…Когда мамаша приняла из больницы своего малыша, сморщенного в улыбке и отсутствии, то сначала она ничего не соображала. Все пыталась развязать культяпки и проверить: есть ручки или нет? Привезла домой на такси, как все равно с праздника. Марья раздела дитя и, крякнув, потащила его играть в прятки. И все улыбалась в окно чучельным, ставшим не по-здешнему лохматым лицом. Во время пряток уснула и опять видела ангела, которого в то же время не видела. Андрюша лизнул ее сонный, замогильный нос и помахал культяпками, как бы здороваясь. "А где мои ручки, мамочка", - тосковал он и, как тень, плелся за мамой, куда бы она ни пошла. Раиса Михайловна драила пол. Из кухни раздавался храп Марьи, считавшей, что у нее пухнет живот.
Тикали часы.
Скоро нужно было кормить мальчика - теперь он, как и раньше, однолеткой, не мог сам есть.
Раиса Михайловна двинула ногой табуретку и вошла в клозет. Грохнуло корыто. Раиса Михайловна повесилась. "Нету моих сил больше… Нету сил", - успела только сказать она самой себе, влезая на стул.
Со сна Марья заглянула в клозет. Охнув, все поняла, и ей захотелось попрыгать с Андрюшенькой. Понемногу собирались родственники и соседи. Андрюша не скучал, а все время спрашивал: "Где мои ручки и мама?" В клозет его не пускали. Какой-то физик решал на кухне, недалеко от трупа, свои задачки.
Марья шушукалась с Бесшумовым. И опять откуда-то появилась. черненькая старушка с круглыми глазами. Она говорила, что ничего, ничего нету страшного ни в том, что у Андрюшеньки исчезли руки, ни в том, что его мать умерла…
- Ничего, ничего в этом нету страшного, - твердила она.
Но в ее глазах явственно отражался какой-то иной, высший страх, который, однако, не имел никакого отношения ни к этому миру, ни к происшедшему. Но для земного этот мрак, этот страх, возможно, был светом. И, выделяясь от бездонного ужаса в ее глазах, этот свет очищал окружающее.
- Да, да, ничего в этом страшного нету… - бормотали стены. Только плач Андрюши был оторван от всего существующего.
- Га-га-га! - кричала на всю квартиру Марья.
СЕЛЬСКАЯ ЖИЗНЬ
Много, много чудес на свете. Вот снег запорошил все черненькие нарциссирующие домики, покрыл больные деревья. Кое-кому стало страшно. Только не деду Матвею. Не для таких страхов рожден. Веселый был дед, бессознательный. Больше всего любил в прорубь нырять. Вылезал быстро, как змея человечья, и голый на гармошке играл. В пляс пускался. Собирались около него шестеро-семеро деток малых и зыряли на его простодушие.
Кто много видел деда? Да почти никто, хотя внучат у него было видимо-невидимо.
Лик свой скрывал, зато сам был стремительный. Мимо дорожки и вокруг леса часто бегал. Туда-сюда. Туда-сюда. Всегда ему было как-то не по себе.
Жизнь свою он промогал в какое-то бездонное, бездонное болото. Любил на картинках лук резать, девочкам зубы считать. Были периоды, когда некоторые полагали, что он вообще перестал существовать.
Но потом Матвей опять о себе напомнил. С годами нарастала у него нечеловеческая активность: то всей деревне дров нарубит, наколет, то просто о себе задумается. Думал по вечерам, смурно чихая в тьму, или, думавши долго часами, напряженно простаивал на одном месте у крыльца с топором в руках.
Но никто не считал, что он кого-то ожидает. Да и до ожиданий ли ему было?
Часто видели, как он идет быстро-быстро по безлюдному, заснеженному полю, один, на глазах у всей деревни, точно спешит куда-то, и вдруг просто поворачивает и бросает вверх - высоко-высоко в небо - свою драную меховую шапку.
- Физкультурник, - шептались тогда о нем соседи.
Никто не обижал также его жену - смазливую, хоть и в летах, бабенку, прятавшуюся где-то по норам.
Летом она иногда выходила из леса прямо на людей и смущала их заднее чувство.
