Холст - Олег Ермаков 7 стр.


Достоевского, за исключением публицистики. По глазам Зимборова можно было сразу определить, что на его столе очередной роман Ф. М., точнее, что он, Толик Зимборов, весь в романе вместе со своим столом, саквояжем, фотоаппаратами, комнатой, лестницей, разнообразно пахнущей на каждом этаже, домом, возле которого вытянулся минарет ступенчатой мощной трубы котельной, с улицами, холмами, собором, разрушающимися церквами – домонгольскими "жемчужинами", в одной из коих устроили склад, вокруг второй – парк дохлых, истекающих соляркой и бензином машин, а третья просто открыта для всех нуждающихся в укромном уголке: выпить, закусить, развести тары-бары за жизнь, ну и сходить по-маленькому здесь же, под себя, под сводами сооружения непонятного, ну зачем это строили? столько кирпича извели, а для прочности, говорят, яйца еще били в раствор, когда народ голодал; словом, весь город туда погружался, Глинск с красными знаменами, – и там уже, над канувшим Глинском, всходили какие-то новые странные светила, резко и неровно озарявшие улицы и стогна, и отсветами этих сумрачных вспышек наполнялись глаза сосредоточенного читателя. У Толика пропадал аппетит, между бровей появлялась складка, его лицо даже как-то меняло цвет, желтело. Диагноз можно было ставить безошибочно. Охлопков его увлечения Ф. М. не разделял, предпочитая живописного Бунина, Хлебникова, Мелвилла, Уитмена,

Белого. Зимборов готов был сгрызть мундштук и проглотить чашечку с пеплом и горящими угольками табака, чтобы доказать, как поверхностен

Охлопков, как он труслив в своих предпочтениях. Охлопков защищался, сваливая все на школу: там, там его отравили. И он вправе был сказать учителям: помилуйте, да вы, вы и убили! На самом деле

Охлопков не читал ни "Бедных людей" – вещь показалась ему фантастически сентиментальной, – ни "Преступления и наказания" (что не мешало ему иронизировать по поводу капитана Минорова, который, возможно, все-таки читал роман). В конце концов Зимборов вынудил его взяться за Ф. М. Охлопков взялся. Вот в "Партизанском" и прочитал

"Преступление и наказание".

Сквозь начало он продирался в корчах, письмо маменьки из деревни – на нем он в свое время и застрял в школе – оказалось каким-то частоколом, зачем-то возведенным перед читателем. Чрезмерно длинное, слишком художественное, с мелодраматическим придыханием, с романтическими подробностями, это письмо было настоящим испытанием: достоин ли ты пройти дальше и, следовательно, принять все то, что там будет: излияния Мармеладова, изнурительные диалоги-монологи, бесчисленные совпадения, арию вдовы Мармеладова и весь этот скорее декоративный, фальшивый город, как будто нарисованный на заднике сцены или даже выстроенный по-голливудски (?!) из картона и освещаемый каким-то неестественным светом. Охлопков пролез. И сюжет подхватил его, закружил, как щепку, потащил в дом процентщицы, дальше вверх по лестнице – сколько-то там было ступенек? И он не заметил, как вдруг ощутил тяжесть топора на петле под пальто, руки вспотели, во рту пересохло… На последней странице он очнулся, как после кошмарного сновидения. Было такое ощущение, что сквозь все его жилы, кости, связки пропустили огненные струны и дергали за них, бряцали по ним, выводя какую-то невероятную мелодию. Это было похоже на операцию. Это было чтение-гипноз. Хирург вынимал его сердце, вертел его, рассекал, промывал, разглядывал, вставив в глаз монокль, кривил губы. И он только покорно смотрел на все это, на все, что с ним, с его двойником происходит.

Ну что? – поинтересовался Зимборов. Сильно, агрессивно. Даже слишком. Как кино. А ты хочешь, чтобы тебя по вихрам гладили? – спросил Зимборов. Нет, но необязательно все знать. Будьте как дети?

– усмехнулся Зимборов. Я не собираюсь браться за топор и не хочу знать, как это делается. Ну а если что – кто меня остановит? что? – роман? Но люди действительно дети, сказал Зимборов, и их всю жизнь надо тыкать носом: нельзя, нельзя и это нельзя. А это что-то, по-твоему, дает? Ну, тут трудно вычислить… Но вообще дело-то не в этом. А… в том, что человек – существо загадочное и проблематическое.

