Жаль, думает Охлопков, хорошая девушка, и повод для знакомства приличный.
Фильмы он не смотрит, но примерно полчаса слушает голоса и всякие иные звуки из-за перекошенной двери – ее чуть не сорвали с петель зрители, ломанувшиеся на какую-то залетную звезду, – у плотника запой, все никак не починит, вот Охлопков и знает многие реплики наизусть:
"Кстати, господин советник, я хотел бы получить с вас плату за сегодняшний визит". – "Хорошо. Сколько?" – "Пятьдесят рё".
Иногда Охлопкову кажется, что врач попросил на этот раз шестьдесят.
Но он ослышался. Врач с красной бородой – отпирая двери в иной мир, мир рублей и современных советских поликлиник, Охлопков его видел – просит всегда пятьдесят. И с пафосом чуть позже заявляет: "Грязь и деньги накапливаются только в нечистых местах!"
– Эй, Ясумото, ты когда-либо бывал в подобных местах?
– Видите ли… Когда я жил в Нагасаки… Как вам сказать… Я три раза ходил.
– Как врач или как клиент?
– Меня затащили туда повеселиться друзья-студенты… Ну, конечно, у меня там ничего не было…
– Вот как?
– У меня в Эдо была девушка.
Интересно, как это все воспринимает киномеханик?
– Этот шарлатан хочет забрать девчонку…
– Ну вот еще!.. Какого черта ты заявляешься на этот остров…
– Я врач и буду…
– Мы тебя калекой сделаем!
Проходит ночь. Наступает день. Охлопков отсыпается; умывшись, бредет завтракать – или обедать уже? Ну да, вот хлопает дверь, и появляется долговязый подросток – Вик пришел из школы. Он приветствует брата, наскоро переодевается, моет руки и усаживается перед Охлопковым, схватив кусок булки, сыр, – и, жуя, спрашивает, не согласится ли он принять на себя – о, само собой, в будущем, в будущем, но, наверное, и не таком уж далеком, – ну, прямо скажем, лавры? Какие лавры…
Вик? Что-то вроде лавров Энди Уорхола. Виталик быстро и лукаво взглядывает на брата: что, мол, потрафил я тебе? Ты думаешь, я в восторге от этого бульонщика? – спрашивает Охлопков, намазывая масло на хлеб. Вик растерянно моргает, перестает жевать. Почему бульонщик?
Ну, он прославился, рисуя "Суп Кэмпбелла". Всякую муру: туфельки, доллары, сибирского тигра – как будто еще один дензнак, Мао – серию одного и того же портрета – или аварию с фотографической точностью.
Да он не художник, Вик, так, ловкий комбинатор, фотограф скорее.
Почему же, спросил Вик, почему… ну, шум? восторги? Охлопков засмеялся. Такое время, дружище. Время шутих. Э, в смысле? – не понял Вик. Ну, шутиха – петарда. А-а. Виталик подумал и сказал: но лучше уж банку с супом нарисовать, чем розовые сопли по голубой стене. Это ты имеешь в виду абстракционизм? Да как раз нет, ответил
Вик. Всю эту бодягу, ну, реалистический сициализм. Охлопков усмехнулся: по-твоему, капиталистический реализм лучше? Конечно, тут же ответил Вик, интереснее, потому что откровенно все. Сравни хотя бы музыку, в твоей области я не рублю… Ну а об Энди Уорхоле знаешь. Вик скромно потупился. Кстати, вспомнил он, а специальность у него была – учитель рисования! Что ж, это вселяет надежды в учителей рисования. Только я-то не учитель, просто сторож, и это мне нравится. Энди тоже не работал ни дня по специальности, заметил Вик, а ушел в рекламу и начал зарабатывать кучи денег. Вик! что тебе надо? не тяни резину. Да ничего, ответил Вик, выпивая кефир, вытирая молочные губы. Когда ребята узнали, что ты служишь в "Партизанском", набросились на меня: это же настоящий зал, там акустика не то что в подвале, пора выползать, а то мы, как катакомбные христиане, придавлены, всего шугаемся, не чувствуем звука. А, вот оно что, ну так с этого бы и начинал. Зачем-то приплел Уорхола. Вик потупился и пробурчал: Уорхол опекал "Вельвет Андеграунд". Это кто? что?
