Холст - Олег Ермаков 9 стр.


Алик вертел палочки, разрабатывая суставы, еще не касаясь тугой кожи барабанов и замершей тарелки. Очки на толстом носу горячо вспыхивали. Лицо искажали непроизвольные гримасы. После Медовщикова он был наиболее способным музыкантом. Тренировался с детства, первыми его барабанами были стопки учебников, кастрюли и пустые коробки.

В "Барабанах молчания" Алик выкладывался. Это был его звездный момент. В репертуаре группы – самая любопытная вещь, автор неизвестен, но сразу ясно, что это не их рук дело.

В "Барабанах молчания" барабаны грохотали, свет оборачивался тьмой, песчаный берег – стеной желтого цвета, "да" означало "нет" и, наоборот, брошенное слово возвращалось бумерангом.

Эту вещь Охлопков выслушивал без усилий. Вик признавался, что она слишком смахивает на "Моби Дик" Лед Зеппелин, но все-таки тут слова, там – голый инструментал.

…"Моби Дик" за две-три минуты? Основная часть – соло на ударных.

Смелое решение. Две-три минуты для охоты за Китом с белым складчатым лбом. Ну, в общем, чего рассусоливать, если и так все понятно: Кит мертв на самом деле, и белые воды протухли.

Утром отсыпаться.

Под вечер он спустился в заснеженный овраг, перешел банный ручей, не замерзавший в самые лютые морозы, поднялся немного по снежно-укатанной дороге, открыл калитку, приблизился к окну – и в тот же миг она оторвалась от книги; и они смотрели друг на друга… у него изо рта шел пар, к вечеру морозило сильнее, – а днем на солнце уже сочились сосульки; она встала, открыла дверь. Она казалась озабоченной. Раздевайся. Он снял шапку, пальто, размотал шарф, повесил все на гвоздь в стене. Смахнул иней с отрастающих усов, бородки. Взглянул на нее вопросительно, потер покрасневшие руки, потянулся к титану. Как у тебя?.. Все нормально. Чай? да, поставь… холодновато. Ну, у тебя же мать рукодельница, пусть толстые перчатки свяжет. Мы, кажется, входим в конфронтацию, ей не по душе моя огневая позиция, то есть, спрашивается, зачем я учился? чтобы служить в "Партизанском"? А коллеги на работе интересуются, и что она им может ответить?

Ты что-то принес. Ну да. Покажи. Нет, это чистые листы… хочу набросать кое-что, вид из окна, яблони, обмазанные глиной, стволы телесно-теплые… Но у тебя все в порядке?

Я начинаю ненавидеть стариков… неужели и сама когда-то превращусь в это? Они вечно препираются, телевизор, каша подгорела, еще какие-то мелочи… две старые мыши, что они никак не поделят? что им в конце концов надо?

Постой, но а как же ты будешь осматривать стариков? выслушивать… Я буду детей лечить. Ты их так любишь? Они лучше стариков. Надо же, маразм какой. Мм?.. Вот что такие свежие и хорошенькие создания превращаются в… в… Что тебя натолкнуло на мысль стать врачом? А что тебя натолкнуло на твою мысль? Хм. Вот и у меня. Нет, почему, я могу объяснить… впрочем, это долго. И, может, действительно и невозможно, ты права, это как место рождения или цвет глаз.

Ну-у, цвет как раз легко… ты что, не проходил задачки на сложение доминантных и рецессивных признаков?

Да, я давно хотел спросить, кто у тебя рыжий? Не знаю. Ну, в смысле ни отец, ни мама, ни бабушка. И мне это не нравится, к лету начнется, ты еще не видел, вся покрываюсь веснушками, предупреждаю…

Она вдруг начала краснеть, в досаде встала, подошла к плите и с грохотом водрузила чайник на газ.

Что случилось? Ничего… письмо прислали… требуют разъяснений, я не приехала на каникулы. Что-то заподозрили. Как мне все это надоело. Чувствуешь себя оккупанткой. Ну, то есть в оккупации. Жди отца, участкового. Еще соседи не знают о прописке, давно настучали бы.