Ну да, как не согласиться, откликнулся Охлопков. И знаешь, в чем главная проблема всех этих персонажей? В чем? – спросил Зимборов.

В том, что они оторваны от земли, от природы. Ф. М. – писатель ада антропоцентризма. И больше, пожалуйста, не заставляй меня читать его. Я не собираюсь задерживаться здесь надолго.

Зимборов с пытливым удивлением смотрел на него.

Был такой Писсарро – художник, не конкистадор, – так вот, он учил искать местность: ищите то, что больше всего соответствует вам. Ну и какой тип местности соответствует тебе? Охлопков пожал плечами. Не знаю, но здесь мало света, солнца. Вот чего много в Узбекистане, в

Туркмении. Почему именно там? Ты видел пейзажи Павла Кузнецова?

Зимборов вяло покачал головой. Вот поэтому тебе и непонятно. Кстати, в нашей галерее есть его подлинник. Пойдем посмотрим? Зимборов под каким-то предлогом уклонился. Вообще он всегда отличался раздумчивой медлительностью, и как ему удавалось планировать по линиям Глинска – загадка, ведь все планирование зиждется на духе спонтанности.

Настороженность Зимборова по отношению к проблематическим и таинственным ближним вовсе не была книжного свойства. Нет, сначала он хорошенько, как говорится, приложился лбом к стене, набил шишек, потом стал размышлять, копаться, как да что, – и тут подоспел Ф. М., лишь усиливший эту настороженность.

От ближних Зимборов не ожидал ничего хорошего. Особенно от женщин.

С женщинами было сложнее.

Друг – это всегда другой, без него можно обойтись. В конце концов, это досуг, приятная беседа, ну, выпивка, рыбалка. А женщина является из каких-то архетипических глубин судьбоносным персонажем. И, наверное, закоренелый холостяк всегда это держит в уме – и избегает встречи, то есть уклоняется от судьбы.

Но Зимборов не уклонялся. И даже первым сблизился с женщиной он, а не Сева и не Охлопков. То есть буквально сблизил себя с нею. После выпускных экзаменов Зимборов согласился поехать с одноклассником проветриться на денек-два на турслет матрасников, как они между собой с пренебрежением называли организованных туристов, таскавших на себе кучу вещей, в том числе надувные матрасы, – настоящие странники спали на голой земле, ну, или на ветках, на стеблях иван-чая, положенных крест-накрест.

Вечером после костра с чаем и песнями под гитары вновь прибывших – а таких оказалось несколько – расселили по палаткам. Зимборова взяла к себе хозяйка четырехместной палатки, в которой кроме нее обитала еще школьница, – сама хозяйка, несколько субтильная, с мочалкой светлых волос, училась на каком-то курсе в пединституте. Зимборов хотел бы держаться одноклассника, всех здесь знавшего, но тот уже токовал со своими знакомыми, ничего не слыша и не замечая. Положение было дурацкое. Он же в гостях, надо принимать предложение. Хотя несколько быстрых взглядов ему не понравились, – вот когда студентка заявила, что у нее просторно и пусть новенький идет к ним. Что-то было в этих взглядах… ну, впрочем, черт знает, может, почудилось.

Школьница лежала справа от студентки… как ее звали, студентку? Ему называли ее имя, он не запомнил, а переспрашивать было неловко.

