Сборник рассказов: Юрий Мамлеев - Мамлеев Юрий Витальевич 2 стр.


Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было неопределенно: жена могла прийти из магазина вот-вот, могла и застрять часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко даже вздремнул.

Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.

Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия соседа - Севрюгина.

Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым взглядом. Первое, что пришло ему и голову, когда он увидел повешенного Ублюдова, - надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь и полез в шкаф. Вид же "мертвого" Ублюдова его не удивил. "Мало ли чего в жизни бывает", - подумал он.

Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. "Не всякий знает, что у меня тощий зад", - уверенно промычал он про себя. Работал Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова: раскидывал скатерти, рубашки, пробираясь своими огромными, железными ручищами к чему-нибудь маленькому, ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних слов.

Николай Савельич струхнул. "Лучше смолчу, а то прибьет, - подумал он. Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане". Все происходящее показалось ему кошмаром.

"Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, - опасливо размышлял он, осторожно переминаясь с ноги на ногу. - Только бы по заду ножом не тяпнул и убирался бы поскорей, придурошный. Как хорошо все-таки, что я не повесился, - умилился Николай Савельич. - Ишь сердце екает… Хорошо… Сейчас бы четвертинку". В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову. "Небось уже гниет", - тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым веселием. Он осматривал Николая Савельича. "Ишь, пивко!" - вдруг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.

Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага… Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.

- Помилуй, Николай Савельич, не казни! - заорал он.

Ублюдов между тем упал на пол и, желая улизнуть, полез сам не зная куда. "Только бы тело мое жирное не унес, - вертелось у него в голове. - А с простынями, черт с ними".

На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.

- Швыряются! - кричал он, размахивая большими руками. - Пужают… Симулянт!.. По морде бьет… Вешается.

Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:

- Не матерись… Людоед… Хайло… Ножи-то куда запрятал?

Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.

Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между тем вернулась жена Ублюдова.

- Засудят твово мужика, засудят, - орала на нее толстая соседка. Будешь целый год без палки ходить… Ишь шуму наделал!

- К психиатру ево, к психиатру, - галдели вокруг.

- Пошли вон. Я сам себе психиатр! - гаркнул Ублюдов.

Ему стало страшно жаль себя, и он чуть было не расплакался. Его утешило только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.

Ублюдова присудили - условно - к одному году исправительно-трудовых работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он открыл свою душу.

- Врешь ты все, обормот, - ответила она ему. - Так я и поверила, что ты из-за четвертинки… Цельные десять лет пил… И вдруг… На девок небось заглядываться стал, дубина… Оттого и в петлю.

Душевнобольные будущего

В кабинете психиатрической клиники 500 года от нашего с вами рождения, читатель, стоял довольно полный, лысенький субъект лет тридцати пяти с умеренным, геометрическим брюшком. По тому восторженному жужжанию, которое издавала кучка врачей, окружавшая человека, было видно, что последний не совсем обычный фрукт.

- Безнадежен… Мы тут бессильны, - махнул рукой один старичок и выпрыгнул в окошко.

- Скажите, больной, - томно обратилась к Горрилову (такова была фамилия пациента) молодая, сверхизнеженная девица-врач. - Вы что, действительно никогда не были в бреду?

- Никогда, - трусливо оглядываясь на врачей, пробормотал Горрилов.

- Больной, вы думаете или нет, когда отвечаете? - в упор сверляще-пронизывающим взглядом смотрел на него другой, несколько суровый психиатр.

- Не был, ни разу не был… Все равно пропадать… - твердил Горрилов.

- Какой ужас! Этот человек ни разу не был в бреду! Вы слышали что-нибудь подобное?! - заголосили вокруг.

После таких слов Горрилов почувствовал себя совершенно ненормальным и отрешенным от людей.

"И ведь действительно я ни разу не бредил; даже ни разу не воображал себя пастушком, как все нормальные люди, - подумал он и вытер ладонью нот. Боже, какой же я выродок и как я одинок!"

- Больной, - высунулась опять сверхизнеженная девица-врач, - скажите, но на самоубийство-то вы, надеюсь, хоть раз пять покушались?..

- Нет, и мыслей даже таких не было.

Шорох ужаса прошел по психиатрам. Кто-то даже сочувственно всплакнул.

- Один вопрос, - вмешался вдруг толстый, погрязший в солидность и, видимо, много передумавший врач. - Это-то у вас непременно должно быть… Вы же человек все-таки, черт вас возьми… Скажите, по ночам, после вихря полового акта, у вас не возникало желание слизнуть глаза своей партнерше? и доктор хитро подмигнул Горрилову.

