Оба хохотнули. За те несколько минут, пока Хомяков шел через площадь, Шахов успел рассказать Павлу, что Хомяк недавно поменялся с родителями жены: отдал им свою квартиру в новом доме, а сам начал заново перестраивать их старый дом в переулке Крылова. Там, в переулке, еще осталась булыжная мостовая, и набережная была совсем близко – всего метров сто, – место тихое с большим двором и садом.
Шахов сообщил, что Хомяков хочет построить вместо старого деревянного большой каменный дом. Ему откуда-то запала мысль, что деревянные дома гниют и горят. Ведь именно из-за того, что в России было много дешевой древесины, здесь всегда строили дома из дерева, поэтому многих городов не осталось вообще: они либо сгорели дотла, или просто сгнили от старости. Так, например, одно время процветавщий деревянный город Переяславль-Залесский сгорел в один день весь. В Западной Европе же дерева было мало и дома строили из камня, поэтому хоть что-то да осталось.
– Он хочет создать родовое гнездо. Другой вопрос: возможно ли в наше время в принципе сделать родовое гнездо? Вопрос, понятно, спорный, но отказаться от этой мечты он никак не хочет. Однако в последнее время у него наметились некоторые проблемы: наш местный авторитет Мамаев решил на месте этого квартала построить постоялый двор в старинном русском стиле – что-то вроде развлекательно-торгового центра. Теперь выкупает там дома и землю.
Тут как-то и к Хомякову приходили его люди, намекали, нарочито жгли спички. Не знаю, чем там кончилось дело.
Через минуту Хомяков ввалился с некоторой одышкой на заднее сиденье. Теперь их уже было трое – потихоньку собиралась старая школьная компания.
– Вы куда собрались, парни? – спросил Хомяков.
– Сейчас к Пашкиной тетке заедем на огород, он ключи возьмет от квартиры, а потом планируем где-нибудь посидеть, – разъяснил Шахов
Хомякову, пока Павел разворачивал машину.
Тут же чувствительно тряхнуло, скребанули глушителем на колдобине. Павел чертыхнулся. Хомяков же сказал:
– Я бы с вами поехал, да мне надо еду домой забросить и еще кое-какие мелкие дела сделать, а потом: давайте действительно посидим где-нибудь – скажем так, через часик? Можно было, конечно, и у меня, но Татьяна на седьмом месяце – очень нервная. Но пивка все равно обязательно попьем. Слышь, Паша, у нас есть теперь такое неплохое место "У Фомы" – вон там! – конечно, несколько с грязнотцой, но уютное. Раньше-то как было? Закрученные алюминиевые вилки, разбавленное пиво. И тому были рады. Мы с Танюхой однажды, правда давно уже, были во Франции, идем и видим надпись "Русский ресторан "Граф Безухов". Зашли посмотреть. Ну, там обычный псевдорусский антураж: хохлома, самовары, павловские платки – все культурно, но ты знаешь, тоже все равно как-то с грязнотцой…
Бывшие наши, наверняка, его и держат, и по-другому, наверно, не могут. Некая национальная особенность! Мой дядя Сеня на войну-то по молодости лет не попал, но после нее служил в так называемых оккупационных войсках в Германии. Он рассказывал такой эпизод.
Стояли они в каком-то то ли городке, то ли в деревне (а в Германии деревни не такие как у нас – там дома все каменные). И вот он как-то видит: в одном дворе играют детишки. Так вот, все дети деревенские аккуратно по-немецки одеты, в светлых рубашечках, даже с галстучками, в коротких штанишках на лямках и в гольфиках. Все очень чистенькие, и только один из них, который помладше, какой-то не такой. Вроде и одет так же, но весь чумазый, лямка одна с плеча съехала, гольфы спустились, под носом – грязь. Дядя Сеня поинтересовался, что это такой за ребенок и почему он так отличается от других детей. Может быть, больной какой-нибудь? Ему соседи сказали, что хозяйка родила его от стоявшего здесь в войну русского солдата, и вот такой получился ребенок. Это произвело на моего дядю довольно сильное удручающее впечатление. Здесь угадывалась некая страшная генетическая предрасположенность русских к беспорядку и хаосу. Нечто подобное, говорят, происходило, когда наши переселенцы прибыли обживать Восточную Пруссию – ныне Калининградскую область.