Студентка указала ему место слева от себя. Она лежала в спальнике на матрасе. Зимборов обнаружил под собой одеяло, раздеваться не стал, лег поверх, уставясь в темноту. Студентка и школьница еще о чем-то говорили, но ответы школьницы все запаздывали, паузы удлинялись, и однажды в ответ послышалось только ровное сопение. Транзисторный приемник был выключен. Наступила тишина. Впрочем, где-то в соседних палатках еще бубнили, смеялись… а вот когда Зимборов внезапно очнулся будто бы от тычка в бок – лагерь безмолвствовал в глубоком лесном сне, и слышно было только тонкое надсадное пиликанье комаров, сгрудившихся у марлевого окошка… они не теряли надежды, добыча была ошеломительно близка, а ведь эти существа улавливают токи крови в домах и хлевах деревень, стоящих за несколько километров, даже на холме, – лишь бы вниз тянул бриз, легкий ветерок, несущий аромат тел. Зимборова рубашка пропотела за день. Надо было ее снять. Он осторожно покосился на соседку – и увидел над расстегнутым спальником белые плечи, они пенились в темноте как бы над створками раковины. Глаза ее, кажется, были закрыты. Зимборов еще мгновенье глазел на нее и уже собирался отвернуться, – как вдруг ткань спальника сползла ниже и млечное округло-выпуклое пятно нежно и требовательно наставилось на него темным ядрышком, такими рисуют светила: густое средоточие света в бликах и концентрических кругах.

Зимборов уже не мог, разумеется, отвести глаз от этого неожиданного зрелища.

Но… что же дальше? что это означает?.. может, ей просто жарко? – жалобно спрашивал он неизвестно кого. Спит? Не спит? Он сглотнул, задержал дыхание. Но слушать мешали комары, кажется, со всех низин сюда стянулись их полки, и все новые и новые волны штурмующих бросались на окошко и увязали хоботками в марле.

Все это продолжалось некоторое время. Зимборов совсем очумел от неопределенности и изнуряющей таинственности. Ну, хотя бы она подала какой-то знак, посмотрела, мигнула, показала язык. Нет, молча лежала. Все-таки спит, решил он. И надо отвернуться к стенке. Но вместо этого он подался к ней, вытянул руку – то есть рука сама вытянулась и после некоторого замешательства, борьбы – коснулась концентрических кругов. В ушах звенело, и он не слышал, как она вздохнула, но почувствовал это. Глаза ее по-прежнему были закрыты…

Зимборов растерялся, но руки, губы знали, что надо делать, так лапы щенка, впервые брошенного в воду, начинают бить, и он плывет. Но

Зимборову так и не посчастливилось по-настоящему окунуться в эту все же исполненную тайны, как ни крути и цинично ни усмехайся, купель.

Она позволила все: гладить себя, целовать все тело, тыкаться вот уж действительно слепой силой в колени и бедра, но свершиться последнему не давала. Обливающийся потом, обалделый Толик не знал, что и подумать. Он снова и снова пытался сорвать последний кусок ткани с ее бедер, но она крепко и цепко перехватывала его за запястья. Толик тяжело переводил дыхание, вспоминал какие-то разговоры во дворе, опыт подглядывания, даже обрывки анекдотов, – но ухватиться не за что было. Никаких подсказок. Только ты и она, ее исцелованное тело, неизвестно чего ждущее. Может, надо быть упорнее? агрессивнее? Толик еще раз попробовал. То же самое. Он не выдержал и в изумлении прошептал: "Тогда… зачем… это?" – "Что?" – тоже шепотом спросила она, не открывая глаз. "Ну… все". Она помолчала.

Школьница заворочалась, снова засопела. Притворялась? "Все вы хотите одного и того же", – тихо проговорила она. Толик уставился на нее изумленно. Эта девушка с бледным телом – вкус его был на губах – и дымчатыми волосами вдруг представилась ему… кем она ему… Он не стал доискиваться, сгреб одежду и выполз наружу. Здесь на него начали пикировать проклятые насекомые, он торопливо оделся, вышел на опушку, спустился на луг, в свежий туман. И – да, вот эта девушка была соткана из чего-то, из фантазий каких-то, но фантазий злых, непонятных, черт знает… Впрочем, фантазии не оставляют на губах жирный привкус. Она, пожалуй, давно не мылась, ну то есть по-настоящему, в бане или просто горячей водой; никакие купания в реке не заменят хорошей бани. В ноздрях был ее запах. Мгновенье назад он казался ему амброй, а сейчас – это был запах насмешки? поражения? Что он делал не так? Что ей от него надо было?

