дедуня, шо вы балакаете, як кацап? – ехидно крикнул кто-то.
– Я ж, девочки, едят меня мухи с комарами, иногородний.
– Дедушка, а як вы женились? – весело спросила Вера.
– А вот так, – с готовностью ответил старик. – Я ж, едят меня мухи с комарами, иногородний, – вновь повторил он. – А жениться в старое время, едят его мухи с комарами, не было возможностей. Все однолетки женились, а я все в бобылях хожу…
Погруженный в воспоминания, Степан нахмурился и замолчал.
– Ну, говори, дед, не томи…
– И, едят меня мухи с комарами, тоскливо мне стало… – продолжил он. – К одной сватаюсь, к другой, третьей – везде насмешки, везде отказ. Ну, довели, едят меня мухи с комарами, до петли…
На ту пору случилось мне быть в Екатеринодаре. Там, на базаре, познакомился я с чеченцем. Хороший чеченец, внимательный…
Степан поперхнулся слюной и закашлялся. Все лицо его вдруг исказилось: маленькие мышиные глазки спрятались под белёсыми бровями, беззубый рот – под большим, уродливым носом. Откашлявшись, старик продолжил рассказ:
– Вот он и говорит: "Что ты такой невеселый?"
– Эх, – отвечаю ему я. – Как же, едят меня мухи с комарами, не грустить, коли за меня ни одна девка замуж не идёт?
Чеченец и советует:
– Лошадь есть?
– Есть…
– Девушки есть?
– Да!
– Ну и дурак… Хватай у колодца девку и увози подальше, чтоб не поймали… Вот и жена…
С тех пор начал я охоту. – Степан улыбнулся, и морщины волнами побежали по его лицу. – А осень уже, едят ее мухи с комарами. Грязь.
Казачата смеются: "Вон чучело на кобыле поехало". Смотрю: у колодца девушка стоит. Маленькая. Большеглазая. Схватил ее, рот зажал – и в плавни…
– А ты, дед, герой! – рассмеялись колхозницы.
– Где там… Искусала. Исцарапала. Казаки ребра переломали.
Досталась невеста…
Утомившись, Степан замолчал, но тишины нет: стучат о носилки деревянные лопаты, мерно поскрипывают веялки, переговариваются люди.
– Эй, Надя! – во всю мощь здоровых легких закричала Полина. -
Скоро у тебэ день ангела?
– Ни… А шо?
– Та погулять хочется…
Полина нахмурилась – смолистые брови сошлись в одну сплошную линию. Улыбнулась – лицо посветлело, и она предложила:
– Надя! Ты мне дюже нравишься. Давай поженимся.
– Ха-ха-ха! Вот выдумала, – засмеялись женщины.
– Хи-хи-хи! – пронзительно завизжал Степан. – Полинка, – пискливым женским голоском спросил он вдову. – А что ты с Надеждой делать-то будешь?
– Найду, шо робыть… Твий, дид, перец отрижу…