Люба ловко подбрасывает лопатой пшеницу и улыбается. Ей всё здесь нравится: и щекочущее пятки зерно, и звонкие кубанские песни, и шутки, пусть грубоватые, но не злые, и то, что рядом с ней мать.
"Чего грустить? – думает она. – Игнат подобрел. Каждый вечер встречает: ведь у меня будет маленький…"
И хотя до родов еще далеко, но беременность уже преобразила женщину: она осторожно двигается, постоянно прислушивается к себе, блаженно улыбается.
Надежда случайно зашла в амбар и испугалась: прямо перед ней метнулись в разные стороны две фигуры и застыли, надеясь остаться незамеченными.
– Кто тут? Отвечайте! – сухо приказала она. – Не то всех сюда скличу…
– Це я, Татьяна…
– А с тобой кто? – строго спросила Надежда.
– Игнат…
– Эх, вы… – задохнулась от гнева женщина. – Шо, паразиты, выробляете? А ты, бессовестна, – упрекнула она Татьяну, – с сыном тягаешься… Та шо с вами балакать?
– Мамо, – нерешительно пробормотал Игнат. – Вы Любу того… не расстраивайте…
– Об цём, зятек, подумай сам! – недовольно бросила Надежда.
Выйдя из амбара, жадно глотнула воздух, прижала трясущейся рукой клокочущее сердце, и стояла так, пока не успокоилась, потом, глядя на алый диск заходящего солнца, тихо сказала женщинам:
– Ну, бабоньки, пора и нам по домам.
Вечерняя синь быстро обволакивала землю, и Люба ускорила шаг. За ней, боясь приблизиться, плёлся Игнат.
– Это та, сука, виновата, – злился он на Татьяну. – Сама приперлась на пасеку. Не дает мне проходу… А моя знает о Татьяне или нет? – мучился он.
Потом, наконец, решился, обогнал Любу и посмотрел на её лицо.
Спокойное. Ласковое. Доброе.
– Вот это тёща! Вот молодец! – воспрянул духом Игнат.
Повеселев, он взял жену под руку и виновато прижался к ней.
Незаметно промелькнуло лето, и наступила осень. Люба крутилась словно белка в колесе, выполняя тяжелую крестьянскую работу, и дни, однообразные и грустные, пролетали чередой, унося здоровье и молодость; но женщина ни на минуту не расслаблялась, чувствуя в себе неистощимый источник энергии. Никогда не жалуясь и не требуя помощи, она копала картофель, сбивала грецкие орехи, рубила дрова, носила мешки с зерном, убирала навоз, белила, стирала, готовила, то есть выполняла ту работу, которую издавна должна была делать любая кубанская казачка.
И никто не примечал, как тяжело переносит Люба беременность.
Жара, спёртый воздух, испарения, исходящие от одежды и человеческих тел – все раздражало её, вызывало приступы изнуряющей рвоты. Ночами беспокойно металась по кровати. Задыхаясь, выскакивала на улицу и, прислонившись к дереву, дремала до утра.
Иногда вместе с ней выходил Игнат. Ласково обнимая жену, он вёл её на сеновал, и Люба чувствовала, что в тайниках его души кроется много доброго и хорошего. И ради этих мгновений стоило жить.
– Хорошо тут! Так пахнет степью! – раскинувшись на сене, говорил
Игнат. – Я ж родывся под стогом…
Он помолчал и прислушался к ровному дыханию жены.
– Спишь?
– Нет, – ответила Люба, наслаждаясь свежестью и тишиной.
– Знаешь, – разговорился Игнат. – Наш батько був видный казак.
Гектары земли. Скотина. Хозяйство. Надорвалась, померла его первая жена – соседка Фёкла, вдова, бросила детей, хату и к нам перешла…
В восемнадцатом родывся Володя, а позже – я. Мамаша уже в летах, сурьезные… Ох, и били ж менэ… Мед, сметана в горшках, мешки грецких орехов – все на продаж, все богатеют… Грошами горище забили… Воровали все – попався я. Привязали меня мамаша к дереву, бьют да приговаривают: "Не лазь, як кит по горшкам!" Убили бы.