Горрилов напряг свою память, выпучил глаза и с ужасом выпустил из себя одну и ту же стереотипную фразу: "Нет!"

- Ну все ясно, мои тихие коллеги, - проговорил врач. - Горрилов абсолютно невменяем. Надо его изолировать.

- Одну минуту, - влез, пыхтя от нетерпения, еще один доктор. - Уж больно интересный психоз, - добавил он, оглядывая больного, как подопытного шимпанзе, добрыми глазами ученого-экспериментатора. - Горрилов, опишите снова подробней свое хроническое состояние невменяемости.

- Пожалуйста. Встаю утром, точно в девять часов, умываюсь, ем, стихи не читаю и никогда не читал; потом тянет работать; работаю, потому что есть в этом потребность и хочется заработать побольше; прихожу с работы, обедаю, покупаю какую-нибудь вещь и иду с женой - танцевать… Сплю. Вот и все.

В воздухе раздавались возбужденные крики…

- И вы подумайте, ни одного бредового нюанса… Никаких стремлений на тот свет… Какое тяжелое помешательство… Вы слышали, этот тип никогда не читал стихов… Уберите его, он нас доведет!

Но дюжие санитары-роботы уже выволакивали сопротивляющегося Горрилова.

- Ах, он сегодня мне приснится, - рыдала сверхизнеженная девица-врач. Какой кошмар… Мне и так каждую ночь кажется, что меня загоняют в XX век!

- Ужас, ужас… Сенсационно, - проносились голоса по дальним призрачным коридорам.

А Горрилова между тем уносил далеко не похожий на наши автомобиль новой эры. Он мчал его к сумасшедшему дому. Сквозь то, что мы назвали бы окном, Горрилов мрачно смотрел на окружающие виды. Автомобиль катился относительно медленно, чтобы Горрилов мог видеть окружающий нормальный мир и впитывать естественные впечатления.

На высоких деревьях покачивались скрюченные люди: то были наркоманы. Они приняли особые вещества, вызывающие эротокосмические потоки бреда. Единственным минусом этих наркотиков являлось то, что они вызывали неудержимое желание вскочить куда-нибудь повыше… Горрилов видел чудесные бредущие, светящиеся голубым фигуры людей. По их виду было понятно, что они разговаривают сами с собой в солипсическом экстазе. Собаки и те были вполне инфернальны - чуждались даже кошек.

"Только мне недоступно все это, - злобно думал Горрилов. - Какое это несчастье быть нормальным". Он прослезился от жалости к себе. "Да и слезы у меня какие-то соленые, грубые, как в пещерные времена, - тупо сопя, подумал он, - не то что у той девицы-врача… У нее они какие-то небесно-голубые, эстетные, как светлячки… И тело у меня дефективное, с мускулами", - и он посмотрел в окно. У нормальных людей были изнеженные тела, глубокие глаза поэтов и лбы мудрецов. "Хорошо бы выспаться, - наконец решил Горрилов. Потом поработать, смастерить чего-нибудь, купить костюм". Но тут же капельки пота выступили на его круглом, энергичном лице:

- Боже, о чем я думаю… Я опять схожу с ума.

Он посмотрел на своего водителя: "Даже он бредит".

Водитель действительно разговаривал с духом своего далекого предка Льва Толстого и укорял его за неразвитость. Горрилову страстно захотелось совершить какой-нибудь нормальный, оправданный поступок. Но, кроме того, чтобы снять штаны, он ничего не мог придумать. "Какое я все-таки ничтожество", - устыдился он самого себя.

Они проехали мимо тюрьмы, где помещались те, кого в XX веке называли техническими интеллигентами. Эти бездушные, тупые существа, не знающие, как заправская электронная машина, ничего, кроме формальных схем, сохранялись только для работы на благо изнеженных духовидцев, эстетов и мечтателей.

Наконец, автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.

Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.

Только бы выжить

Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора внести, ан нет - он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие "Войны и мира", но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.

Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка - Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.

- Не пужайте, мамаша, обернитесь, - сказал ей тогда громадный, лысый инвалид-сосед.

Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:

- А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.

И опять спряталась.

С тех пор, на долгие годы, она замолкла перед соседями и во все общественные места входила, пятясь задом к окружающему люду.

Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо. только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей…

Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка - единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.

- Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, - часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. - Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться…

Огромный, лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая, увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем Эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.

Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозгу Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: "только бы выжить". Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.

Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея: "только бы выжить" - разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал евото равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто, ни к селу ни к городу, стал повторять: "только бы выжить!" Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщено: "только бы выжить!"

Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.

