Библия увядших маргариток
В кафе сидели у окна.
– Ненавижу это!
Лысоватый мужчина отодвинул бумажную тарелку, обвёл взглядом лакированный интерьер. Сидевший напротив усмехнулся:
– Щи дома вку-уснее?
Он слегка заикался, рыжие волосы забивала седина.
– Ну, если их лаптем! – оскалился третий, такой толстый, что занимал половину стола.
Лысый, махнув рукой, отвернулся.
Было душно, собиралась гроза. В углу, на высокой треноге, громоздился телевизор. Показывали "Преступление и наказание".
– Такое только по молодости и можно, – опять встрепенулся лысый, указывая на экран. – Убить, а потом каяться… – Достав платок, он громко высморкался. – Я с юности ниже травы был, всем дорогу уступал: "Ах, тысяча извинений, вы мне, кажется, на ногу наступили!" А теперь бы раздавил гадину – и радовался!
Он сжал кулак, из которого фигой торчал кончик платка.
– В на-ашем возрасте крыша у всех е-едет, – не поднимая головы, хмыкнул рыжий.
– Но в разные стороны, – фыркнул толстяк. Однако лысый гнул своё:
– Помню, в школе били, налетят кодлой, издеваются… А мать: "Будь умнее, не связывайся!" И в институте лучшим был. А толку? Место получил самое гадкое, нищенское. Ишачил за всех, а меня ещё жизни учили!
Откинувшись, он стал раскачиваться на стуле.
– Зарплату прибавляли редко и всё с идиотской присказкой: птица по зёрнышку клюёт!
Он надулся, как кот, и, наклонившись, стал собирать в горку хлебные крошки. Соседи продолжали сосредоточенно есть, время от времени вытирая коркой сальные губы.
– Что-о это вдруг тебя разо-обрало? – уткнувшись в тарелку, буркнул рыжий.
– Не вдруг! – вспыхнул лысый. – Давно чувствую, попользовали, да бросили!
– На том свете зачтётся, – вставил толстяк. Лысый пропустил мимо.
– И где справедливость? – стучал он по столу ногтем. – Я и мухи в жизни не обидел, а в итоге… – Расставив пятерню, стал загибать пальцы: – Денег не нажил, жену увели, дети отвернулись. – Его лицо залила краска. – И правильно, чего с меня взять…
– Так ты, значит, из-за жены? – оживился толстяк, поправляя очки с выпуклыми линзами, которые делали его глаза, как у рыбы.
– Да не в жене дело! Хотя и она, уходя, бросила: "Сам виноват!" Что не воровал, как её новый? – Он повысил голос. – Что никого пальцем не тронул?
На них стали оборачиваться. Склонив набок головы, в пластмассовом стакане блёкли маргаритки. За соседним столиком расположилась молодая пара.
– А я не наелась, – засмеялась девушка.
– Ну, ты даёшь! – восхищённо улыбнулся парень. – Уплетаешь, будто на собственных поминках!
За столиком у окна поморщились.
– А у ме-еня всё было, – надкусил гамбургер рыжий. – Своими руками сча-астье сколачивал! – Он покосился на лысого. – Только дураки по кру-упице собирают. Жену, когда по магазинам ездила, шофёр ка-араулил. А сбежала с моим приятелем. Эстрадный пе-евец, известности захотела.
– Обычная история, – вынес приговор толстяк.
Кафе гудело, как уличный перекрёсток. Входящие тащили за собой тени, которые, казалось, жирели на глазах, плющась под низко висевшими люстрами. "Что же ты наделал? – плакала Соня Мармеладова на плече у Раскольникова. – Как же теперь жить будешь?"
– Туфта какая-то! – не удержался лысый.
Разговор не клеился. Долго ковыряли зубочистками, разглядывали зал.
– Готовят здесь на скорую руку, а нам спешить некуда, – ухмыльнулся толстяк, расстёгивая воротник. – Повторим? Когда ещё случай подвернётся?
Его соседям сделалось не по себе. Они вдруг припомнили всю свою жизнь, ощутив её время, как воду в бассейне, где потрогали каждую каплю.