"Вельвет Андеграунд". Я же давал тебе слушать! А?.. извини, не помню, я их плохо различаю, ну, кроме "Битлов", Джо Дассена… Вик скривился и чуть не плюнул в стакан. Ладно, ладно, примирительно сказал Охлопков, не злись, но все это в самом деле… мудрено. А, кажется, что-то припоминаю. Это такой у них междусобойчик… ну, то есть как бы, э-э… камерное. Ничего блатного! Да я о звучании, ну, не такое широкое, мощное, как у "Роллингов". Да твои "Роллинги" говно, и Джаггер педик! И "Битлы" – сырки в шоколаде! Охлопков поднял руки. Я не спорю, Вик. Я тебе полностью доверяю, твоему чутью. "Междусобойчик", "камерное", с гадливостью повторял Вик, да без них весь этот рок-н-ролл сраный и яйца выеденного не стоит.
Согласен. И когда же вас ждать? Вик, забывшийся в раже, немного растерялся, замолчал, потом улыбнулся, вспомнив, с чего начал. С субботы на воскресенье можно? чтобы утром не надо в школу. Идет, сказал Охлопков. А родители? Ну, нашим скажем, что я играю у тебя – там же в фойе игровые автоматы. А остальные тоже что-нибудь наврут, это уже не твои заботы, сказал повеселевший Вик. Ты будешь нашим первым слушателем!
Проходит день. Вечером Охлопков идет прогуляться; печальные улицы в лужах, угрюмые дома снова наводят его на мысль о загадке осени. Он долго идет.
Вдалеке, над черными деревьями оврага, между кирпичных домов виднеется двойной силуэт костела, – даже самый силуэт его скорбно-молчалив. Ну, это оттого, что знаешь: там склад каких-то партийно-хозяйственных бумаг, и орган его безмолвствует полвека и больше.
Охлопков заглядывает в кофейню, выпивает чашку двойного кофе, выходит, закуривает, озираясь. Ему хочется кого-то увидеть?
Бесцельно он бредет по улице в остро пахнущих павших листьях, – павших в вечной схватке с ветром – авангардом зимы.
И времена года символичны. Или аллегоричны? Метафоричны?
Символ – нечто уводящее дальше, указывающее на бесконечность.
И он осень переживает как символ.
С Большой Советской (Молоховской) он видит собор на холме, напоминающий космический ковчег, нацелившийся куполами в тяжелое небо Глинска. Не зайти ли туда, в этот музей? поглазеть на иконы в грубых ризах при свете электрических свечей в громоздких люстрах на толстых цепях, на старческие лица, не выражающие ничего, кроме давнего уныния, – и радость, надежды, страсть перебродили в них, тесто перекисло; от плит под ногами всегда холодно; запах ладана и еще чего-то… смерти, ну, или немощи, дух немощи витает там, хотя служители в основном пышут румяным здоровьем, яро волосатые, крупнотелые, сочно, с благодушием и сытостью выпевающие какие-то непонятные слова, – и это отзывается из-под куполов, морозцем прошибает спины женщин; полязгивает – раскачивается маятником кадило, сизый дым, копоть, позолота, бормотанье, – неужели когда-то что-то живое было во всем этом? и каждое слово казалось свежим… И здесь времена года. Весна миновала. О чем же они басят? а старушки тянут жидко фальцетом? не разобрать, как если бы выступал якутский фольклорный ансамбль. Но якуты непосредственнее, живее, жизнерадостнее, в них блуждают токи земли. Эти токи асфальт не прошибают. Тем более металлические плиты. Страсть пустынь и пещер захирела здесь, обернулась бумажным раскрашенным кладбищенским цветком.
На следующий день вечером он приходит на службу – а там все то же:
"У меня в Эдо была девушка". – "Я врач и буду приходить, пока здесь есть больные". – "Что-о?.. Мы тебя калекой сделаем!"
Он отпускает билетершу, прохаживается по фойе.
"Отоэ, Тёдзи хочет тебя видеть… Поди к нему!" – "Отоэ пришла. Но учти, что много разговаривать тебе нельзя". – "Сестричка, прости меня… Пожалуй, лучше, как ты говорила, быть нищим…" – "Полно, полно… Зачем сейчас говорить об этом… А пока помолчим…" -
"Нет, именно сейчас надо сказать… Во всем виноват я. Я виноват, что в нашей семье появился вор… Это совсем сломило отца и мать, и они решили умереть. Извини, сестричка, я тебе наврал о райском месте".