Угрюмый, живущий на подаянье у церквей, психиатр объяснял всем, что люди пугаются Матвеевну в основном от ее полного несоответствия чему-либо. Возражая самому себе, психиатр, правда, говорил, что как же она тогда рожала.
Но начальство слышало, что Матвей, когда любил свою жену, то словно кол ей осиновый в чрево вбивал, как будто она упырь.
Странно только, что от такого соития рождались вполне дикие, прямолинейные дети.
- Много тут было недосмотра, - мутно говорило начальство.
Деревня жила святой, малопомешанной жизнью: кто с трактором спал в обнимку, кто бензин в моторе заговаривал, кто зубы блаженным духом лечил. И кругом была масса, масса телевизоров.
Деревенские телевизор любили не за содержание программ, а за причудливые бестелесные телодвижения в нем.
- Как на том свете будем, - уверяла всех психиатрова жена старушка Авдотьевна.
На тот свет, правда, стремились все до умопомешательства. Но так как никто не знал, как туда попасть, то вместо действия это стремление выражалось в массовом долгом всенародном скулении на луну по ночам на скамейках. Или просто в нудных и бесконечных разговорах о том свете во всех подробностях, как все равно о баньке.
- Чтой-то мне не тово… Ик… Как бы на том свете скулу не разворотило, - говорила та же психиатрова жена.
В основном же это были простые незаметные люди. Только Матвей выделялся среди них. Как только к нему приближались - все индивидуальности стирались перед ним, как будто ихние индивидуальности были массового характера, а его, Матвея, - всамделешняя.
Любил дед портки штопать; скажут, какая же здесь индивидуальность? А смех, смех, которым он разражался посреди шитья, смех ни с того ни с сего? Смеялся дед, как волк, скорее даже жрал что-то невидимое со смехом, чем просто смеялся.
Одиноко ему, конечно, было еще с малолетства и одиноко, главным образом, от присутствия людей. Труден он был для понимания.
Все поступки свои квазинелепые он и сам не мог объяснить. Но было одно состояние, которое он мог расшифровать, и поэтому оно не только на него, но даже на всех остальных действовало реально пугающе. Но, конечно, это было тоже квазиобъяснение.
Дед плясать любил; не только после того, как он весело, крикливо нырял в прорубь, выпрыгивая пред детьми; это просто походило на чуть потустороннее развлечение. Дед любил также плясать перед пустотой; без всякого присутствия, только разве что совсем дальнего. Дело происходило так. Дед шел, шел одиноко себе по тропинке и вдруг чувствовал, что сознание выпрыгивает из него и оказывается перед ним в пустоте, как некое зеркальце. Дед тогда завсегда пред ним, пред незримым сознанием своим, в пляс пускался и корчил ему немыслимые, даже чуть детские рожицы… И так продолжалось подолгу, по полчаса, пока сознание не выпрыгивало в деда и он не опоминался.
Самое удивительное, что этот прыг-скок чистого "я" происходил все время на одном и том же месте, неподалеку от общей уборной и паршивенькой березки… И дед, вместо того чтобы обходить это место, всегда норовил туда лезть. Правда, не по своему желанию.
Активность в нем между тем все нарастала и нарастала. Он уже бескорыстно ездил колоть дрова даже в соседние деревни. И стал так часто пропадать по всей области, от одной деревни к другой.
Но давешних привычек своих не забывал.
С топором на страже пред невидимым по-прежнему стоял.
Кончил он жизнь свою тяжело и противоестественно. Сначала за несколько дней ожирел, в темноте, ворочаясь под плотным воздухом; а ожирев, стал помирать. Одна жена окаянная рядом с ним тенью не разлучалась.
А как совсем уже помирал, в агонии, то вдруг стал мочиться, да так весь в мочу и вышел. Смотрит жена, а на смертном одре пусто, только матрас весь пропитан терпкой, словно каменной, мочой. И такой тяжелый, словно Матвей туда ушел.
А как же сознание?
Да разве жена может знать. И хоронить-то некого. Матрас, правда, намертво высушили во дворе, на ветру.
А на следующий день в деревню вошла процессия обнаженных высоких стариков со скрипками: они остановились как раз около того места, где выскакивало сознание Матвея, и, повернувшись лицом к видимой пустоте, молча заиграли на скрипках.