– А я свои годы в семье провёл, – с неожиданной серьёзностью признался толстяк. – Как в тюрьме. После свадьбы в жене всё раздражать стало. Сразу сбежать не решился, а потом дети пошли. Так она ещё упрекала! Ты, говорит, плохой отец! А почему я должен быть хорошим? Меня что, готовили? Или от природы? Когда в гости уходила, поверите ли, радовался, как мальчишка, оставшийся дома один.
Он приподнял очки и, не снимая, протёр стёкла двумя пальцами.
– Так и прожил, что не жил.
За окном сгустились сумерки. Полетели первые капли.
– У вас хоть де-ети остались, – тихо произнёс рыжий. – За-авидую…
Толстяк скомкал салфетку.
– Нашёл чему! Выросли зубастые, думают, в деньгах счастье – такие не пропадут. Но и счастливы не будут.
– Теперь даже нищие на деньгах помешаны, – поддержал разговор лысый. – А всё из-за таких!
Выставив палец, он едва не проткнул рыжего.
– Да я-то зде-есь при чём? – передёрнул тот плечами. – Разве человека сде-елаешь хуже, чем он есть?
– Нечего на людей пенять! На себя посмотри! Скольких пустил по миру?
– Да у-уймите же его! – взвизгнул рыжий. – Прицепился, как репей!
Толстяк затрясся от смеха:
– Ну что вы, честное слово! Как дети!
Он снял очки, но глаза под ними оказались такими же рыбьими.
– А помнишь, – бесстрастно обратился он к рыжему, – как привёл домой любовницу и устроил перед ней спектакль? С жиру бесился, а решил показать, как тебе плохо, и жене сцену закатил?
Рыжий покраснел до корней волос:
– Но я не хотел, та-ак получилось! Толстяк посмотрел рыбьими глазами.
– Скольких вожу, – вздохнул он, – все безвинные. Рыжий опустил глаза.
– Он и через нас, доведётся, перешагнёт, – добивал лысый. – Меня бы совесть замучила!
– Ле-ечиться на-адо, – вяло огрызнулся рыжий.
– Поздновато, однако, лечиться, – всплеснул руками толстяк, точно судья, разводящий боксёров.
И оба тотчас осеклись, ощутив своё время заключённым в могильных датах.
Грянул гром. Телевизор сделали громче – стало слышно, как сознаётся в убийстве Раскольников.
– А это он зря, – указав на экран подбородком, перекрикивал раскаты толстяк. – Господь и так видит, а люди всё равно не оценят.
– Вот и я о том же, – покрылся пятнами лысый, – такое разве по молодости можно… Только прописи нам читать не надо – не дети!
– Помилуйте, какие прописи? У вас теперь свой букварь… – Толстяк накрыл ладонью пластмассовый стакан. – Пока маргаритки не увяли, его прочитать надо.
И опять его спутникам сделалось неловко, точно они занимались пустыми делами. Шёл девятый день их кончины, когда показывают грехи и отпускают рассчитаться с земными долгами.
– А ведь детьми вы были славными, – задумчиво продолжил толстяк. – Таких нельзя не любить.
– Дети все славные, – вздохнул лысый, у которого навернулись слёзы. – Это потом жизнь под свою испорченную гребёнку загоняет.
Дождь бил в стекло, стекавшие ручьи кривили деревья, фонари и одиноких пешеходов.
– А ты сентиментальный, – тихо заметил толстяк. – Как же ты стал убийцей? Да ещё за деньги?
Лысый взмок. Стало слышно, как стучит его сердце.
– Обозлился на весь мир, когда жена ушла. Нестерпимо, когда такие вот обирают!
Согнув пальцы "пистолетом", прицелился в рыжего. Тот съёжился.
– Не горячись! – накрыл "пистолет" толстяк. – Один раз ты его уже убил, и что – легче стало?
Рыжий подскочил, как ошпаренный, его глаза превратились в щели:
– Та-ак э-это о-он?