Раздается звонок.
– Але? "Партизанский"? С кем я говорю?.. Коллега, тебя беспокоит сменщик. У меня небольшая просьба. Сделай одолжение, подежурь завтра. Или это невозможно?
Нет, почему же.
Через некоторое время он приходит, коллега, белокурый синеглазый сторож-сменщик в форме лейтенанта. Представляется: "Степовой Иван",
– снимая перчатки и протягивая руку. Объясняет, что обстоятельства складываются таким вот образом: завтра ему в командировку, ведь он вообще-то служит на огненных рубежах родины – инспектором в пожарной части, а здесь так, по совместительству, – кстати, такой ставки – сторожа – у них в кинотеатре почему-то нет, а есть именно
"пожарный", то есть "пожарник" на их профанном языке, так что служба по профилю, он улыбается, снимая шинель, фуражку и пряча все в шкаф в углу, рядом с "Морским боем". Но, честно говоря, здесь он служит так, для разнообразия, – а ты? Охлопков отвечает, что у него это основная работа. Лейтенант вскидывает брови. Вот как? Где-то заочно учишься? Нет, уже отучился. Где?.. а! так тебе надо устроиться оформителем. Подождать немного, пока нашего вышибут, – у него уже был приступ белки, ты еще не знаком со здешней инвалидной командой?
С плотником, с Сергеевым-киномехаником, с другим киномехаником, с
Колотневым-оформителем? Ну, еще познакомишься: типажи. Может, будешь их рисовать. У плотника вот такой еврейский носище, но не по-еврейски красный, а? Так, о чем я? А, да, Колотнев. У него уже пошли ошибки. Скоро начнет рисовать чертей – и тогда ты сможешь здесь же устроиться и на дневной сеанс. Хотя… знаешь, я могу при случае спросить, бываю в разных местах, в драмтеатре, еще где-то.
Всюду, конечно, бардак, между нами, так что они – юлят. Неээт? не хочешь? Неужели тебе хватает? Или что, переживаешь крушение идеалов? пережидаешь? прячешься от семейства? Ну-ну, извини, я понимаю.
Всякие обстоятельства могут быть. И даже весьма диковинные… Вот как, например, в моем случае. Ведь ты удивлен? Что я здесь делаю?..
Изволь, с удовольствием объясню. В деньгах мы не нуждаемся, ну, по крайней мере как многие. Мне, разумеется, платят не бог весть сколько, – да мало. Но хватает. Подпитка от родителей жены, конечно, имеет значение, они у нее обеспеченные, добрые, щедрые… Что еще надо? Лейтенант с улыбкой вопросительно смотрел на Охлопкова. Тот пожал плечами; вообще-то он мог бы уже и уйти домой… Но действительно, чего же не хватает этому парню? Лейтенант покачал головой и вздохнул. Страсть. Одна маленькая неизжитая страсть. И посмотрел, какое впечатление произвели его слова. Охлопков неопределенно хмыкнул. Лейтенант засмеялся и взмахнул руками, пальцы запорхали в воздухе. Здесь, конечно, дрянной инструмент, но все же, все же. Да, ты можешь возразить, почему бы не приобрести хороший и не поставить его прямо дома? Да? Охлопков подумал и кивнул. Лицо лейтенанта омрачилось. Нет, сказал он, это-то как раз и невозможно: моя крошка, дарлинг, вуман начинает выть, как собака, на фортепьянную музыку. У нее мигрень разыгрывается. Ее мутит, как будто она съела позавчерашнюю котлету с мухой. Он нахмурился, замолчал, к чему-то прислушиваясь.
"Кто тебе разрешил?" – "Вы… Вы научили меня, каким должен быть врач. И я пойду этим путем". – "Еще раз говорю – потом пожалеешь". -
"Ну что ж, рискну". Лейтенант ошарашенно взглянул на Охлопкова.
Финита ля комедиа?! Надо же отпирать двери! Не в службу, а в дружбу
– пособи, попросил лейтенант. Я налево – ты направо.
Они быстро прошли в зал.