Кончив, повернулись и скрылись в лесу.
ЖИВАЯ СМЕРТЬ
Нас здесь четверо: я, по имени Дориос, затем Мариус, потом существо № 8 и Ладочка.
Мариус. Как мы сюда попали?
Я. Только от самого себя, только от самого себя. Поэтому-то мы и не знаем, как мы сюда попали.
Мариус. Все ты выдумываешь. У меня кружится голова - это тоже от самого себя? И мысли вылетают из головы, как птицы изо рта. Когда же это кончится? Но пока все сознание кружится вокруг чистого "я", как планеты вокруг солнца…
Существо № 8. Вперед, вперед!.. Гав… гав!
Лада (задумчиво). Друзья мои, единственные, здесь плохо то, что предметы все время меняются: смотрите, вот это было креслом, а сейчас уже мертвая птица. Чернильница - то авторучка, то замурованное сердце… Как быстро… Как быстро… Все меняется и исчезает. (Хлопает в ладоши.)
Я (лежа на диване, который становится то шкурой тигра, то простыней). Когда-нибудь мы отсюда выберемся.
Существо № 8. Не забывайте, что и мы когда-то, очень давно, тоже были сковородками…
А теперь разрешите представиться более точно. Я - это я, Мариус - это мое бывшее, средневековое воплощение, а существо № 8 - это уже не человек, но он был им десятки тысячелетий назад; зато Ладочка - это молодая, белокурая, нежная, неизвестно из какого времени, девушка, которая, бросив все на свете, потусторонне и неожиданно привязалась к нам.
И мы странствуем вместе неизвестно откуда и куда. А теперь мы находимся здесь.
Что окружает нас?
Меняющиеся предметы, но среди них постоянна одна - большая черная груша, которая, как лампа, свисает… с пустоты.
А дальше - по ту сторону этого странного мира - бродят одинокие спотыкающиеся люди. Они покупают в магазинах слезы, хлеб и водку. На нас они не обращают внимания, наверное, потому, что не видят нас; о, почему нас никто не видит! Нас не видит, наверное, и сам Бог. Да и как можно видеть наш мир, точно вытолкнутый из пространства, как пробка из воды… Ладочка, Ладочка, может быть, мы просто больны? Помнишь, существо № 8, наклонившись к тебе своим странным тетраэдным телом (оно, как все мы, очень любит тебя), рассказывало тебе, что от человека может произойти длинная цепь невиданных существ, развивающихся в сфере душевной патологии, и что тайна сия велика есть. Когда ты, улыбнувшись, спросила, не идем ли мы таким путем, существо № 8 захохотало и, прыгнув на единственно неподвижный предмет в нашем мире - углубленную в себя, черную грушу, - подмигнуло нам всеми своими шестьюдесятью глазами. Потом мы все поцеловались друг с другом и выпили немного вина. Ты улыбнулась, когда Мариус, взглядом, точно вышедшим из глубокого Средневековья, удивленно посмотрел на меня, свое будущее воплощение. "Он все еще не может привыкнуть", - засмеялась ты, и, как всегда, в воздухе словно задрожали колокольчики из мыслей… А ты помнишь, Ладочка, что, когда ты смеешься, как будто голубой дождь внезапно и быстро проходит по миру? Но потом ведь, знаешь, всегда опускался этот черный, глухой занавес перед всем… Почему? Разве мир театральная сцена? Конечно, да. Но чья? Кто режиссер? Помнишь, после твоего смеха, когда опускался занавес, мы ничего не видели, все было скрыто, и мы сами цепенели, коченели в одних позах, точно на время превращались в статуи. Потом, когда все проходило, ты первая опоминалась, вся в слезах, и говорила, что никогда уже не будешь смеяться этим своим голубым смехом, чтобы потом не захватило нас подобие смерти.
Но мы, успокаивая тебя, сразу говорили, что все равно лучше еще хоть один раз услышать твой смех… Только существо № 8 забивалось в наш вечно магический угол и выходило оттуда с колпачком на носу… Но хватит, хватит воспоминаний. Мы ведь по-прежнему здесь.