– Стрелял он, – с грустью подтвердил толстяк. – А к вечеру самого лишили земной прописки – сердце…
Рыжий начал отчаянно заикаться, морщась от напря жения:
– А кто-о же-е…
И не в силах закончить, замычал.
– Заказал кто? Да певец, твой приятель. Из-за наследства – ты же ещё не развёлся.
Кафе опустело, задрав рукав, толстяк посмотрел на часы.
– А его простишь? – кивнул он на лысого, который грыз заусенцы.
Рыжий стиснул зубы.
– Добро неотделимо от зла, – отрешённо произнёс толстяк, почесав нос кривым ногтем. – Потому что нет ни того, ни другого… Так простишь его?
Рыжий покачал головой.
– Значит, надеешься счёты свести? Будешь стучать себя в грудь? А ведь вы по-своему родственники, он за тебя даже денег не взял – жена-то у вас одна была.
Рыжий онемел. Казалось, он ждёт переводчика, который объяснит ему всё на понятном языке.
– Роковая женщина, – зевнул толстяк.
Долго молчали, уткнувшись в стену, оглохшие, точно цветы меж страницами забытой книги.
– А не всё-ё ли ра-авно, – растягивая слова, подвёл черту рыжий, – раз мы теперь вро-оде женщин – без возра-аста?
И протянул через стол руку.
– И ты извини, – пожал её лысый.
Поднялись ровно в полночь, когда кончилась гроза, задвинув стулья, которые высокими спинками окружили блекнущие на столе маргаритки.
Последнее путешествие Гулливера
Покинув страну благородных лошадей, этот англичанин, вспоминая безобразных йеху, не спешил вернуться на родину, а направил свой корабль навстречу солнцу. После долгого плавания шторм выбросил его на берег, пустынный, как ладонь нищего. По морщинам рек он побрёл вглубь острова, пока не наткнулся на изречение: "Слушай фразу до тех пор, пока не вывернешь её, как рукавицу".
Вот что он писал позже.
Эта надпись красовалась над дверью трактира, но прочитать её я, конечно, не смог. Я только и понял, что это искусственный рисунок. Потом я встречал его на пивных кружках, в мясных лавках, на уличных вывесках, татуировках, ладанках знатных дам, слышал пословицей и приговором на эшафоте. Дело в том, что туземцы проводят своё время в поисках тайного смысла, заключённого в слова. Подобно иудеям, убеждённым в скрытой подоплёке Писания, они строят иносказания, метафоры, как дома на песке, и живут в них до нового прилива красноречия.
"Форма неизменна, – утверждают они, – но содержание постоянно меняется".
Название их страны произносится двояко. Иногда Благ-двильбригг, иногда Шумриназ, и означает остров толкователей. Для благдвильбрижцев такое положение вещей не представляется удивительным, ведь язык, считают они, проявляет лишь ничтожное число наших сокровенных имён.
Как ни странно, книги о моих приключениях достигли этих далёких берегов. Через месяц, который я провёл у гостеприимного трактирщика, я уже начал понимать благдвильбрижский, и мой хозяин сообщил, что "таинственные записки", как нарёк он мои отчёты о плаваниях, вызвали здесь переполох, точно камень, свалившийся в курятник.
"Хороша книга или плоха, – обиделся я, – зависит не от автора, а от читателя". В ответ он потащил меня в замок и представил королю, который, оказалось, уже год ломал голову над тем, что я хотел сказать. В присутствии вельмож я со всей почтительностью поклонился его светлости и, увидев, что он сгорает от нетерпения, признался, что писал правду. Моё простодушие чуть не стоило мне головы. Ведь правда для местных жителей – гнуснейшая разновидность вранья, истина – самая низменная из категорий лжи. Заявить, что говоришь правду, значит оскорбить. Во время короткого пребывания в Японии мне удалось выяснить, что в японском есть слово, которое меняет смысл речи, если она не нравится собеседнику, о чём можно догадаться по выражению его лица, на противоположный. Но благдвильбрижцы пошли дальше. Любое их слово несёт в себе своё отрицание и может быть истолковано по желанию. Исключить обман из их жизни совершенно невозможно, правда свела бы их с ума, и потому она спрятана в недомолвки и намёки. От гнева придворных я спасся лишь тем, что стал на ходу плести кружева, нанизывая их, как бисер на иглу, заговорил об иронии и сатире и увидел, как лица благдвильбрижцев погружаются в привычную задумчивость. Удовлетворившись моей болтовнёй, король стал зевать и устало хлопать в ладоши.