В лучах заходящего солнца герои неторопливо шагали к больничному приюту. У пожилого врача борода была красноватая, но не такая откровенно красная, как у одного персонажа Шагала, у молодого врача был хвост; все были экзотически одеты. Охлопков испытывал чувство неловкости оттого, что они столь бесцеремонно вторгаются в какой-то совершенно чужой мир, хотя он не раз это проделывал, – но сейчас-то уже не его дежурство! С немыслимой скоростью они попали из одного времени-места в другое, как будто были персонажами фантастического повествования, или фильма, или сна. Он вдруг увидел все три плана: фойе, темный зал, цветной экран – и уже четвертый: бледный глаз фонаря, стену дома, деревья с голыми мокрыми ветвями. Изобразить это было бы невозможно. Живопись, конечно, проигрывает тому же кино. Ну так что ж. В зале вспыхнул свет, зрители зашумели, вставая и направляясь к прямоугольникам сырой тьмы, – чтобы пройти по улицам, поехать на каком-либо транспорте – к своим домам, разнообразным и похожим… Охлопков пережидал у портьер выхода, пока схлынет напор зрителей, – и внезапно встретился взглядом с чьими-то глазами. Это была девушка в зеленой куртке с капюшоном, в беретке, из-под которой выбивались рыжие пряди. Она уже не смотрела на него, шла вместе с кем-то, – он выглянул: нет, одна. Надо было что-то предпринять.
Подняться в фойе, одеться. Но она куда-нибудь сразу свернет.
Охлопков досадовал, что сразу не оделся. И почему не она забыла в тот раз сумочку? Он еще помешкал, со странным чувством глядя, как она уходит, – может, это и к лучшему? Но он уже шагнул во тьму, ощутил на лице холодную влагу черного ноября, молниеносно проигрывая различные варианты разговора: постойте, вы ничего не забыли? а! я обознался, просто однажды девушка забыла сумочку, – так вот она нашлась, ее вернули, да, невероятная история… хм, действительно, невероятная, – глупо, ведь она, возможно, помнит его по кафе, ну что ж, тем лучше, пусть поймет, что это только предлог; так не лучше ли сразу сказать: мы с вами где-то встречались… проклятая эра кино! ну а раньше все портила литература, – нет! живопись – самая безгрешная сестра… но картинные позы? жаль, что я не владею искусством Севы изумить птичьим коленцем… но что же сказать? вот она.
– Постойте, – сказал он.
Девушка обернулась.
– Вы… ничего не забыли?
Она глядела на него с недоумением. Мимо проходили люди. Поглядывали на девушку и остановившего ее простоволосого парня в свитере.
– Я? – переспросила она. – Где?
– Там, – кивнул он назад.
– Н-нет.
– Гм, – произнес он, забыв, что там дальше по сценарию. Все-таки живопись безгрешная… Модильяни?
Девушка посторонилась и после мгновенной заминки пошла дальше. Он пошел следом. Она покосилась на него. Черт, все вылетело из головы.
Но – тема кино, вот спасительная тема в наше время. И он спросил, понравился ли ей фильм. Она снова покосилась на него и ничего не ответила.
– А мне нет, – сказал он. – Я его вообще не смотрю, хотя и служу на огненной позиции там. – Он кивнул на полыхающие алым буквы
"ПАРТИЗАНСКИЙ".
Она посмотрела настороженно.
– Не люблю кино, – сказал он. – А вы?
– Это опрос общественного мнения?
– Да нет. То есть да. На сторожей-пожарников навесили эту обязанность, – ухватился он за соломинку.
Она оглянулась.
– А кинотеатр остался открытым?
– Ничего страшного. Там мой напарник, настоящий пожарный, к тому же пианист.
Она снова посмотрела на него с опаской.
– Охота пуще неволи. Человек обеспечен, перед ним всюду юлят, служба идет превосходно, – если такими темпами и дальше пойдет, он скоро сам начальником станет.
– Кинотеатра? – иронично спросила она. Все-таки вокруг были люди, и она решила вести себя смелее.
– Нет, почему. Пожарной части. А в кинотеатре он музицирует.
– А кто поет? Вы?
– Нет, я художник, – решительно сказал Охлопков, ежась. Он уже порядочно замерз.
– Надо было шинель надеть, каску, – сказала она. На ее ресницы оседала изморось. Изо рта шел пар.