Переехавших туда из России поразила невиданная аккуратность и устроенность быта людей, живших там до них. А каким все это вскоре стало, вы и сами знаете. Можете съездить и посмотреть. Я там был.
Дядя тогда вот что подумал… – продолжал Хомяков рассказывать, пока машина медленно пробиралась через ямы.
Дядя Сеня, младший брат матери Хомякова, в юности был известный в
Любимове бузотер, весельчак и выпивоха. Им он остался и по сию пору, хотя был уже в возрасте далеко за полтинник. Был он знаменит еще и тем, что по пьяному делу на кухне они с другом однажды съели с хреном лечебный чайный гриб, будучи уверены, что это холодец. Бабке загорелось промывать гриб именно в тот самый день, и она, пока мыла банку, оставила его на подоконнике на блюдечке, а туда пришел дядя
Сеня со своим дружком. Впрочем, все истории с дядей Сеней имели общие места: "Выпили – показалось мало… Пошли взять еще…" Одну встречу с ним Шахов запомнил очень надолго, потому что дядя Сеня тогда напоил всю их компанию собственноручно изготовленным гороховым самогоном буквально до безобразия. И пока не напоил, не выпустил из дома. Когда ребята возвращались домой, их бросало от забора к забору
– как в сильный шторм. "Нет, это не дядя, это – злой магрибский колдун!" – прохрипел тогда сам Вова Хомяков, упершись обеими руками в стену дома и отплевываясь от блевотины. Шахов тоже выдал обильную струю из желудка, забрызгав недавно купленные ботинки. От того вечера у него осталась одна короткая запись в дневнике, куда он заносил важнейшие жизненные правила, но которые, увы, далеко не всегда выполнял: "Никогда больше не пить крепкие алкогольные напитки!" И еще была у дяди интересная присказка к месту и не к месту: "Ну, все, Ваня, не едем мы с тобой в жаркие страны!"
Можно сказать, что дядя Сеня был знаковой, в какой-то степени даже культовой фигурой в местном масштабе – примерно такой же, как и тесть Хомякова. Впрочем, тестя мало, кто из ребят видел вживую, но все, кто общался с Хомяковым, непременно о тесте слышали, поскольку абсолютно по любому жизненному поводу объявлялось его непререкаемое мнение. Может быть, тот в чем-то заменял Хомякову рано погибшего отца. Сам же отец Хомякова пьяный утонул на рыбалке при очень странных обстоятельствах. Хомяков пытался узнать правду, но тщетно.
Все участники той рыбалки молчали, буквально как рыбы. Чтобы раскрыть эту тайну, Хомяков с женой Татьяной и еще близкими родственниками однажды даже прибегли к спиритическому сеансу.
Подготовились, как полагается – перевернутая тарелка, написанные на столе буквы. И – сработало. Тарелка стала ездить. Осталась запись той жуткой беседы:
"- Папа, кто тебя убил?
– Их было много…
– А нужно ли мне отомстить?
– Они сами умрут собачьей смертью!
– Нужно ли мне к тебе на могилку приехать?
– Нет, береги Таню…" (То есть жену Хомякова.)
И так далее. Понятно, все женщины рыдают, в комнате стоит запах валерьянки. Жуть одна…
Наконец остановились у хомяковского дома в переулке Крылова.
Хомяков тут же вызвался, пока Павел с Шаховым съездят к тетке, позвонить другим ребятам из класса – вдруг кого еще удастся собрать.
Однако, в конечном итоге, переиграли: решили без Хомякова за город не ехать, поставили машину и договорились встретиться минут через тридцать. Сами же, Шахов с Павлом, пошли прогуляться к набережной.