Лада. Смотрите, смотрите, все предметы стали неподвижны, они не меняются, но кресло, где я сижу, так и осталось мертвой птицей…
Существо № 8. Кар-кар!
Мы с Мариусом подходим к гигантскому окну: но все равно ничего не видно сквозь сплетения зеленых, умирающих змей, свитых, как тюремная решетка. У них часто с мгновенной, как писк мыши, но таинственной музыкой отваливаются маленькие, точно человеческие на фотографии, головы; весь пол у окна усеян ими, как вкусными объедками.
- Друзья, - обращается к нам Лада, - давайте, прикорнув друг около друга, выпьем немного нашего душистого, тропического чаю; пока еще нам так хорошо, а ведь скоро начнется первая жуть.
- Да, да, - всполошилось существо № 8, подтягивая свои странные штаны, - скоро начнется.
Мы собираемся в один кружок на малиново-черном ковре, бывшем до этого волосами гигантской, еще не родившейся женщины. Существо № 8 пристраивается налево от Ладочки, но так, чтобы не мешать ей острыми углами своего нечеловеческого тела. Мариус - направо, чтобы не умереть оттого, что не будет видно Ее лица. Мы все недалеко друг от друга, и небольшой круг, который образовался внутри нас, светится, словно отражение затерянного в высоте Лица Неведомого. Лада, опустив в это отражение свои тонкие, гибкие, как мысль, руки, разливает нам чай.
Лада. Ведь мы уже давно не люди, в нас нет ничего от человеческой простоты и животности, но этого мало; что с нами будет?.. Скоро начнется первая жуть, потом еще и еще… Мне кажется, что у нас уже скоро никогда не будет этих светлых промежутков, когда воет механическая сова, вяло падают на пол головы с умирающих змей, одна за другой меняются вещи, кроме вечно неподвижной, закрывшей веки груши, и когда мы беседуем, как выбраться отсюда… Скоро не будет этих светлых промежутков… Будет все хуже и хуже…
Мариус. О, как мне хочется вновь очутиться в моём милом, глубоком Средневековье… Только я обязательно взял бы вас всех вместе с собой, без вас я не могу: мы жили бы в моем родовом замке, существо № 8 сошло бы за какое-нибудь индусское привидение, мы сидели бы вместе у окна, из которого виднеется лесная дорога, по ней не раз отправлялись рыцари славить Бога…
Мы все. Мариус, Мариус, а что такое Бог?!
Мариус (улыбнувшись). Ну тогда дорога, по которой рыцари уезжали славить Возлюбленную… Мы пьем у этого окна вино, где-то в лесу сжигают еретиков, воет ветер, и мы читаем Апокалипсис… Но нам хорошо, хотя немного страшно… Славное, старое время,
Я. Да, скоро наступит первая жуть.
Мариус. Мы все говорим одним языком, это страшный знак единства.
Существо № 8. Я никогда не смогу попасть в Средневековье, потому, что я слишком давно, десятки тысяч лет назад, был человеком…
Мы на минуту замолкаем; и Ладочка, улыбнувшись, целует всей своей душой существо № 8. Целует в один из его шестидесяти глаз… И у существа № 8 от этой нежности вдруг сразу начинаются галлюцинации… Почему чем дальше от человека, тем любовь становится все больнее и больнее?!
- Первая жуть не так уж страшна, - замечает Лада.
И вот наступает. Сине-зеленый свет падает на наш мир и на наши лица… Мы немного мертвеем и уходим в себя. Внезапно я чувствую, что какая-то сила начинает вытягивать из меня мое сознание, вытягивать, кажется, через темя, какими-то длинными, невидимыми, но цепкими щипцами. Вдруг - раз, и уже нет сознания, и я почти неживой, точно болванчик, замерший в позе Будды где-то на заборе.
И я вижу, что то же самое с моими друзьями - Мариусом и существом № 8. Только Лада, бледная, еще держится. И мы все видим, как прямо перед нами сидят на шкафу и лихо играют на гитаре вытянутые из нас три сознания, превратившиеся точно в такие же существа, как мы.
Мы все - там, на шкафу, но внутри себя - нас нет!