Хорошо папаша пришли…
Володя был ласковый, любознательный: то выспрашивает, то с жучками и козявками возится, то ужа кормит, то над книжками сидит, то мамаше лезет помогать. Они сердятся, кричат: "Уберись! Не казачье дило в тесте ковыряться: тоби на кони гарцювать с шашкой в руки!"
Не слушает… Знав столько, что учителя им гордились. А меня…
Игнат на несколько минут умолк, но потом вновь обратился к жене:
– Помнишь Павла Алексеевича?
– Да, – коротко ответила Люба.
– Ох, гад! Из-за него школу бросил! И за шо он меня так ненавидел? – с обидой сказал Игнат. – По классу не ходе: все рядом стоит. Обернусь – линейкой огреет или в патлы вцепится и приговаривает: "Баран! Баран!". Побачу его – весь дрожу…
В марте снежок выпав, рыхлый, мокрый… Нашел я камень, снегом его облепил. Ну и припаял же ему!
Схватил книги – и на лиман. Утопил их – домой боюсь являться.
Ночью пришел. Чую: знают уже. Мамаша – за кочергу, Володя стал уговаривать, а папаша их остановил: "Не хоче учиться – пастухом буде…"
– А где Володя погиб? Знаете? – еле слышно спросила Люба.
– Брат добровольцем ушел – меня ж призвали… – грустно сказал
Игнат. Говорил он медленно, с болью, с трудом подбирая слова. – Во всем мы были разные… Даже воевали по-разному. Он скальпелем. Я – винтовкой. Сначала получили похоронку, потом письмо. За иконой оно заховано. Хочешь – почитаю: наизусть уж помню… – Он несколько раз хмыкнул, пытаясь отогнать подступивший к горлу комок горечи, затем выдавил:
– Дорогие мои! Родные! Я врач и знаю: дни мои сочтены. Придет похоронка, и вы никогда не узнаете, где и как это случилось… А отец будет мучиться, в этом я твердо уверен: не подвел ли сын? Не сдрейфил ли? Не опозорил ли казачий род? Ведь погибнуть можно по-разному…
Но не пришлось мне сразиться с врагом. Так уж мне выпало… Без передышки колдовал над ранеными, старался спасти больше людей и побороть смерть. Я делал операцию, когда налетели фашисты. Передо мной лежал солдат с ранением в живот, и мне не было дела до бомбежки.
"Юнкерс" сбросил бомбу на наш госпиталь… Погибли все… И медсестра Нина тоже – моя верная подруга. Меня нашли под обломками здания изувеченного, без ног… Пока везли в госпиталь, началась гангрена… Но все же судьба подарила мне несколько дней жизни. Я еще смогу мысленно поговорить с вами, мои родные, вспомнить дом, сад, любимый край… Передайте от меня привет всем, кто знает и помнит меня.
Ваш Володя.
Игнат умолк. В эту ночь два человеческих сердца, вобравшие в себя боль утрат, стали ближе, открылись для любви друг к другу.
Зимой было голодно. Люба похудела и подурнела. Казалось, байковое платье было натянуто на скелет, и только круглый, тугой живот нелепо торчал на неказистой фигуре.
Она уже никуда не выходила и, ужасаясь своему виду, прощала частые задержки мужа. Чутко прислушиваясь к себе, жила в своем мире, не замечая того, что свекровь постоянно на неё ворчит, а мать смотрит на неё как на великомученицу.
Её же тревожил только страх за ребёнка. С ним вела бесконечные разговоры. Она ждала младенца с таким сладким томлением, какое испытала при встрече с Николаем.
Приближалась весна. Набухли почки. Запарила земля. Засвистали на деревьях скворцы. Под стрехой весело зачирикали воробьи.
Люба вытащила ведро воды и со стоном присела у колодца.
– Шо начинается? – испугавшись, закричал подбежавший Игнат. Ходим в больницу!
Беременная шла медленно, еле переставляя ноги, часто останавливалась и хваталась за живот.
– Все одно черепаха! Быстрее! Быстрее! – торопил её муж.
Наконец показалась больница, длинное, вытянувшееся змеей приземистое здание.
Игнат забарабанил в серую дверь – в щелочку глянуло сморщенное личико акушерки.
– Тетя Глаша! Вот к вам жену привел… – смущённо улыбнулся мужчина.