Этот район города Любимова представлял собой самую красивую, но в то же время и наиболее жуткую его часть, поскольку разруха последних десятилетий была наиболее явно обозначена на фоне естественной красоты природы – высокого берега, реки и дальнего леса на другом берегу. На самом высоком месте все еще сохранился дом-усадьба бывшего владельца бумажной фабрики Петра Ельчанинова, построенный, кажется, году в 1910-м. Кроме того, Ельчанинов построил еще школу
(она сохранилась и поныне) и больницу (куда-то делась). В огромном окне парадной лестницы дома многие годы можно было видеть замечательные оригинальные витражи в стиле модерн, которые почти чудесным образом продержались аж до начала 90-х годов и уже тогда таким же чудесным образом пропали. Скорее всего, как сначала предположил Павел, подходя к дому, огороженному уже наполовину рухнувшим деревянным забором, просто кто-то из "новых русских" вынул стекла и увез к себе на дачу или же воры сняли и туда же продали.
Однако когда они подошли ближе, то оказалось, что витражи просто выбили камнями, причем, наверняка без всякой на то причины.
– Уж лучше бы сперли, чем разбили, – сплюнул с досадой Павел.
– Знаешь, в начале-середине девяностых была такая жуткая обстановка, что воровали всё. Даже дверные ручки откручивали. На комбинате хозяйственное мыло тырили в рабочих душевых и алюминиевые ложки и вилки в столовой. Столовые приборы вынуждены были выдавать под залог, – прокомментировал Шахов.
В некоторой степени особняк Ельчанинова напоминал печально известный Ипатьевский дом в Екатеринбурге, где расстреляли царскую семью. Говорят, в доме Ельчанинова тоже был страшный подвал. Шахову вспомнилась кабаллическая надпись из подвала Ипатьевского дома:
"Здесь, по приказу тайных сил, Царь был принесен в жертву для разрушения Государства. О сем извещаются все народы". Шахов всегда думал: что за тайные силы такие?
Некоторое время постояли на высоком берегу, оглядывая открывшийся перед ними простор. От реки пришел ветер. Зашумели листья на старых ивах.
– Рыбу бы половить! – сказал Павел мечтательно.
– А я, знаешь, лет шесть, наверно, рыбу не ловил, – признался Шахов.
– Ага, и сирени не нюхал, и соловьев не слушал, а значит – не жил… – пробормотал Павел скорее для себя. Шахов не понял, что он хотел сказать.
Корпуса находившейся невдалеке за прудом бывшей ельчаниновской бумажной фабрики рыжели ржавчиной крыш и каких-то баков. По первому взгляду ничего на фабрике ничего не работало, разве что у забора одинокий работяга раскурочивал снятый откуда-то электродвигатель, выкусывая кусачками медную проволоку – верно, намеревался сдавать ее в скупку. Далее, за небольшой речкой, впадающей в довольно широкую и некогда судоходную реку Чору, начинались примыкающие прямо к городу деревни – на вид совершенно нищие и полуразрушенные. В некоторых дворах, впрочем, стояли автомобили, а где-то и дома приличные вылезали крытыми под черепицу красными крышами и с глядящими в небо спутниковыми "тарелками".
Отсюда хорошо были видны и старинные деревья, закрывавшие своими кронами бывшую усадьбу графини Павловой. Особняк графини тоже пребывал в плачевном состоянии. Остался только заросший пруд в форме буквы S, полусгнившие деревья в парке и развалины дома. Говорили, что его разрушили во время так называемых "кулацких мятежей". По прошествии стольких лет уже сложно было сказать, кто там оборонялся, а кто нападал. Наиболее вероятной версией была та, что там стояли большевики, а на них напала известная банда Павлова, или напротив, банда Павлова держала оборону в особняке, а большевики нападали – точно никто уже не знает. Уже перед самой "перестройкой" там хотели открыть профилакторий для рабочих фабрики, составили проект, даже огородили развалины забором, но до дела так и не дошло: оказалось, что дом восстановить невозможно – нужно все сносить и строить заново.