- То-то, дочка, - приговаривал он, - самое главное, выжить… Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.

Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но, от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его… Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.

Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: "Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!" Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. "Пощупать бы его", - медленно думает он, опустив чайник на пол.

Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева…

Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.

Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: "Едешь ты, дочка, в санаторий… И запомни: живьем не давайся. Чуть что - бей в морду… Или жалуйся. Потому что самое главное - выжить".

Неприятная история

Доктор педагогических наук Анна Карловна Мускина, одинокая женщина лет пятидесяти, отличалась тем, что необычайно любила поесть. Говорили даже, что за утренним чаем она съедает целый батон хлеба. Работала она психологом и консультировала целую сеть детских психиатрических больниц. Зарабатывала она массу денег, рублей пятьсот - шестьсот в месяц, которые почти все бросала на еду.

Вторым замечательным качеством, которым она обладала, был ум. Это признавали все знакомые с ней, даже самые глупые и тупые.

Одним неприметным утром Анна Карловна, как всегда, выехала на работу. По причине своей парадоксальной толщины и отсутствию практической стороны ума (Анна Карловна любила только теорию) она никогда не ездила в автобусах и прочем общественном транспорте. Поэтому ровно в 8 часов 30 минут утра к ее дому подъезжал персональный автомобиль с вечно пьяненьким, лохматым шофером.

На сей раз-первая остановка была в невропатологическом санатории. Только Анна Карловна вылезла из машины, как к лей подскочила кандидат наук Свищева. Видно, кандидатка готовилась к чему-то и лицо ее горело.

- Простите, Анна Карловна, - выпалила она, - вы профессор, а ходите в таком рваном пальто… Неудобно…

В ответ Анне Карловне захотелось поцеловать Свищеву.

- Милая вы моя, я страсть как не люблю одеваться, - ответила она. Если хотите, купите мне сами пальто, я дам вам денег…

И, сунув пачку десятирублевых бумажек в руки Свищевой, Анна Карловна покойненько покатилась вперед.

В приемной она первым делом передала для себя на дневные завтраки в столовую целый куль еды и четыре пачки чаю, три из которых нянечки с великой радостью присвоили себе.

Затем Анна Карловна прошла в свой кабинет, и началась ее умственная деятельность. Она прочла ряд историй болезней и вызвала к себе врача.

- Алчность к еде есть? - строго спросила она его, указывая на помятую историю болезни.

- Нет, здесь нет, - выдавил из себя врач.

- Удивительно, - изумилась Анна Карловна и вызвала другого врача.

- Алчность к еде есть? - также в упор спросила она его, показывая другую карточку.

- Есть, - ответил тот.

- Замечательно, - провозгласила Анна Карловна. "Этот больной обязательно выздравит, - шепнула она самой себе. - В нем есть положительное ядро". И Анна Карловна подписала под графой "прогноз" слово: благоприятный.

В одиннадцать часов началась научная конференция. Анна Карловна почти ничего не слышала, что говорили выступающие, потому что была занята своим животом. Он казался ей живым существом, жирным и теплым, необычайно родным, как прилепившийся к телу пухлый ребенок. Она шевелила его, слегка покачивала, и от удовольствия изо рта ее текли слюни.

Ее отвлекло только, когда кто-то из врачей громко икнул. Это показалось ей чудным, необычным и оскорбительным. Чтобы отойти, она стала прислушиваться к научным речам.

- Все же он удивительно глуп, - решила Анна Карловна относительно выступавшего старичка. - Просто на редкость глуп… И почему он шлепает всем диагноз: "идиотизм"… Это же надо: двух психопатов и одного неврастеника вывести в олигофрены…

Чем больше она слушала старичка, склонного подозревать всех в идиотизме, тем более самодовольной становилась.

"По существу, если бы я не тратила столько ума на еду, я вышла бы в мировые ученые", - подумала она.

А вскоре Анна Карловна уже сидела в небольшой комнатке - закутке, зажатом между уборной и изолятором для особо нервных. Туда нянечки из столовой уже принесли ее дневной завтрак: четыре стакана горячего чая, полкило колбасы, батон и курицу. Анна Карловна тут же тихонько заперлась на ключ.

Надо сказать, что, будучи очень простой почти во всех отношениях (на ученый совет она не раз являлась в галошах), в смысле еды Анна Карловна была очень горда и самолюбива. Иными словами, она никому не желала признаваться, что любит много и серьезно поесть; и чем интимнее она любила есть, тем более она стремилась это скрыть. По отсутствию практической стороны ума она полагала, что почти никто не знает об этом ее влечении, особенно среди интеллигенции, а нянечек она за людей не считала.

Назад Дальше