– Проходи, милая! – ласково пригласила роженицу Глафира
Романовна. – А ты, – приказала она Игнату, – не вздумай стоять под окнами. Завтра придёшь…
Стараясь не смять чистую постель, Люба осторожно присела на краешек кровати и затихла: боль совершенно прошла. "Может, еще не время?" – подумала она, виновато глядя, как суетится сухенькая
Глафира Романовна. Но в это самое мгновение какая-то злодейская сила швырнула её в гигантскую пасть клещей, словно хотела испытать волю и терпение. Потом пятиминутное облегчение – и снова сжата клещами, и снова давит на каждую клеточку…
Люба мучилась уже несколько часов. Передышки между схватками становились всё реже и реже, а боль была такой нестерпимой, что она боялась сделать малейшее движение.
Роженица лежала на высокой кушетке – внизу кивала головой усталая акушерка: сон одолевал её, очки смешно повисли на самом кончике носа. Иногда она всхрапывала и просыпалась.
– Что ж, милая, так до утра и будем сидеть? – укоризненно спрашивала она. – Надо помогать своему дитю… Ему на свет божий глянуть хочется… Тужься, тужься хорошенько.
Люба впилась худыми пальцами в края кушетки, напряглась – и чувство радостного облегчения охватило её. Удивлённая, она приподнялась: над младенцем склонилась Глафира Романовна. Ребёнок молчал, потом вдруг встрепенулся, зафыркал и громко закричал.
– Слава Богу, обошлось… – радостно вздохнула акушерка. -
Здоровая, хорошая девочка!
– Глаша, открый! – позвали с крыльца акушерку.
– Покоя ни днем ни ночью, – сердито пробурчала Глафира Романовна, но, узнав в посетительнице Надежду, смягчилась:
– Проходи, Ивановна!
– Глаша, прости… Сердце не выдержало: дочка моя тут… Ну, як она?
– Сейчас увидишь, милая… Для тебя уж сделаю исключение…
Надежда на цыпочках подошла к дочери.
– Не спишь? – спросила она.
– Не до сна, мама…
– А я вот тоже не сомкнула глаз: вечером прибегал зятек, сообщил, шо ты рожаешь… Ну, кто там у нас?
– Девочка.
– Так я уже и бабушка… – грустно проговорила Надежда. – Вот жизнь бежить… Кажется, недавно тебэ на руках держала, а ты уже сама мама… А девочка это хорошо…
– Дэ там? – невесело усмехнулась Люба. – Не угодила Игнату: хлопца все ждал…
– Ничего, – успокоила её мать, – родилась нянька – буде и лялька.
Надежда поставила на стул кошёлку и предложила:
– Покушай и угости Глашу. Тут пирожки с калиной. В балоне молоко.
Поправляйся, а мне пора…
Когда рассвело, пришёл свекор. Он неуклюже топтался под окнами, не решаясь позвать невестку. Наконец, его заметила Люба и подошла к окну. Пантелей Прокопьевич радостно улыбнулся.
– Казак? – громко спросил он, выдавая тайное желание иметь внука.
Люба отрицательно покачала головой.
– Эх, а я так ждав, так ждав… Мы б его назвалы Володей… Вот беда! – вырвалось у старика, но потом Пантелей Прокопьевич поправился:
– Ну, шо Бог послав, то и наше.
Чуть позже к стеклу прилипла Мария.
– Красавица. Вся в тебе! Тфу-тфу-тфу, шоб не сглазить! – хвалила звеньевая новорожденную. – А с Игнатом будь построже, – советовала она. – Нельзя с мужиками быть всегда доброй… Будь и хитрой, и строгой, и нежной, словом, всякой!
– У мене б Игнат на сити плясав и в дырочки не попадав! вмешалась в разговор подошедшая Оксана.
Подобно водопаду, говор её нёсся стремительным потоком: шумел, звенел, бурлил и падал с обрыва, разбиваясь на отдельные предложения, слова и слоги. Рядом с прекрасной, образной речью соседствовала грубая брань, которой девушка совсем не замечала.
Отвыкшая от такой напористости, Люба улавливала только интонацию речи, а её смысла уже не воспринимала.
Оксану вытеснили родственники, но Игнат в этот день так и не пришел.
