Эти двери не для всех - Павел Сутин 7 стр.


– Ни черта от вас от всех полезного, – злобно сказал Никоненко. – Сам сейчас Лере позвоню… Занимаетесь какой-то херней…

– Иди ты в жопу, – с душой сказал Тёма.

– Сам иди в жопу, – сказал Никоненко и положил трубку.

Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего-то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться – нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго.

Он уже стал было сживаться с головной болью, знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда – просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу с каждой неделей. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня-то было грех жаловаться. Сегодня был хороший день.

Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов.

Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился.

"Ну конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную… Ух ты!.. А чего на Нагорную?… Надо же к Сане поехать… Саня мне свет включит…" Тут он малодушно подумал – а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино?

"У Сани и переночую… Верно…" Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу.

"Даже можно будет выпить с ним немного… А уж страшно-то наверняка не будет, тепло у Саши, спокойно… Был бы дома…" Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку.

– Сань…

– Вадя, – сказал Берг, – Машка – аферистка… Она мне только что сказала про психоаналитика… Вадя, это все фуфло… Не нужно… А вечерком приезжай покататься. Я тебе свет включу. Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю – склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать – у меня… А хочешь, дунем… Фильм купил – "В три десять на Юму". Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду.

Вадик потер лицо, сказал: "Я к семи", – и заплакал. Берг что-то говорил из трубки, а Вадик кивал, всхлипывал и выцарапывал уголком карты на заиндевевшем стекле волка из "Ну, погоди!".

Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть-семь моложе, но его приветили. В конце концов, Берг с Гаривасом тоже когда-то числились юношами.

Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: юноша Владимир и юноша Александр. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь – мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей, и нам полезно. Тёма Белов говорил: "А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!" – "Я думал, это про летчиков, – придурковато оправдывался Вадя. – Ас Пушкин".

В компанию он был вхож около двух лет. "Набережную неисцелимых" он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова-Щедрина и Уайлдера – проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким-никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился "шкандаль" – неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью-шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы-основатели помягчели. Отнеслись с юмором.

"Он не виноват, отцы, – терпимо говорил Тёма. – Может, детство было тяжелое…

Или еще что…" Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на "Мире" он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на "Кругозор", Тёма, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках.

"Ты же приличный человек, – уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в "Вольфраме". – Ну попробуй лыжи. Ты же по-русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь…" "Хорош, деды, – вежливо отвечал Вадя. – У вас своя мифология, у меня – своя.

Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно?" А уж летал он… Да. Чего уж. Летал. По целику летал, по льду, по буграм – где хотел, там и летал.

Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся "молодежь – не задушишь, не убьешь" собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные, с оранжевыми "Моторолами", в банданах, в "полартексе", скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские – все. И он знал для них слово.

Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери.

Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом".

Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты.

"Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить.

Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.

Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино.

Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".

Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.

А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.

Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.

Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…

Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".

Еще он пел:

Редеет круг друзей, но – позови,

Давай поговорим, как лицеисты, -

О Шиллере, о славе, о любви…

О женщинах – возвышенно и чисто*.

"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…

"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".

И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…

Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.

В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:

– Никон, что-то со мной не то.

– Я вижу, – ответил Никоненко.

Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.

– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?

– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…

Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.

– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.

– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.

Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих.

– Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись.

Может, он просто перекурил.

Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.

Невропатолог сказал Никону:

– Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно.

– Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку.

Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.

В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел.

Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.

Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино".

Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки.

– Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.

– Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь?

– Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься?

Берг махнул рукой и сказал:

– Накатался по самые уши.

– Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь?

– Ой, правильно, – вздохнул Берг.

– Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский".

Четыре года назад он ушел из Молгенетики и устроился ("Классно ты устроился", – говорили Тёма и Гаривас; непонятно только было, чего больше проглядывало в их "устроился" – иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов – начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу.

А гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, но горы, скорость, Визбора и все прочие производные.

– Ладно, – сказал Берг. – Переодевайся и катайся. Пойду чай заварю.

– Давай покурим. – Берг протянул Ваде сигареты.

– А Машка здесь не катается? – спросил Худой.

– Она вообще не очень катается, – спокойно сказал Берг. – Последнее время.

Беременная моя Машка.

– Ух ты! – искренне сказал Худой.

– Это у них бывает, – кивнул Берг. – А здесь она не любит кататься. Она любит в горах. И не во всяких горах…

Худой промолчал. Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель.

– Хорошо тут у тебя, – сказал Худой. – Тихо.

– Всех разогнал, вот и тихо, – сказал Берг.

Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника.

Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы.

– Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься, – вдруг сказал Худой.

Берг не удивился. Он поднял со снега Вадину доску и ответил:

– Пойдем чай пить.

Накануне вечером Тёма звонил Бергу.

– Что, Тёма? – спросил Берг.

– Да плохо там все, – сказал Тёма.

– Что доктора говорят?

– Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше.

– Ты с Лерой говорил? Единственный вменяемый человек, – сказал Тёма. – С Никоном разосрались вчера окончательно.

– И что Лера?

– Короче, Вадя тяжело болен. Такая… самая страшная опухоль в голове… Не запомнил названия. Самая страшная. Лечить бесполезно, оперировать бесполезно.

Все бесполезно.

– А Вадя как?

– Черт его разберет… Плохо ему… Страшно.

– Что ты думаешь?

– Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает… Марта говорит – нужен экстрасенс.

– Где она видела экстрасенсов? Одни жулики. А моя Машка говорит – к психоаналитику.

– Те же яйца, только в профиль.

– Запиши телефон, а? – попросил Берг.

– Ну, диктуй. – Тёма записал телефон.

– Никон вот тоже – "Отправим его в Штутгарт…" Он, Никон, мол, денег даст.

Год тому назад на конгрессе во Франкфурте Никон подружился с роскошным онкологом из Штутгарта.

– Денег он даст… Откуда у него деньги? – вяло сказал Тёма. – И потом, что там такого есть, чего здесь нет? Что здесь Вадя умрет, что в Штутгарте. Уж лучше здесь.

– Что ты панихиду устроил, мать твою?! – разозлился Берг. – Умрет… Сразу – умрет! Может, поживет еще!

– Слушай, Сань, – осторожно сказал Тёма, – Никон, конечно, землю рыть будет, Вадю будут обследовать… Лечить будут. Как они говорят – "умереть не дадим – залечим насмерть"… Но знаешь что я думаю – пусть он в горы едет. Ты не смейся…

– А я и не смеюсь, – сказал Берг.

– Пусть он едет в горы. Пусть он едет в ваши сраные горы. Самое ему там место сейчас. Ты не смейся, Берг… Я только не знаю, как ему сказать…

– Я знаю, как сказать, – терпеливо ответил Берг. – Я скажу.

– И я не знаю, что теперь делать… – Вадя покачал головой, в глазах у него плавала смертная тоска. – Ой, ну погано… Ну страшно… И как поступить – не знаю. Я же не раскис… Ты не думай… Но поступить-то как правильно? Надо, наверное, в больницу лечь… К Валерию Валентиновичу надо лечь. Он звал. Но, знаешь, Саш, мне кажется, что это мимо денег. Я же вижу по Никону.

– Никон не по этим болезням, – глухо сказал Берг.

– Какая разница… Ему же объяснили…

Берг встал, снял с плитки чайник и подлил в Вадину кружку. Вадя осторожно разворачивал пакетик из фольги.

– Тебе забить? – спросил он.

– Забей, – сказал Берг. – Не таскай с собой. Милиционеры тряхнут – вони не оберешься.

– Да, – с чувством сказал Вадя. – Милиционеры – это серьезно. Это проблема.

– Ты как себя чувствуешь?

– Ничего… Чувствую… Сань, я деятельный, ты знаешь. Я не ботва. А сейчас что делать? – Он посмотрел на Берга, как смотрят больные собаки. – Не хочу в больницу. Не верю, Сань.

"И я не верю, – подумал Берг. – И Никон".

– Страшно так, аж знобит… – Вадя помял сигарету, взял у Берга чашку с чаем и скривился. – Надо, наверное, маме сказать.

Вадя уже несколько дней все знал. То ли подслушал, то ли понял сам. Родителям (он жил вместе с ними во Фрязино) он ничего не говорил. Родители у него были простые. Отец – токарь, мама – кассир на автовокзале. Вадя их берег.

А Гарик Браверман приезжал к Никону накануне.

Никон к тому времени вернулся из операционной и сосредоточенно выговаривал ординатору. Тот переминался с ноги на ногу, за версту было видно, что ни черта он Никона не боится.

– Отливай, откапывай… Полтора литра. Лучше два, – нудил Никон. – И кортикостероиды… Понял? Иди.

– Никон, – Гарик тронул Никона за локоть.

– Да? – Никоненко обернулся.

– Привет. Пойдем к тебе.

– Что ты вперся в ботинках?! – зашипел Никон. – Что вы ходите все сюда, как в кабак?!

Но уже подошла постовая сестра, подала Гарику бахилы.

Бравик заведовал этим отделением до Никона, потом ушел в Институт урологии.

Назад Дальше