Королём у благдвильбрижцев становится тот, у кого нет выемки над верхней губой, а министрами, кто сумеет почесать языком кончик носа. При этом король скрывает отсутствие бороздки под густыми усами, и намекнуть на его особенность считается неприличным.
Мне отвели комнату, и на другой день мы продолжили беседу. За ночь я успел подготовиться и начал разглагольствования сразу, едва переступил порог королевских покоев. "Книга – не публичная девка, – оправдывался я, льстиво заглядывая в глаза, – настоящая книга, как жена, предназначается одному, а не всем. Читать не свои книги – всё равно что спать с чужой женщиной". Меня благосклонно слушали, свесив языки на подбородок. Незаметно закатилось солнце, и я восхитился королевской способностью извлекать из ночи тишину, которая скрадывает все шорохи. При этом я называл тишину несостоявшимся боем и аплодисментами, которых никто не слышит. Однако король воспринимал эти сравнения всерьёз, парадоксы завораживают благдвильбрижцев, как огонь.
Их язык перегружен идиомами, будто телега после ярмарки, а слова имеют множество версий. Прежде чем ответить, они долго думают, какую именно выбрал собеседник. И обычно не угадывают. Странный их разговор напоминает диалог глухих, который распадается на сумму монологов. Они легко усваивают чужие языки, которые погружаются в их язык, как баржа в море, но перевод с благдвильбрижского крайне затруднителен. Их песни и книги остаются вещами в себе, их культура, в отличие от нашей, замкнута. Передать её можно лишь приблизительно. Например, фразу "я собираюсь удить рыбу" благдвиль-брижец может понять как предложение руки и сердца, а утверждение "завтра будет дождь" как предостережение от засухи. Известная поговорка гласит, что язык дан политику, чтобы скрывать мысли. Но благдвильбрижцы веками упражнялись в дипломатии и в конце концов настолько запутались, что перестали отличать чёрное от белого. Они шли на поводу у холодной вежливости, а их мышление следовало за удобством, провозгласив идеалом терпимость (глафричбек). Это не значит, что у них не случается ссор. Я сам видел булочников, угощавших друг друга тумаками, однако выяснить причину драки так и не смог. Один приводил мотивом вчерашний снег, другой – сумятицу в раздавленном муравейнике. Их лицемерие стало искренним, а сознание – податливым, как глина. Геродот называет персов честными от природы. У благдвильбрижцев, наоборот, ложь коренится в самой душе, изъять её – всё равно что вынуть позвоночник.
Интерпретация заменила им факт, а язык – молчание. Грамматика благдвильбрижского целиком подчинена комфорту. Не только книги, но и отдельные предложения допускают в нём различное прочтение. Знаки препинания расставляются произвольно, буквы определяются фигурами речи, а алфавит то и дело меняется. Подлинная же передача знаний достигается особыми горловыми звуками. "Если знаешь только слова – ничего не знаешь" – гласит благдвильбрижская поговорка.
Вслед за Платоном они полагают, что мысль не рождается в голове, а приходит в неё из мира идей, и потому, размышляя, вертят шеей, подставляя виски сторонам света, как парус ветру. Некоторые их философы договариваются до того, что и наше "я" находится вне тела, но когда я спрашивал, что такое по их мнению "я", они начинали привычно темнить.
Раз в год здесь состязаются ораторы. При мне победителем вышел юрист, увидевший в "да" полтора десятка "нет". Точно помешанный, он вышагивал, задрав голову, ловя оттенки смысла, как рыба воздух, и его рот беззвучно шевелился. Однако публика, читающая по губам, рукоплескала.