И потом эти облавы. Остановили трамвай. Какие-то активисты с ряжками, девица румяная, в волосах черный бант, автобус рядом – туда всех, кто толком не может объяснить, почему в это время он здесь, а не за станком или не в поле на тракторе… хотя да, еще зима.

Какая-то пожилая женщина в шляпе и платке заплакала, просит отпустить, как школьница. А там был такой, лицо холодное, как свинина… кожаный длинный плащ… улыбка безгубая почти, зубы мелкие. Мерзость. Мне страшно. Сейчас в автобус, оттуда в какую-нибудь каталажку, почтовое отделение сразу открестится; потребуют паспорт; а-а, скажут, тут целый букет: нарушение паспортного режима, тунеядство, нетрудовые доходы, да и хозяйка спекулянтка, торгует жилплощадью, тогда как семьи многодетные ютятся в бараках. Ну вот. Очередь продвигается, этот в плаще все ближе.

Чувствую, побледнела и слова не могу сказать. Как вдруг крик, шум.

Один парень уже у автобуса свару устроил. Этот в плаще – туда. Я юрк. Девица цап. Очень спешу, говорю. Она щурится. Но тут один из ихних, толстяк, да пусть, говорит, идет. И я пошла…

Россию спасут толстяки! Вообще мне кажется, Владимир не туда послов отправил. Взять Обломова. Настоящий Будда. Скульптуру такую высечь:

Будда на русском диване.

Тебе легко шутить. Мне было не до шуток. Зачем они это все устраивают?

Почему и тянет… куда-то в Туркмению, улизнуть, как Гоген на Таити.

Правда, он там мучился. По-моему, у него были слишком большие запросы. Сто литров красного вина и еще сколько-то рома, например, заказывал у немца в лавке на месяц. А надо было – по Хлебникову:

"Мне мало надо: Краюшку хлеба и каплю молока. Да это небо, Да эти облака!"

Почему в Туркмению?

Солнца много, не надо дров, газа. Нет сугробов. Осточертела зима.

А… на чем готовить?

Ну, немного хвороста, чтобы изжарить перепелку.

Я бы ни за что не уехала.

Смешно и нелепо. Цепляться за что?

Она только посмотрела сквозь ароматный дымок чая, подула, вытянув губы.

Даже если бы тебя звал Гоген?

Она с усмешкой покачала головой.

Или какой-нибудь другой художник?..

Нет.

А ты подумай…

Звякнула упавшая ложка. Просыпался песок.

Они целовались за столом, застеленным выцветшей клеенкой с истершимися узорами.

Я принесу одеяло, не могу там…

Два сплетающихся тела в доме на склоне заснеженного оврага пытались оторваться от земли и на мгновенье стать птицами. Вспыхнувшая пасть титана озаряла их лунным сиянием газа. В батареях и трубах булькали теплые воды.

И внезапно гибкая волна одеревенела. Тогда и он услышал мерзлые шаги. Дверь… зашептала она. Но в веранду уже кто-то вошел, и вдруг ледяная волна покатилась по полу и обдала их. Он обернулся, но дверь деликатно закрыли. "Кто?" – хрипло спросил он. Девушка молча встала, сгребла одеяло, одежду, шепнула: "Пошли", – и он последовал за ней, на секунду почувствовав, что воздух затвердевает камнем и они входят в чью-то фреску. Изгнание из кухни.

Это была Раиса Дмитриевна с неожиданной проверкой.

От Раисы Дмитриевны не отделаешься. Она все равно придет, саблезубо улыбаясь… хотя что ж, он так и не видел золотых коронок ее улыбки, просидел в темноте на диване: и с одной стороны из-за стенки доносились звуки хоккейного матча и старческое кашлянье, а с другой

– голос хозяйки и ее покашливанье; и ему мерещилось почему-то, что транслируют не хоккейный матч, а игру индейцев, ну, что-то вроде баскетбола, только в каменное кольцо, прикрепленное к стене, каучуковый мяч надо забрасывать плечами, головой, ляжками, не касаясь руками, и с победителя на каменном столе торжественно снимут шкуру, в то время мода такая была, жрецы носили кожаные куртки с кистями. Неужели кто-то хотел победить? Победителю – смерть в награду. Утонченное изуверство или запредельная мудрость.