Проект заглох, но место само по себе было замечательное. Местный олигарх Мамаев купил и эту землю, решил снести развалины и построить на том же самом месте или настоящую барскую усадьбу для себя лично или же гостиницу. Тут он колебался, что же выбрать. Советники предлагали совместить два в одном, то есть на последнем этаже сделать для себя что-то типа пентхауза, а нижние этажи – пустить под гостиницу. С учетом скорого возвращения Иконы, идея доходного гостиничного комплекса обретала вполне реальные черты. Однако в том, чтобы строить себе здесь личные апартаменты Мамаев сильно колебался, поскольку знал характерную черту, свойственную всем русским туристам
– пить и орать по ночам – ни за что не выспишься!
Спускаясь с берега, Шахов с Павлом прошли по дорожке мимо покосившихся серых сараев и лающей собаки. Одним рыжим пламенем – без дыма – горел за забором костер.
Вышли к самой воде. Многое изменилось, но это осталось прежним.
Павел всегда, когда бывал в родном городе, приходил сюда. И вот снова он увидел и эти ивы, и эту реку, а за рекой – поле и лес – часть пейзажа когда-то бывшей любви. На него словно ветром подуло из того далекого, последнего перед службой в армии мая – с запахом мокрых листьев после дождя и прочерченным полетами ласточек влажным воздухом.
В целом же внешний вид города Павлу очень не понравился. Это был словно какой-то другой город, нежели тот, где он провел детство и юность. Он так и сказал об этом Шахову. Тут же они вспомнили легендарную городскую историю о том, как приезжал потомок того самого владельца фабрики и особняка Ельчанинова, его родной сын
Николай, к тому времени уже очень пожилой человек, практически всю свою жизнь проживший во Франции, но который все еще прекрасно говорил по-русски. Причем, можно сказать, даже слишком правильно говорил, без так называемого "новояза", типа постоянного ныне употребляемого "бля" и "блин" и без "э-э" и "так сказать" в каждой фразе. Известно было, что его увезли из России еще десятилетним ребенком – в 17-м году, а приезжал он, кажется, году в 78-м. В этой поездке его сопровождал под видом интуристовского гида явный кагэбэшник – спокойный, очень уверенный в себе молодой мужчина лет тридцати. Никакой приличной гостиницы в тот период времени в
Любимове, как, впрочем, и теперь, не было. Они остановились в Н. и уже оттуда приехали в Любимов на черной интуристовской "Волге". И тут Ельчанинов увидел то, что стало с городом его детства. Кстати, тогда все это еще выглядело сравнительно неплохо по сравнению с настоящим временем: и фабрика работала, и витражи в их бывшем доме сохранились – там в тот период находилось какое-то детское учреждение, и даже фонтан в городском саду функционировал. Но все равно это оказалась совершенно другая страна, чем та, о которой ему рассказывали родители, и в которой он сам родился. Той России и того города, которые он помнил по своему детству и которую он либо представлял, либо придумал себе, уже давно не было. Вряд ли даже набег Батыя мог изменить его сильнее. Знаменитый на всю дореволюционную Россию монастырь был в развалинах. Практически все церкви стояли не то что без крестов, но и вообще без куполов.
Зрелище этого полуразрушенного, хотя, возможно, и во многом придуманного им мира потрясло Николая Ельчанинова до глубины души. И еще его тогда поразило: все вокруг оказалось какое-то маленькое – дома, заборы, деревья с дуплами – и на всем лежал призрак тления, У него даже заныло внутри – нередко так же и человек кажется маленьким в старости – перед смертью. Он уехал буквально в слезах.
Странным было то, что его вообще тогда пустили в страну, к тому же и собственные дети, уже чистые французы, как говорят, его отговаривали: "Папа, тебя там возьмут да и посадят, а нам скажут, что ты туда и не въезжал. У них все так делается… Вспомни Рауля
Валленберга!" Но оказалось, что не только визу дали без особых проблем, но и встретили на удивление очень хорошо – возможно, какая-то в тот была неизвестная ныне политическая задача.