Он отыскал среди ив спуск к небольшой речке, разделся и вошел в воду, нырнул, вынырнул, отплевываясь, отдуваясь, и быстро поплыл, руки без устали входили косо в воду, из-под ног, как пыль у скакуна, вырывались буруны, он снова и снова погружался с головой, встряхивал волосами, словно охотничий пес, набирал в рот тепловатой воды и выплевывал ее с силой. Вернувшись на берег, оделся, расчесал пятерней волосы, вынул, обтерев руку о штаны, сигарету, но спичек не нашел, наверное, потерял в палатке. Он прошел по спящему лагерю, остановился у кострища, поворошил угли, подул, отыскал рдяной глазок, прикурил, посидел на бревне, пуская дым, бросил окурок в кострище и отправился дальше, вышел на проселочную дорогу, серую и печальную в ольховых зарослях. Она привела его к шоссе. В этот ранний час шоссе казалось древней взлетно-посадочной полосой где-то на американском высокогорье. По асфальту прыгали лягушки. Зимборов подождал-подождал, но под утро становилось прохладно, его зазнобило, и он пошел в сторону города. Ни речная вода, ни табачная горечь не перебили вкус жирной кожи. Он еще долго преследовал Зимборова.

С одноклассником на эту тему говорить ему не хотелось. Но тот поинтересовался, когда это Зимборов уехал? и сразу ли удалось поймать попутку? и как он провел ночь? Никак. А, заулыбался тот, не переживай, не ты первый. Зимборов оборвал разговор.

Так что все-таки первооткрывателем был Сева.

Зимборов склонен был винить себя. Он чего-то не учел, что-то упустил, ошибся, и она ему не поверила. Какой он, первый – не первый, значения не имеет. Она-то у него была первая. Могла быть.

Что же ей надо было?

Родственница Толика устраивала несколько "нечаянных" встреч, но девицы ему не понравились, ни одна, ни вторая, одна была симпатична, но глупа, вторая, у второй были слишком алчные взгляды на жизнь,

Толику не надо было столько благ, он собирался довольствоваться малым: комнатой, терпимой, не слишком обременительной работенкой и саквояжем с фотоаппаратами, трубкой и коробкой "Золотого руна". У третьей… С ней все было немного дольше. Толик далеко зашел, так далеко, что познакомился с родителями и однажды засиделся допоздна в ее комнате, разглядывая семейные фотографии и чувствуя близость ее бедра и жар наплывающей щеки… Пришлось остановить щеку поцелуем.

Девушка откинула голову, открывая чудесную белую шею. Зимборов склонился. И вдруг ощутил позабытый привкус жирной кожи. Хотя шея этой девушки была поистине великолепна, нежна, надушена. Но Зимборов ничего не смог с собой поделать. Его губы кривились, а не целовали.

Он думал о другой, – и ему уже казалось, что та другая рядом и сидит

– чтобы снова загадать ему загадку: чего она хочет? Зимборов вдруг выпрямился, встал. Девушка смотрела на него полулежа. Толик приложил палец к губам. Тсс! Родители в зале сидели перед громко орущим телевизором. Тсс! – повторил Толик. И она кивнула, потянулась к нему. Но Толик начал пятиться, приблизился к двери и вышел в коридор, обулся под ее диким взглядом из глубины комнаты, посмотрел на нее, снова приложил палец к губам – и исчез

Он себя, конечно, поедом ел. Свинья, отребье. Девушка была всем хороша. А он, быдло, варвар, как тать вошел в дом, напакостил там, удрал. Охлопков возражал, что ничего такого уж страшного, он поступил честно, вот если бы воспользовался ее готовностью, ее слабостью, а потом бы сделал ноги… ну, тогда да. А может, ей кроме этого ничего и не надо было? – внезапно спросил Зимборов. Охлопков поперхнулся. Но ты же говорил… положительная… и все такое. Да, говорил. Но кто их разберет, что им нужно. В общем, я заявил родственнице, чтобы она больше не лезла. Что я, племенной бычок?

