Такая короткая жизнь - Зинаида Шедогуб 4 стр.


Люба ловко подбрасывает лопатой пшеницу и улыбается. Ей всё здесь нравится: и щекочущее пятки зерно, и звонкие кубанские песни, и шутки, пусть грубоватые, но не злые, и то, что рядом с ней мать.

"Чего грустить? – думает она. – Игнат подобрел. Каждый вечер встречает: ведь у меня будет маленький…"

И хотя до родов еще далеко, но беременность уже преобразила женщину: она осторожно двигается, постоянно прислушивается к себе, блаженно улыбается.

Надежда случайно зашла в амбар и испугалась: прямо перед ней метнулись в разные стороны две фигуры и застыли, надеясь остаться незамеченными.

– Кто тут? Отвечайте! – сухо приказала она. – Не то всех сюда скличу…

– Це я, Татьяна…

– А с тобой кто? – строго спросила Надежда.

– Игнат…

– Эх, вы… – задохнулась от гнева женщина. – Шо, паразиты, выробляете? А ты, бессовестна, – упрекнула она Татьяну, – с сыном тягаешься… Та шо с вами балакать?

– Мамо, – нерешительно пробормотал Игнат. – Вы Любу того… не расстраивайте…

– Об цём, зятек, подумай сам! – недовольно бросила Надежда.

Выйдя из амбара, жадно глотнула воздух, прижала трясущейся рукой клокочущее сердце, и стояла так, пока не успокоилась, потом, глядя на алый диск заходящего солнца, тихо сказала женщинам:

– Ну, бабоньки, пора и нам по домам.

Вечерняя синь быстро обволакивала землю, и Люба ускорила шаг. За ней, боясь приблизиться, плёлся Игнат.

– Это та, сука, виновата, – злился он на Татьяну. – Сама приперлась на пасеку. Не дает мне проходу… А моя знает о Татьяне или нет? – мучился он.

Потом, наконец, решился, обогнал Любу и посмотрел на её лицо.

Спокойное. Ласковое. Доброе.

– Вот это тёща! Вот молодец! – воспрянул духом Игнат.

Повеселев, он взял жену под руку и виновато прижался к ней.

Незаметно промелькнуло лето, и наступила осень. Люба крутилась словно белка в колесе, выполняя тяжелую крестьянскую работу, и дни, однообразные и грустные, пролетали чередой, унося здоровье и молодость; но женщина ни на минуту не расслаблялась, чувствуя в себе неистощимый источник энергии. Никогда не жалуясь и не требуя помощи, она копала картофель, сбивала грецкие орехи, рубила дрова, носила мешки с зерном, убирала навоз, белила, стирала, готовила, то есть выполняла ту работу, которую издавна должна была делать любая кубанская казачка.

И никто не примечал, как тяжело переносит Люба беременность.

Жара, спёртый воздух, испарения, исходящие от одежды и человеческих тел – все раздражало её, вызывало приступы изнуряющей рвоты. Ночами беспокойно металась по кровати. Задыхаясь, выскакивала на улицу и, прислонившись к дереву, дремала до утра.

Иногда вместе с ней выходил Игнат. Ласково обнимая жену, он вёл её на сеновал, и Люба чувствовала, что в тайниках его души кроется много доброго и хорошего. И ради этих мгновений стоило жить.

– Хорошо тут! Так пахнет степью! – раскинувшись на сене, говорил

Игнат. – Я ж родывся под стогом…

Он помолчал и прислушался к ровному дыханию жены.

– Спишь?

– Нет, – ответила Люба, наслаждаясь свежестью и тишиной.

– Знаешь, – разговорился Игнат. – Наш батько був видный казак.

Гектары земли. Скотина. Хозяйство. Надорвалась, померла его первая жена – соседка Фёкла, вдова, бросила детей, хату и к нам перешла…

В восемнадцатом родывся Володя, а позже – я. Мамаша уже в летах, сурьезные… Ох, и били ж менэ… Мед, сметана в горшках, мешки грецких орехов – все на продаж, все богатеют… Грошами горище забили… Воровали все – попався я. Привязали меня мамаша к дереву, бьют да приговаривают: "Не лазь, як кит по горшкам!" Убили бы.