Боль, обида и горечь терзали Игната: казалось, кто-то злобно играл его желаниями и мечтами, путал жизненные дороги и толкал на край пропасти. Было одиноко – не было рядом друга. Хотелось жить – чуть не умер. Любил брата – тот погиб. Так хотел сына – родилась дочь. Не желая никого видеть, он постоянно натыкался на знакомых. Не слыша искренних поздравлений, замечал только ехидные усмешки, а в ушах монотонно куковало: "Бракодел! Бракодел! Бракодел!"
Выйдя на безлюдную толоку, Игнат, наконец, облегчённо вздохнул и побрел лиманом. Чавканье грязи, глухое хлюпанье воды, прохладный ветер немного остудили разгорячённую гневом кровь, и он, приняв гордый и невозмутимый вид, вызвал Татьяну.
Скрипнула калитка – мужчину ласково обхватили руки соскучившейся женщины.
– Знала, шо тебе побачу… Чуяло сердце… Пацанов к свекрушке отправила – Пантелемон в больнице… – радостно щебетала Татьяна, заводя любовника в хату.
Утопая в страстных объятьях, Игнат совершенно забыл о гневе, обиде и горечи, преследовавших его. Все отошло. Успокоилось.
Улеглось. И, наконец, устав от любовных утех, он заснул.
Разбудили его утренние крики петухов. Игнат раскрыл глаза: рядом, разметавшись на перине и похрапывая, спала Татьяна. Спящая, она казалась ему намного старше. Морщины, следы прожитых лет, избороздили высокий лоб, собрались стайками вокруг глаз, резко очертили рот. В черных волосах серебрились седые пряди.
– И чего связался со старухой? – спросил себя Игнат, но так и не смог ответить на этот вопрос.
В порыве самобичевания пошёл в больницу.
Люба виновато взглянула на мужа, а он, желая сделать ей приятное, попросил:
– Ну, показывай нашу красавицу!
Обрадовавшись, Люба расцвела в улыбке.
– Вот смотри! – гордо произнесла она, поднося к окну маленький свёрток.
Безбровое красное личико. Бессмысленные мутные глазки.
– Ну и страшненькая, – подумал разочарованно Игнат, но вслух ничего не сказал.
Чем ярче светило солнце, тем жарче кипела работа. Трудились вручную. Одинокий рокот старенького трактора звучал прекрасной песней о лёгком и счастливом труде.
– Поспешайте, дивчата, а то Анфиса нас опережае, – торопила колхозниц Мария.
– Спешка нужна при ловле блох, а мы садкой занимаемся, – недовольно отрезала Марфа.
– Им-то хорошо на бугре, а тут, в низине, тилько грязь месим, – поддержала ее Настя.
– Ну, скажите, бабоньки, за шо надрываемся? За трудодень? За облигацию? – спросила Татьяна, поправляя на округлившемся животе халат.
– Да, за трудодень. За облигацию. За кусок хлиба, – резко ответила Мария. – Ох, и несузнательная же ты…
– Сознательность не мясо: ее в борщ не положишь, – передернула звеньевую колхозница.
– Шо тут кричать, шо бедно живем. Це и дураку понятно: пять лет война була, скилько мужиков погибло, усе разрушено, машин нэмае…
Трудно жить, а я, грешница, радуюсь, шо хвашистив побылы, шо у мире живем… Та за мир усе отдам, уси трудодни на заем подпишу… И шоб не чула подобных разговоров… Вон женщины своих малюток бросають, а булы б ясли? Ловко б було матерям, – доказывала свою правоту Мария.
– Ну, беги, – обратилась она к Любе, – не то тезка моя зальется от крика.
Люба положила тяпку и выпрямилась: на широкой равнине разноцветными букетами пестрели звенья, а вдали, за зеленой лентой луга, виднелся двор свёкра. Тревожно заныло в груди, из сосков закапало молоко…
В хате было душно и грязно. В воздухе застыл раздирающий крик ребёнка. Мокрая и голодная Маша никак не могла успокоиться: обиженно всхлипывала, жадно хватала грудь и вновь захлебывалась плачем.
– Эх, ты, бедняжка! Когда же ты вырастешь? – ворковала над дочерью Люба.