Из наук на острове развивается только психология. Она представляет собой странную смесь знахарства, шарлатанства и ворожбы. Её учителя усердно преподают то, чем не владеют сами, а что знают – скрывают. "Обучая других – учись сам" – главное правило благдвильбрижской педагогики. Их лекари, на разные лады заговаривая больного, в случае кончины ставят несколько диагнозов, предлагая родственникам самим выбрать болезнь, которая свела пациента в гроб.
Толкование заслонило благдвильбрижцам событие, как гора – солнце, потому что они смотрят, но не видят. Мне объяснили, что у правителя острова хранятся очки, которые надевают новорождённым, и они носят их, пребывая точно в скорлупе. Если островитянин хочет свести счёты с жизнью, ему достаточно снять их. Он тут же погибнет, сражённый истинным светом мира.
Ходят слухи, что у королевских советников выработан особый язык – короткий и ясный, на нём обсуждаются государственные вопросы. Но из окон дворца слова долетают до благ-двильбрижцев в привычном искажённом виде. Из них может следовать как то, что будущий год будет урожайным, так и то, что предстоит недород. Если сравнивать улыбки с погодой, то благдвильбрижская – как в глубине океана – всегда холодная и таинственная.
Здесь отрицают единобожие. "Даже цирюльник у каждого свой, – обрывали туземцы мои попытки миссионерства. – Не человек для Бога, но Бог для человека!" При этом они верят, что у женщин Бог мужчина, а у мужчин – женщина. Молитвы они также отрицают. "Бог даёт не что просишь, а что находит нужным", – считают они. По той же причине у них не пользуются уважением гадалки. Выражение "судьбу не обмануть" здесь понимают так, что судьба сама тысячу раз обманет. В этой связи мне рассказывали такой случай. Один человек отличался невезением, все его планы рушились, а надежды не сбывались. Задумает ехать – у телеги ломается колесо, соберётся отдыхать – его требуют по службе. Тогда он стал метать кубик, спрашивая прежде небо. Но как ему было толковать знамение? Ведь если число благословляло его начинания, то, с учётом подвоха, нужно было поступать наоборот.
Жизненный опыт благдвильбрижцы не ставят ни в грош. "Посмотри, – говорили они, указывая на стариков, – вот что значит соответствовать житейской мудрости!" Старики здесь алчны и сварливы не в меньшей степени, чем у нас, но им не выказывают того лицемерного почтения, которое предписывает наша мораль.
У островитян есть такой обычай, сохранившийся, как мне говорили, с незапамятных времён. В углу их жилищ стоит грифельная доска, на которой они пишут по утрам первую фразу, произнесённую королём после сна. Целый день они вглядываются потом в осыпающийся мел, глубокомысленно морщатся, пытаясь втиснуться между букв и, ухватив, как кошку, вытащить оттуда потаённый смысл высочайших слов, прежде чем их унесёт тряпка. И это благдвильбрижцам всегда удаётся, каждому – на свой лад. На свою tabula rasa они молятся, как на икону, и, в отличие от проповедуемой у нас Божественной неизменности, она символизирует переменчивость. Их религия (брунзилё) провозглашает терпимость, которая с годами превратилась в безразличие. Они поклоняются любой случайно попавшейся им вещи, будь то метла, огородное пугало, осколок стекла, сон с четверга на пятницу, собственный пупок или причитания ветра. Специальная коллегия следит, чтобы их внимание не задерживалось, а идолы сверкали, как мыльные пузыри. Для этого иногда распускают слухи о внезапной гибели короля или о поразившей его немоте. Подобные мифы повергают население в ужас: при всей своей изощрённости, благдвильбрижцы поразительно наивны. Постоянные темы их разговоров – равенство и свободомыслие, которыми здесь очень гордятся. Любой дубильщик кож, не смущаясь, расскажет, как он понимает устройство Вселенной и последнюю фразу короля. "Считаешь ли ты себя равным ему?" – спросил я одного могильщика. Вместо ответа он рассказал мне о видах на урожай и, заколачивая гроб, поведал о достоинствах покойного.