Хорошо папаша пришли…

Володя был ласковый, любознательный: то выспрашивает, то с жучками и козявками возится, то ужа кормит, то над книжками сидит, то мамаше лезет помогать. Они сердятся, кричат: "Уберись! Не казачье дило в тесте ковыряться: тоби на кони гарцювать с шашкой в руки!"

Не слушает… Знав столько, что учителя им гордились. А меня…

Игнат на несколько минут умолк, но потом вновь обратился к жене:

– Помнишь Павла Алексеевича?

– Да, – коротко ответила Люба.

– Ох, гад! Из-за него школу бросил! И за шо он меня так ненавидел? – с обидой сказал Игнат. – По классу не ходе: все рядом стоит. Обернусь – линейкой огреет или в патлы вцепится и приговаривает: "Баран! Баран!". Побачу его – весь дрожу…

В марте снежок выпав, рыхлый, мокрый… Нашел я камень, снегом его облепил. Ну и припаял же ему!

Схватил книги – и на лиман. Утопил их – домой боюсь являться.

Ночью пришел. Чую: знают уже. Мамаша – за кочергу, Володя стал уговаривать, а папаша их остановил: "Не хоче учиться – пастухом буде…"

– А где Володя погиб? Знаете? – еле слышно спросила Люба.

– Брат добровольцем ушел – меня ж призвали… – грустно сказал

Игнат. Говорил он медленно, с болью, с трудом подбирая слова. – Во всем мы были разные… Даже воевали по-разному. Он скальпелем. Я – винтовкой. Сначала получили похоронку, потом письмо. За иконой оно заховано. Хочешь – почитаю: наизусть уж помню… – Он несколько раз хмыкнул, пытаясь отогнать подступивший к горлу комок горечи, затем выдавил:

– Дорогие мои! Родные! Я врач и знаю: дни мои сочтены. Придет похоронка, и вы никогда не узнаете, где и как это случилось… А отец будет мучиться, в этом я твердо уверен: не подвел ли сын? Не сдрейфил ли? Не опозорил ли казачий род? Ведь погибнуть можно по-разному…

Но не пришлось мне сразиться с врагом. Так уж мне выпало… Без передышки колдовал над ранеными, старался спасти больше людей и побороть смерть. Я делал операцию, когда налетели фашисты. Передо мной лежал солдат с ранением в живот, и мне не было дела до бомбежки.

"Юнкерс" сбросил бомбу на наш госпиталь… Погибли все… И медсестра Нина тоже – моя верная подруга. Меня нашли под обломками здания изувеченного, без ног… Пока везли в госпиталь, началась гангрена… Но все же судьба подарила мне несколько дней жизни. Я еще смогу мысленно поговорить с вами, мои родные, вспомнить дом, сад, любимый край… Передайте от меня привет всем, кто знает и помнит меня.

Ваш Володя.

Игнат умолк. В эту ночь два человеческих сердца, вобравшие в себя боль утрат, стали ближе, открылись для любви друг к другу.

Зимой было голодно. Люба похудела и подурнела. Казалось, байковое платье было натянуто на скелет, и только круглый, тугой живот нелепо торчал на неказистой фигуре.

Она уже никуда не выходила и, ужасаясь своему виду, прощала частые задержки мужа. Чутко прислушиваясь к себе, жила в своем мире, не замечая того, что свекровь постоянно на неё ворчит, а мать смотрит на неё как на великомученицу.

Её же тревожил только страх за ребёнка. С ним вела бесконечные разговоры. Она ждала младенца с таким сладким томлением, какое испытала при встрече с Николаем.

Приближалась весна. Набухли почки. Запарила земля. Засвистали на деревьях скворцы. Под стрехой весело зачирикали воробьи.

Люба вытащила ведро воды и со стоном присела у колодца.

– Шо начинается? – испугавшись, закричал подбежавший Игнат. Ходим в больницу!

Беременная шла медленно, еле переставляя ноги, часто останавливалась и хваталась за живот.

– Все одно черепаха! Быстрее! Быстрее! – торопил её муж.

Наконец показалась больница, длинное, вытянувшееся змеей приземистое здание.

Игнат забарабанил в серую дверь – в щелочку глянуло сморщенное личико акушерки.

– Тетя Глаша! Вот к вам жену привел… – смущённо улыбнулся мужчина.