Комментатор орет. Жрецы и старейшины на центральной трибуне в перьях кецаля, с золотыми серьгами покуривают трубки, слуги обмахивают их веерами, позванивая колокольчиками.

Стадион взвыл, голос комментатора сорвался, старик задохнулся, зашелся в кашле.

Охлопков встал, подошел к окну, оперся о подоконник. Сад был еще завален снегом. Но зима на самом деле издыхала. По календарю.

У индейцев времена года: сезон звезды (какой?), сезон льда, сезон дождя, сезон цветов.

Архитектура майя была каменным календарем. Красочные рисованные книги – кодексы – на оленьих шкурах, смелые цвета, сочетания в духе фовистов – диких в Париже.

История вселенной в солнцах: первым было Солнце Ночи… В одном из храмов был сад с каменными деревьями, со стеблями и початками маиса из золота, в центре – каменный фонтан, вода течет по желобам из серебра, среди маиса стадо: золотые овцы, ягнята, золотые пастухи. И над всем возвышается столб для привязывания солнца, кровавого солнца: на склоне горы на заре в дар ему закалывали мальчика и резали говорящих попугаев. Эти боги и богини были большими любителями человеческих жертв. Божество смерти – бабочка с остробритвенными крыльями. Тогда как у других это – безобиднейшее создание, воплощение души.

Но не пора ли с ней познакомиться? Почему бы нет. Хотя Ирма и просила его оставаться здесь. Но ведь это уже просто смешно. Хозяйка видела его. Со спины.

Он заправил рубашку в брюки, причесался. Но Раиса Дмитриевна уже ушла, оставив у стула грязные лужицы растаявшего снега.

По бледному лицу Ирмы расплывались алые кляксы.

Она смахнула крошки со стола.

– Взяла деньги, – сказала она.

– …Видела?

Она кивнула.

– Я хотел с ней познакомиться.

– Ни к чему.

– Так что же она сказала?

– Ничего… такого. Но тебе лучше пока не приходить. По-моему, она что-то предпримет. У нее такой был вид. Таинственно-решительный.

Охлопков пришел уже через день. Ирма сказала, что и хозяйка сегодня была, вынюхивала, говорила о свободе нравов и что правильно жмут, хотя ей это и не совсем понятно, разумнее все-таки разобраться, отчего это так происходит? ну вот, почему там какие-нибудь сотрудницы какого-нибудь Гидропроекта в рабочее время бегают по магазинам? наверное, не только оттого, что такие разгильдяйки, а просто хотят до вечерних очередей что-то купить, достать?

– Хм, а она разумная тетка, – заметил Охлопков.

– Да, – кивнула Ирма. – Поняла, что и меня можно прижать. В общем, ссылаясь на дороговизну и на то, что скоро демобилизуется сын, она повышает плату. Может, таким образом выселяет меня. Прямо сказать не хочет. Боится, что скоро с проверками начнут ходить по домам. Так что я тебя прошу…

– Ладно. Но… я хочу успеть закончить яблони, пока снег не растаял.

– Ну… рисуй. И… я сама тебе позвоню.

(Три акварели сада с обмазанными на зиму глиной яблонями сохранились. А старый дом, яблони ушли под землю, под фундамент коттеджа "нового русского" глинчанина.)

Охлопков ждал, она не звонила. По ночам он зарисовывал сквозь стекло фойе фонари, силуэты домов, темные скульптуры деревьев, хватался за телефон, если раздавался звонок, – но это был в лучшем случае Зимборов.

Он так быстро привык – а точнее, так и не привык к ней, к ее голосу, запаху рыжих волос, нежному телу.

Она не звонила, и Охлопков позвонил сам в почтовое отделение, хотя

Ирма и просила его никогда туда не звонить. Женский голос ответил, что такая у них не работает. Нет, но она же работала? временно? – спросил он. Женщина помолчала и ответила: да, но уже нет, не работает. Ему вдруг показалось, что – так и должно быть. Тут угадывалась какая-то несгибаемая логика. И трамвай скользил не по рельсам, а по линии – по некой линии, о которой толковал Минковский.