– Здоровью моему, – ответил он, засовывая ледяные руки в карманы брюк, – полезен русский холод, я снова счастлив…
Показался автобус. Девушка еще больше расхрабрилась.
– Ну что-то верится с трудом, – насмешливо произнесла она и направилась к остановке.
– Ваш? – едва ли не с облегчением спросил он.
Автобус, как лупофарый зверь, остановился перед ней и, кажется, даже присел.
– Так приходите картины смотреть!
– Ваши? – бросила она, входя в автобус.
Он хотел выкрикнуть имена знаменитых режиссеров, но двери уже закрылись и автобус поехал.
Охлопков кинулся назад, к кинотеатру.
– А я думал, куда ты пропал? – сказал лейтенант, встречая его в фойе, впрочем, как-то не очень приветливо. – Что-то случилось?
Охлопков ответил, что ничего такого, просто увидел знакомую.
Лейтенант посмотрел на часы.
– Так ты в самом деле играешь здесь? – спросил Охлопков.
– Да, – сухо ответил лейтенант. Не утерпел и добавил, загораясь: – В свое время я подавал некоторые надежды. Меня слушал профессор из
Московской консерватории, я был лучшим учеником в нашем училище.
Но… потом, как Скрябин, переиграл руку. Началась депрессия. И я… все похерил, батенька. Все. И теперь я здесь. Рука в порядке. – Он покрутил кистью, сжал ее в кулак. – Но время ушло. Всему свое время, сказано еще в Библии, – проговорил он и с некоторым беспокойством взглянул на Охлопкова.
Охлопков собирался согреться, заварить чайку, но вдруг сообразил, что лейтенант нервничает, – возможно, боится, что полузнакомый человек задержится и не даст ему вволю послужить своему искусству.
Он парадоксален, как любая творческая натура: как будто бы душа нараспашку, а на самом деле скрытен, явно мнителен, нервен, раним.
– Надеюсь когда-нибудь услышать, – сказал Охлопков. – Ну а сейчас мне пора.
Лейтенант просветлел, потер тонкие руки с длинными пальцами.
– Ну что ж! До свидания. И спасибо за одолжение.
Проснувшись поздно утром – даже пугливое и плененное тьмой и холодом солнце уже выглянуло, окрасило нежной кровью шторы, – Охлопков сразу вспомнил свою неловкую попытку познакомиться, ему захотелось закурить прямо в постели, но надо было идти на лоджию, мать начнет выговаривать, если почувствует запах табака; и он лежал, сунув руки под голову, рассматривал карминные потеки, пятна на шторах, думал об этой девушке – кто она? где живет? с кем? чем дышит? – недоступность и загадочность дразнили, – вот как всегда дразнит осень. В квартире было тихо. Отчим и мать давно трудились, она – в больнице, он – на заводе; Вик в школе изводил учителей или сидел в подвале, бацал на гитаре.
Лейтенант… Скрябин делает это по ночам. Он отыскал свой символ, возможно, и, не раздумывая об этом и держась за него, как за спасательный круг, переплывает это все… Музыкальный ключ не отпирает, может быть, никакие двери, но – запирает дверь его башни, что тоже неплохо.
Надо созвониться с Зимборовым, попросить перефотографировать девочку
Модильяни, альбом давно пора вернуть в библиотеку.
Или взяться за это самому?..
Он позвонил Толику, тот оказался на месте.
Охлопков приехал к Зимборову на работу с альбомом, прошел в фотолабораторию. Толстощекий Зимборов полистал альбом. Заметил, что художник гнет и лепит как хочет… но, в общем, чем-то это ему все нравится. Что-то в этом есть детское, очень свежее, наивное. А что именно Охлопков хочет перефотографировать? Но Охлопкову вдруг вся эта затея показалась глупой и слишком сентиментальной.
– Да нет, ничего не надо, – сказал он. – Может, удастся достать альбом, купить. Или хорошую репродукцию.
Зимборов не возражал. Он разглядывал портрет Сутина с неловко лежащими какими-то излишне красноречивыми красноватыми руками.
– Парень зашиблен, – сказал он.
– У него драматичная история. Спасаясь от погромов, бежал из России, поселился в Париже, бедствовал, был значительным художником.
– Еврей? – разочарованно спросил Зимборов и перелистнул.
– Скорее марсианин, – вяло ответил Охлопков.