– Проходи, милая! – ласково пригласила роженицу Глафира

Романовна. – А ты, – приказала она Игнату, – не вздумай стоять под окнами. Завтра придёшь…

Стараясь не смять чистую постель, Люба осторожно присела на краешек кровати и затихла: боль совершенно прошла. "Может, еще не время?" – подумала она, виновато глядя, как суетится сухенькая

Глафира Романовна. Но в это самое мгновение какая-то злодейская сила швырнула её в гигантскую пасть клещей, словно хотела испытать волю и терпение. Потом пятиминутное облегчение – и снова сжата клещами, и снова давит на каждую клеточку…

Люба мучилась уже несколько часов. Передышки между схватками становились всё реже и реже, а боль была такой нестерпимой, что она боялась сделать малейшее движение.

Роженица лежала на высокой кушетке – внизу кивала головой усталая акушерка: сон одолевал её, очки смешно повисли на самом кончике носа. Иногда она всхрапывала и просыпалась.

– Что ж, милая, так до утра и будем сидеть? – укоризненно спрашивала она. – Надо помогать своему дитю… Ему на свет божий глянуть хочется… Тужься, тужься хорошенько.

Люба впилась худыми пальцами в края кушетки, напряглась – и чувство радостного облегчения охватило её. Удивлённая, она приподнялась: над младенцем склонилась Глафира Романовна. Ребёнок молчал, потом вдруг встрепенулся, зафыркал и громко закричал.

– Слава Богу, обошлось… – радостно вздохнула акушерка. -

Здоровая, хорошая девочка!

– Глаша, открый! – позвали с крыльца акушерку.

– Покоя ни днем ни ночью, – сердито пробурчала Глафира Романовна, но, узнав в посетительнице Надежду, смягчилась:

– Проходи, Ивановна!

– Глаша, прости… Сердце не выдержало: дочка моя тут… Ну, як она?

– Сейчас увидишь, милая… Для тебя уж сделаю исключение…

Надежда на цыпочках подошла к дочери.

– Не спишь? – спросила она.

– Не до сна, мама…

– А я вот тоже не сомкнула глаз: вечером прибегал зятек, сообщил, шо ты рожаешь… Ну, кто там у нас?

– Девочка.

– Так я уже и бабушка… – грустно проговорила Надежда. – Вот жизнь бежить… Кажется, недавно тебэ на руках держала, а ты уже сама мама… А девочка это хорошо…

– Дэ там? – невесело усмехнулась Люба. – Не угодила Игнату: хлопца все ждал…

– Ничего, – успокоила её мать, – родилась нянька – буде и лялька.

Надежда поставила на стул кошёлку и предложила:

– Покушай и угости Глашу. Тут пирожки с калиной. В балоне молоко.

Поправляйся, а мне пора…

Когда рассвело, пришёл свекор. Он неуклюже топтался под окнами, не решаясь позвать невестку. Наконец, его заметила Люба и подошла к окну. Пантелей Прокопьевич радостно улыбнулся.

– Казак? – громко спросил он, выдавая тайное желание иметь внука.

Люба отрицательно покачала головой.

– Эх, а я так ждав, так ждав… Мы б его назвалы Володей… Вот беда! – вырвалось у старика, но потом Пантелей Прокопьевич поправился:

– Ну, шо Бог послав, то и наше.

Чуть позже к стеклу прилипла Мария.

– Красавица. Вся в тебе! Тфу-тфу-тфу, шоб не сглазить! – хвалила звеньевая новорожденную. – А с Игнатом будь построже, – советовала она. – Нельзя с мужиками быть всегда доброй… Будь и хитрой, и строгой, и нежной, словом, всякой!

– У мене б Игнат на сити плясав и в дырочки не попадав! вмешалась в разговор подошедшая Оксана.

Подобно водопаду, говор её нёсся стремительным потоком: шумел, звенел, бурлил и падал с обрыва, разбиваясь на отдельные предложения, слова и слоги. Рядом с прекрасной, образной речью соседствовала грубая брань, которой девушка совсем не замечала.

Отвыкшая от такой напористости, Люба улавливала только интонацию речи, а её смысла уже не воспринимала.

Оксану вытеснили родственники, но Игнат в этот день так и не пришел.