Почему-то этот трамвай казался менее настоящим, нежели тот, из сна.

И неизвестно было, куда он прибудет на этот раз.

Трамвай проплутал по туманным холодным улицам с тающими снегами, и на остановке перед мостом он сошел. Банный ручей пах мылом. Из-за оград лаяли собаки, на тополях граяли вороны. Он открыл калитку, спустился к крыльцу, поскользнувшись, схватился за подоконник, посмотрел в окно.

В кухне он увидел нечто необычное.

Разноцветные полотнища.

Коробки.

Стол, заставленный посудой.

В замешательстве он смотрел в окно. Потом потянул за ручку – дверь была открыта. Вошел. Из комнаты доносились чьи-то голоса. Стол был накрыт. Пахло картошкой, салатами. Это пеленки, догадался Охлопков, глядя на разноцветные тряпки. Он стащил шапку. В комнате раздался плач. Охлопков прислушался. Вдруг в кухню вышла молодая черноволосая женщина, увидев Охлопкова, она запахнула халат на полной белой груди, немного смущенно и приветливо улыбнулась.

– Владика еще нет, – сказала она. – Сейчас обоз подтянется. Брат,

Владик, его двоюродный брат, наверное, кто-то еще из ваших… Все уже готово, картошка, боюсь, остынет, придется разогревать. – Она замолчала, прислушиваясь, покачала головой. – Вот, капризничаем.

Господи, мой придурок хочет назвать его Феликсом. В честь деда. Хотя деда звали Гаврилой. Вообрази.

Охлопков ошарашенно слушал ее. Она вновь улыбнулась, показывая крупные белые зубы. Ее черные глаза, полные нежности, сияли.

– Обалдеть?

Охлопков машинально кивнул. Он буквально кожей ощущал льющееся нечто от этой молодой женщины. И чувствовал исходящий от нее запах молока.

В ней было что-то от коров и девушек Шагала. Казалось, еще немного – и она приподнимется естественно и чуть-чуть неуклюже над полом. Она хотела объяснить Охлопкову загадку имен, но из комнаты ее окликнули:

"Таня!" – и, схватив какую-то бутылочку, она ушла.

Охлопков с удовольствием подумал, что она еще вернется и они немного поговорят, пока все не выяснится… Он услышал, что к дому подъехала машина. Захлопали дверцы. Раздались веселые голоса. В окно Охлопков увидел милиционера с сумками, длинноволосого усатого парня, за ними шел еще кто-то.

– Здоров, – сказал милиционер, протягивая Охлопкову покрасневшую от увесистых сумок ладонь.

За ним с Охлопковым поздоровался длинноволосый усатый, его глаза пьяно синели. В кухню вошли еще двое. Никто не поинтересовался, что тут делает Охлопков. Все шумно начали раздеваться, радостно поглядывая на стол.

– Чего не раздеваешься? замерз? Сейчас согреешься, – сказал длинноволосый, доставая из холодильника бутылки.

– Тихо! кажется, наследник деда Гаврилы чем-то недоволен! – воскликнул скуластый сержант.

– Наследник Влада, – поправил его курчавый черноглазый парень, чем-то схожий с той молодой женщиной. Ну да, у него были такие же глаза, только поменьше.

– Он наследник славы, – сказал длинноволосый, расставляя бутылки.

Или Славы, Охлопков не понял.

– Вот именно! – подхватил сержант. – А я что говорю? Будет боец.

Невидимого фронта.

Кудрявый усмехнулся. Сержант зло и весело хлопнул его по плечу:

– Вот увидишь!

Длинноволосый откинул русую челку, радостно оглядел всех:

– За стол, братцы.

– Подожди, где Таня? – спросил кудрявый.

– Танька! Анька! – крикнул длинноволосый.

– Тш! – шикнул кудрявый. – Малец только успокоился.

– Пусть привыкает! – гаркнул сержант.

Вышла белобрысая девушка с косами.

– Ну чего вы орете?

– Сестренка, – сказал длинноволосый, – не ругайся, дай я тебя обниму. Садись с нами. Где Танька?

– Дайте ей опомниться.