Вечером из зала в фойе доносились звуки документального фильма:

"К Рождеству доехали до Нагара, по-русски – Вышгород. Еще не перешли

Беас, из Катрайна увидели высоко на холме дом. Вот там и будем жить". Охлопков специально пришел пораньше, чтобы посмотреть этот документальный фильм, но ему не давала уйти в зал билетерша, жаловалась на порядки, царящие в кинотеатре, на интриги сменщицы, на случаи позорной расхлябанности с оформителем… или взять плотника, который никак не может починить двери, стулья, ибо редко бывает трезв, хотя и человек еврейской национальности, его все царем

Соломоновичем зовут, но тот же был мудр? и вряд ли позволял себе лишнего?.. У него было семьсот жен, ляпнул Охлопков и пожалел об этом. Седая билетерша в меховой безрукавке, в оренбургском платке еще больше оживилась. В этот вечер она была в припадке словоохотливости. А из-за двери слышалось: "Подобает быть живописцу смиренну, кротку, благоговейну, не празднословну, не смехотворцу, не сварливу, не завистливу, не пьянице, не грабежнику, не убийце, наипаче же хранить чистоту телесную и душевную…" Но и билетерша что-то говорила; долго одевалась, искала в шкафу какую-то вещицу, наконец нашла, вышла. Охлопков заглянул в зал, увидел последние кадры: остробородый старик у своего индийского дома.

Журнал окончился, и началась индийская мелодрама.

II

В трамвай вошел мужчина в синей куртке, кожаной засаленной кепке, сбитой набекрень, под мышкой он держал голое зеркало. Большое, прямоугольное зеркало. Мужчина был пьян. Одной рукой он вцепился в блестящий поручень, из другой не выпускал хрупкий прямоугольник, отражающий посторонившихся пассажиров, окна, столбы и провода и даже кусок дома, другого дома, кроны деревьев, балкон с бельем. Мужчину мотало. Бабушка с внуком встали со своих мест и ушли в дальний конец вагона, внук рвался назад, зло дергал бабушкину руку, но та с ужасом косилась на зеркало, бликующее, переливающееся, пульсирующее, как живое существо, и крепко сжимала детскую руку. Никто ничего не говорил. Все только смотрели и иногда неожиданно видели свое лицо в одной из частей прямоугольника, перехваченного рукой в синем. Или туловище в своей куртке, в своем пальто. Или поднятую к поручню руку. Впрочем, трудно было сразу угадать, чья это рука.

В трамвае все как бы остановилось, застыло. Тем не менее трамвай продолжал движение. Человек с зеркалом тупо смотрел. Зеркало ловило осенний свет, лица, руки. В нем никогда не отражалось столько персонажей. Человек не обращал на окружающих ни малейшего внимания.

Где он взял это зеркало? Украл? Кто-то подарил? Продал за бутылку?

Надо было хотя бы чем-то обернуть его. А может, спьяну он потерял бумагу.

Остановка. Человек с зеркалом стоит у средних дверей, и все предпочитают выходить в передние и задние; какой-то пожилой мужчина хотел было войти, но, увидев человека с зеркалом, попятился и даже не попытался попасть в этот трамвай через другие двери. Двери заскрипели, расправляясь, как железные крылья, трамвай дернулся, человека с зеркалом повело в сторону, все наверняка успели пожалеть, что не сошли, зеркало, перехваченное пьяной рукой, описало полукруг, беспорядочно отражая все, смазывая лица, руки, – и у Охлопкова оцепенел затылок, словно он оказался в невесомости, да, как будто приподнялся над грязным и сырым полом, собираясь открыть окно и плавно выскользнуть из трамвая… Изображение хрустнуло, и в трещины хлынули какие-то настойчивые звуки и тьма.

Стучали в дверь. Он торопливо встал, пошел открывать. В фойе ворвались уборщицы.

– Спишь, что ли?!

Пробормотал что-то.

Уборщицы надевали черные халаты, резиновые перчатки до локтей, гремели ведрами, вытаскивали шланги.

Он вышел на улицу, поднял воротник, глубоко в карманы сунул руки и зашагал среди голых деревьев, между домами, уходящими вверх.

Появился первый трамвай, но он двигался в противоположном направлении. Уже на полпути к дому этот трамвай нагнал его, и

Охлопков вошел и сел. Сиденье было холодным. В трамвае, кроме него, ехали люди с сумками, видимо, с вокзала. Человека с зеркалом под мышкой среди них не было.

Пространство важнее времени: незыблемей, необъятней.

Вдруг вспомнился стишок современного жителя пустынь, араба Адониса.

А Эйнштейн утверждал, что о пространстве могут думать лишь сумасшедшие и дети.

Назад Дальше