Боль, обида и горечь терзали Игната: казалось, кто-то злобно играл его желаниями и мечтами, путал жизненные дороги и толкал на край пропасти. Было одиноко – не было рядом друга. Хотелось жить – чуть не умер. Любил брата – тот погиб. Так хотел сына – родилась дочь. Не желая никого видеть, он постоянно натыкался на знакомых. Не слыша искренних поздравлений, замечал только ехидные усмешки, а в ушах монотонно куковало: "Бракодел! Бракодел! Бракодел!"

Выйдя на безлюдную толоку, Игнат, наконец, облегчённо вздохнул и побрел лиманом. Чавканье грязи, глухое хлюпанье воды, прохладный ветер немного остудили разгорячённую гневом кровь, и он, приняв гордый и невозмутимый вид, вызвал Татьяну.

Скрипнула калитка – мужчину ласково обхватили руки соскучившейся женщины.

– Знала, шо тебе побачу… Чуяло сердце… Пацанов к свекрушке отправила – Пантелемон в больнице… – радостно щебетала Татьяна, заводя любовника в хату.

Утопая в страстных объятьях, Игнат совершенно забыл о гневе, обиде и горечи, преследовавших его. Все отошло. Успокоилось.

Улеглось. И, наконец, устав от любовных утех, он заснул.

Разбудили его утренние крики петухов. Игнат раскрыл глаза: рядом, разметавшись на перине и похрапывая, спала Татьяна. Спящая, она казалась ему намного старше. Морщины, следы прожитых лет, избороздили высокий лоб, собрались стайками вокруг глаз, резко очертили рот. В черных волосах серебрились седые пряди.

– И чего связался со старухой? – спросил себя Игнат, но так и не смог ответить на этот вопрос.

В порыве самобичевания пошёл в больницу.

Люба виновато взглянула на мужа, а он, желая сделать ей приятное, попросил:

– Ну, показывай нашу красавицу!

Обрадовавшись, Люба расцвела в улыбке.

– Вот смотри! – гордо произнесла она, поднося к окну маленький свёрток.

Безбровое красное личико. Бессмысленные мутные глазки.

– Ну и страшненькая, – подумал разочарованно Игнат, но вслух ничего не сказал.

Чем ярче светило солнце, тем жарче кипела работа. Трудились вручную. Одинокий рокот старенького трактора звучал прекрасной песней о лёгком и счастливом труде.

– Поспешайте, дивчата, а то Анфиса нас опережае, – торопила колхозниц Мария.

– Спешка нужна при ловле блох, а мы садкой занимаемся, – недовольно отрезала Марфа.

– Им-то хорошо на бугре, а тут, в низине, тилько грязь месим, – поддержала ее Настя.

– Ну, скажите, бабоньки, за шо надрываемся? За трудодень? За облигацию? – спросила Татьяна, поправляя на округлившемся животе халат.

– Да, за трудодень. За облигацию. За кусок хлиба, – резко ответила Мария. – Ох, и несузнательная же ты…

– Сознательность не мясо: ее в борщ не положишь, – передернула звеньевую колхозница.

– Шо тут кричать, шо бедно живем. Це и дураку понятно: пять лет война була, скилько мужиков погибло, усе разрушено, машин нэмае…

Трудно жить, а я, грешница, радуюсь, шо хвашистив побылы, шо у мире живем… Та за мир усе отдам, уси трудодни на заем подпишу… И шоб не чула подобных разговоров… Вон женщины своих малюток бросають, а булы б ясли? Ловко б було матерям, – доказывала свою правоту Мария.

– Ну, беги, – обратилась она к Любе, – не то тезка моя зальется от крика.

Люба положила тяпку и выпрямилась: на широкой равнине разноцветными букетами пестрели звенья, а вдали, за зеленой лентой луга, виднелся двор свёкра. Тревожно заныло в груди, из сосков закапало молоко…

В хате было душно и грязно. В воздухе застыл раздирающий крик ребёнка. Мокрая и голодная Маша никак не могла успокоиться: обиженно всхлипывала, жадно хватала грудь и вновь захлебывалась плачем.

– Эх, ты, бедняжка! Когда же ты вырастешь? – ворковала над дочерью Люба.