Главными причинами поездки Николая на родину были врожденная русская сентиментальность, туманные образы и сны из детства, которым он поначалу не предавал значения. Но под конец жизни, когда он уже отошел от дел, начал подводить итоги, писать мемуары, желание увидеть места, где он родился и провел ранние годы, стало для него просто непреодолимым. Это была как навязчивая идея. Впрочем, больше никто из потомков Ельчаниновых ни при коммунистах, ни позднее в
Любимов уже не приезжал. Интересно, что по возвращении во Францию он почему-то очень расхвалил поездку перед родными и знакомыми, которые и не чаяли увидеть его снова живым, и даже вступил в общество
"СССР-Франция". Это был какой-то труднообъяснимый психологический феномен – как некое послевкусие. Через какое-то время ему уже стало казаться, что его специально привезли не туда, что это был какой-то дурной сон и обман, и настоящий Любимов его детства снова стал сниться ему. И в тех снах он вновь возвращался в этот город и ранним утром, под гудящими на ветру дубами спускался с холма по влажной от росы песчаной дороге и с трепещущим сердцем входил в пенье его птиц и в звон его колоколов.
Павел был лишен излишней сентиментальности, но когда отошли чуть в сторону, то и он ахнул: почти весь яблоневый сад был выкорчеван и разъезжен до грязи. Какие-то единичные чахлые деревья торчали из травы. Места тут были все до боли знакомые. Вон невдалеке заброшенный яблоневый сад – нередко там играли с ребятами, ели кислые яблоки, а однажды валялись пьяные после дня рождения Юрки
Виноградова. Шаков вспомнил, что тогда угодил локтем в какое-то дерьмо, испачкал рубашку – пришлось выкинуть. Павлу вообще тот день неприятно было вспоминать, потому что они с Олей тогда здесь и рассорились. По сути, из-за ерунды. Павел намеревался перед армией с ней переспать, потому что ребята, особенно Тимоха, подначивали его, будто бы так положено.
Зрелище испоганенного сада было жалкое, однако среди всей этой разрухи за облезлой стеной монастыря ослепительно сверкал купол недавно восстановленного Успенского собора.
За воспоминаниями они вышли на саму набережную – к старой городской пристани. Там стояли два обелиска и одна гранитная памятная плита. На плите было написано, что с этого места уходили на войну жители города Любимова. Сообщалось, что из города ушли на войну 2600 человек, а не вернулось с войны (то есть предполагалось, что были убиты) – 1260. Получалось, считай, что половина.
На всей городской набережной ныне сохранилась одна единственная скамейка, точнее ее бетонный остов. Тут же вспомнили, как сидели на этой самой скамейке ранним утром – следующим после выпускного вечера. То утро выдалось замечательное, солнечное, и было тогда любопытное ощущение, когда впереди что-то открылось, и сзади закрылось навсегда, и началась новая жизнь. Весь класс тут же разбросало, и больше половины ребят и девчонок из класса ни Шахов, ни Павел уже никогда больше не видели. Обычно после окончания школы часть выпускников уезжала учиться дальше в большие города, и уже редко когда возвращались в Любимов навсегда. Те же из ребят, кто возвращался, не поступив, или просто оставался в городе, шли служить, причем закосить от армии в Любимове всегда считалось
"западло" – проявлением мужской слабости и дозволялось разве что уж совсем больным, что, впрочем, ничего не меняло. Хомяк по этому поводу как-то рассказал, что у них на корабле был матрос, у которого внезапно развилась какая-то упорная кожная болезнь, типа псориаза или экземы, и которого в принципе можно было бы с флота запросто списать. Однако тот был родом из какой-то вятской деревни и буквально умолял врача не комиссовать его, а дать дослужить: "Иначе,
– говорит, – мне не жениться!" В их деревне так же, как и в
Любимове, в народе считалось, что парень, не прошедший армию, либо больной, либо порченый, либо просто слабак. Он и в семейной жизни такой будет. Считалось, что это были сцепленные вещи, как глухота у белых кошек с голубыми глазами.