– Ну!.. ну ладно, мы же… но мы начнем.

– Уже с утра начали.

– Ну… ну а как? такое событие. Где магнитофон?

– Вот уж нет! – отрезала девушка. – Не хватало этих дурацких…

– Аркадий Северный дурацкий? Вилли Токарев?.. Что б ты понимала, сестренка!

Девушка увидела Охлопкова. Он топтался у двери в полупальто, вертел шапку.

– Познакомь хотя бы с друзьями, – сказала она.

– Да ты всех знаешь.

– Нет, не всех.

Длинноволосый удивленно оглянулся. И тоже увидел Охлопкова.

– А-а?..

Охлопков объяснил, в чем дело.

– Соседка? Гм. Где соседка? – спросил длинноволосый.

Девушка пожала плечами.

– Так вы к Ирме? Она куда-то пошла.

– Спроси у Таньки.

– Та-а-нь!

– К кому бы он ни пришел – к столу! – воскликнул длинноволосый.

Сержант подступил к нему, взял из рук шапку, предложил снять пальто.

Охлопков уступил, присел.

– За железное здоровье Феликса! – гаркнул сержант, когда появилась улыбающаяся черноволосая женщина.

Зазвенели рюмки. Охлопков выпил водки.

– Еще неизвестно, – сказала молодая женщина.

– Все давно известно! – отрезал длинноволосый папаша.

– За Гаврилу Петровича! – провозгласил второй тост сержант.

Выпили.

Охлопков спросил у молодой матери, беспокойно поводившей глазами в сторону комнаты и прислушивающейся, не знает ли она, где Ирма. Она взглянула на него, наморщила слегка лоб, как бы силясь вспомнить, кто такой этот незнакомец в сером свитере, с курчавой светлой бородкой и какая-то Ирма, и Охлопков с хмельной ясностью внезапно увидел все со стороны, сам себе показался мелким, никчемным бездельником, много рассуждающим о ерунде и упускающим что-то главное. Для молодой матери они ничего не значили и едва ли вообще существовали. Небольшая плоть, завернутая в пеленки, исторгнутая ею в муках недавно и уже жившая по-своему, внесшая свой ритм сна и бодрствования, питания, заслоняла все и всех; вообще она смотрела как будто в перевернутый бинокль, удаляющий и умаляющий все и всех, и ее слух был настроен на определенную частоту, и отправления маленького тельца казались ей серьезней любых происшествий; она была как будто в облаке, и весь мир проплывал у нее под ногами. Все-таки она припомнила, что, кажется, соседка уехала, то есть нет, собралась уезжать, но еще не уехала, а поехала, возможно, за билетом… "Ее вещи там?" – спросила она у девушки. "Да", – ответила та. Видимо, лицо Охлопкова приняло определенное и красноречивое выражение, так что девушка взглянула на него с любопытством, а в огромно-блестящих глазах матери промелькнуло что-то, словно бы в них сгустились кристаллики – и тут же исчезли, растаяли в горячем блеске, в темной волне беспокойства: из комнаты донеслись какие-то невнятные звуки, и она встала и ушла. Охлопков тоже засобирался.

– Стой! – приказал сержант.

Охлопков заявил, что дольше сидеть не может и должен уйти.

– Ну, по русскому обычаю: третью!

Охлопков опрокинул рюмку и не закусывая взял пальто, попрощался, вышел, вдевая руки в рукава, нахлобучивая шапку. У калитки стоял милицейский "уазик". Мелькнула мысль попросить сержанта об одолжении… но передумал, вокзал недалеко: подняться на верхнюю улицу, перейти мост, дальше мимо церкви, еще один мост – уже над железной дорогой, и все. И он обогнул изгородь, перешел ручей, взошел на верхнюю улицу, оглянулся, не спускается ли трамвай, нет, трамвая не было. В холодном воздухе летела снежная крупа. Деревья матово лоснились ледяной коркой. И перила моста. Внизу темнела река.

Взгляд зябко съеживался. Не верилось, что синенебый, белолобый птичий Дан Апр – как эту реку называли скифы – и мрачная ширь воды под облезлыми мостами одно и то же.

Назад Дальше