– Не порть дытину! – ругала невестку свекровь. – Нельзя с ными балакать! Я вон скольких родыла и знаю: диты не должны рано понимать, нэхай, як слепи котята, подольше спят…

– Мама! Вы опять Машке тряпку с пожёванным хлебом давали? – спросила Люба, приподнимая с подушки замусоленный кусок марли. – Вы ж больни… Кашляете…

– Шо Богом суждено, то и буде… – угрюмо усмехнулась Фёкла. -

Разбаловала ты свою Марию…

А с дочерью и впрямь было трудно. Днём она обычно спала – вечером играла: радостно гулила, улыбалась и стремилась высвободить из пелёнок ручки, чувствуя присутствие матери в ласковом покачивании люльки. Люба засыпала – всех будил назойливый крик.

– Вот ирод не дите! – сердито бурчала Фёкла.

Бессонные ночи так измотали молодую мать, что во время кормления она боялась заснуть и уронить Машу.

Причудливы очертания предметов ночью: черными великанами высятся тополя, уродливыми калеками кажутся старые акации, грустно склоняются над водой вербы.

Тишина. О чём-то шепчутся лишь стройные заросли камышей, то здесь, то там выплывающие из тьмы; да изредка под тяжестью груза скрипит колесо; да кто-то роняет несколько слов.

Путь кажется бесконечным. Степи. Одинокие деревья. Поля.

Но вот в алом зареве показались хаты. Станица Славянская, раскинувшаяся на берегу Протоки, с ее шумным воскресным базаром издавна привлекала к себе жителей ближайших селений.

Раннее утро, но шум с каждой минутой усиливается, превращаясь на рынке в мощный гомон толпы.

Позванивают цепями цыгане. Предлагают свои услуги гадалки.

Зазывают покупателей спекулянты. Неумело торгуются колхозники.

Визжат на телегах поросята. Гогочут гуси. Кудахчут куры. В глазах рябит от разноцветья овощей и фруктов, привёзенных селянами на продажу.

Люба с трудом отыскала место для торговли и принялась за дело.

Торговаться было некогда: на повозке проснулась и захныкала Маша.

Люба поручила матери продавать оставшиеся продукты и наклонилась над дочкой.

– Счас, маленькая, счас, любименькая, – приподнимая девочку, весело приговаривала она.

Нежно прижала к себе Машу и вдруг больно кольнуло в сердце: карман на груди пуст, денег нет.

– Наторговала… Что скажу дома? Да меня ж свекровь съест… А

Игнат? – с ужасом подумала Люба.

Положив дочь на повозку, вновь проверила карман и ошалело глянула на толпу.

– Отдайте! – словно молил её взгляд.

Но рынок жил по своим законам: шумел, галдел, был совершенно равнодушен к её горю…

Люба бросилась прочь, задыхаясь от горечи страшной, как ей тогда казалось, потери.

Только на мосту опомнилась и застыла у скрипучих перил.

– Всё, – думала Люба, глядя в жутковатую муть бурлящего водоворота. – Всё. Жизнь кончена. Ещё один шаг туда, в эту крутящуюся бездну, и не будет ни страданий, ни слёз, ни бессонных ночей…

Надежда издали увидела сгорбленную фигурку дочери. Подбежав, оттащила её от перил и запричитала:

– Кровиночка моя горемычная! Шо же ты надумала?

Люба порывисто прижалась к матери и заплакала:

– Мама! У менэ деньги украли…

Ей хотелось ещё рассказать о том, как тяжело ей у свекрови, что муж её не любит и изменяет, что устала такой жизни, но мать, понимая

Любино состояние, не дала ей говорить и нервно выдохнула:

– Эх, ты! Гроши пожалела! Та они, прокляти, шо вода сквозь решето проливаются… Не удержишь… И в них-то счастье? Глянь, Люба! Вон шо дорого и любо!

С моста открывался прекрасный вид: внизу, огибая зеленые острова, полноводная Протока весело уносила вдаль лодки, ветки, бревна…

Вдоль изрезанных берегов, в густой зелени, прятались белые хаты.

Прислушиваясь к говору волн, наклонились деревья.

От сердца у Любы отлегло, ощущение безысходности сменилось робкой надеждой.

– Не горюй, – успокаивала Надежда свою дочь. – Гроши я тоби дам.

– А вы? – заикнулась было Люба.

– Проживу як-небудь… – широко улыбнулась мать. – И пошли, доню, не то у тебе не тилько гроши, но и Машку цыгане украдуть…

Назад Дальше