О, как мучительно видеть себя извне и не чувствовать внутри! Мы, как пустые, выпотрошенные болванчики смотрим на самих себя, бренчащих на гитаре, смотрим, как на отделившихся, чужих существ. А сами мы - почти нуль. Наши глаза стекленеют от пустоты, но мы словно завороженные смотрим на самих себя. Почему они там, на шкафу, эти наши отделившиеся "я", дергаются не по нашей воле, почему они совершают какие-то непонятные поступки?
"Я на шкафу" болтаю ногами и щекочу брюхо Мариусу, Мариус заливается диким хохотом, "существо № 8 на шкафу" выглядит свиньей, ищущей в потемках Небо.
Мы настоящие цепенеем и ждем. А "мы или они на шкафу" кривляются, дергаются в странной, непотребной ласке и хватают с неба невидимые апельсины.
А у "существа № 8 на шкафу" вдруг появляется где-то в прозрачной глубине его тетраэдного тела туманное лицо человека. Потом оно вдруг исчезает, и в "существе № 8" выделяется ангельский лик.
- Давайте их убьем, - вдруг говорим "мы на шкафу", указывая на себя настоящих.
"Они на шкафу" смотрят на нас своими пристальными, сумасшедшими глазами, и мы впиваемся так друг в друга, покачиваемся и, сидя, чуть приплясываем вместе со всем нашим выкинутым миром.
Кажется, все безумие голого существования смотрит на самое себя и, сплетаясь с самим собой, порывается разгадать тайну. Да, да, мы хотим броситься друг другу в объятия. "Они на шкафу" даже напряглись, словно готовясь к прыжку. Хотим броситься, но не можем… Может быть, они там опять уговариваются убить нас. В это время с мертвой птицы встает бледная, изможденная Лада. Она - одна неотделенная. В ее руке - бокал вина. Она медленно обходит каждого из нас настоящего, целуя в губы. И "те на шкафу", точно завороженные ее неземной нежностью, начинают белеть, исчезать и со свистом входить в нас настоящих. К нам понемногу возвращается сознание; но это далеко не все, мы сидим полуоглушенные, а там, на шкафу, видны еще бледные контуры нас самих.
Мариус. На этот раз было слишком ужасно… Почему ты не поцеловала нас раньше?
Лада. Какой был смысл?.. Я сама чуть не погибла, отделившись. Мне нужны были силы и время, чтобы собрать в единый порыв, в единые три поцелуя, всю свою нежность… потому что только такой сверхчеловеческой, потусторонней нежностью, которая граничит с безумием, можно было смирить их… или, вернее, те мрачные силы, марионетками которых были те, на шкафу…
Я (потрясенный). О, это не был поцелуй женщины!
Лада (смеется). Поцелуй только женский может воскресать лишь…
Существо № 8 (бормочет). О, наша колдунья… Гав, гав…
Мариус. А те призраки все еще сидят на шкафу.
Лада. О, не будем обращать на них внимания, они такие бледные и скоро исчезнут, правда, один чего-то урчит.
Я. Ха-ха… А предметы опять начинают подмигивать и перевоплощаться. Значит, дело идет к затишью.
Мы все понемногу успокаиваемся. Только наши призраки на шкафу начинают млеть и, извиваясь, целовать стенки, как будто они лезут на них.
Где-то за окном, увитым змеями, появляются безразличные, говорящие сами с собой фигурки людей.
Предметы меняются нежно, осторожно. Ладочка странно корректирует их изменения движениями рук.
Но во всем чувствуется болезненность, как после тяжелого приступа. Даже какая-то постоянная, вечная болезненность. И все-таки что-то начинается, вздрагивает, происходит. Словно непрерывно Кто-то Большой и Невидимый варит свое вечное, мировое месиво. Пространство вдруг наполняется нашим растекшимся, унылым и безразличным полем сознания.
И мы точно бродим в своем ставшем индифферентным и огромном разуме. И только внутри нас его самые родные, последние остатки борются с неизвестным.
Иногда с визгом проносятся какие-то сгустки наших прежних мыслей, затем юркие, слабоумные, оторвавшиеся и теперь странно существующие сами по себе наши похоти и ассоциации.
- Они дерутся, - обиженно сказал Мариус.