– Не порть дытину! – ругала невестку свекровь. – Нельзя с ными балакать! Я вон скольких родыла и знаю: диты не должны рано понимать, нэхай, як слепи котята, подольше спят…
– Мама! Вы опять Машке тряпку с пожёванным хлебом давали? – спросила Люба, приподнимая с подушки замусоленный кусок марли. – Вы ж больни… Кашляете…
– Шо Богом суждено, то и буде… – угрюмо усмехнулась Фёкла. -
Разбаловала ты свою Марию…
А с дочерью и впрямь было трудно. Днём она обычно спала – вечером играла: радостно гулила, улыбалась и стремилась высвободить из пелёнок ручки, чувствуя присутствие матери в ласковом покачивании люльки. Люба засыпала – всех будил назойливый крик.
– Вот ирод не дите! – сердито бурчала Фёкла.
Бессонные ночи так измотали молодую мать, что во время кормления она боялась заснуть и уронить Машу.
Причудливы очертания предметов ночью: черными великанами высятся тополя, уродливыми калеками кажутся старые акации, грустно склоняются над водой вербы.
Тишина. О чём-то шепчутся лишь стройные заросли камышей, то здесь, то там выплывающие из тьмы; да изредка под тяжестью груза скрипит колесо; да кто-то роняет несколько слов.
Путь кажется бесконечным. Степи. Одинокие деревья. Поля.
Но вот в алом зареве показались хаты. Станица Славянская, раскинувшаяся на берегу Протоки, с ее шумным воскресным базаром издавна привлекала к себе жителей ближайших селений.
Раннее утро, но шум с каждой минутой усиливается, превращаясь на рынке в мощный гомон толпы.
Позванивают цепями цыгане. Предлагают свои услуги гадалки.
Зазывают покупателей спекулянты. Неумело торгуются колхозники.
Визжат на телегах поросята. Гогочут гуси. Кудахчут куры. В глазах рябит от разноцветья овощей и фруктов, привёзенных селянами на продажу.
Люба с трудом отыскала место для торговли и принялась за дело.
Торговаться было некогда: на повозке проснулась и захныкала Маша.
Люба поручила матери продавать оставшиеся продукты и наклонилась над дочкой.
– Счас, маленькая, счас, любименькая, – приподнимая девочку, весело приговаривала она.
Нежно прижала к себе Машу и вдруг больно кольнуло в сердце: карман на груди пуст, денег нет.
– Наторговала… Что скажу дома? Да меня ж свекровь съест… А
Игнат? – с ужасом подумала Люба.
Положив дочь на повозку, вновь проверила карман и ошалело глянула на толпу.
– Отдайте! – словно молил её взгляд.
Но рынок жил по своим законам: шумел, галдел, был совершенно равнодушен к её горю…
Люба бросилась прочь, задыхаясь от горечи страшной, как ей тогда казалось, потери.
Только на мосту опомнилась и застыла у скрипучих перил.
– Всё, – думала Люба, глядя в жутковатую муть бурлящего водоворота. – Всё. Жизнь кончена. Ещё один шаг туда, в эту крутящуюся бездну, и не будет ни страданий, ни слёз, ни бессонных ночей…
Надежда издали увидела сгорбленную фигурку дочери. Подбежав, оттащила её от перил и запричитала:
– Кровиночка моя горемычная! Шо же ты надумала?
Люба порывисто прижалась к матери и заплакала:
– Мама! У менэ деньги украли…
Ей хотелось ещё рассказать о том, как тяжело ей у свекрови, что муж её не любит и изменяет, что устала такой жизни, но мать, понимая
Любино состояние, не дала ей говорить и нервно выдохнула:
– Эх, ты! Гроши пожалела! Та они, прокляти, шо вода сквозь решето проливаются… Не удержишь… И в них-то счастье? Глянь, Люба! Вон шо дорого и любо!
С моста открывался прекрасный вид: внизу, огибая зеленые острова, полноводная Протока весело уносила вдаль лодки, ветки, бревна…
Вдоль изрезанных берегов, в густой зелени, прятались белые хаты.
Прислушиваясь к говору волн, наклонились деревья.
От сердца у Любы отлегло, ощущение безысходности сменилось робкой надеждой.
– Не горюй, – успокаивала Надежда свою дочь. – Гроши я тоби дам.
– А вы? – заикнулась было Люба.
– Проживу як-небудь… – широко улыбнулась мать. – И пошли, доню, не то у тебе не тилько гроши, но и Машку цыгане украдуть…