Столкновение - Юрий Пахомов 2 стр.


Вечерняя столица гудит, потрескивает, глухо рычит. Чуть раньше, когда школьников младших классов еще не загнали домой, гул ворочающейся во мгле столицы простреливают взрывы петард - следствие китайской экспансии, потому как все эти трещалки изготовляются в массовом порядке в набирающей силу Поднебесной. Раза два в неделю, уж никак не меньше, небо над Воробьевыми горами озаряется причудливым фейерверком, тупо долбят орудия - сотрясаются оконные стекла, звенят фужеры на полках серванта, во дворе испуганно лают собаки. Многовато для наших многочисленных праздников. Сосед по лестничной площадке пояснил мне, что новые хозяева жизни салютом отмечают свои корпоративные праздники и свадьбы.

От легкого морозца каменеют скулы, сухая крупка сечет лицо, я и в самом деле на мостике подводной лодки, входящей в Видяево, только огней многовато, кажется, я даже слышу равномерное постукивание дизелей, и порывы ветра доносят кисловатый запах дизельного выхлопа.

* * *

В полночь позвонил Левону. Он - сова, работает по ночам. На кафедре у него два присутственных дня в неделю, в остальное время он дома, пишет учебник. Недавно вышла монография, написал ее Левончик, но к нему прицепили еще двух авторов из начальства, иначе книгу не пробить. В семьдесят Левон не снижает темпа, у него расписан каждый час. "Эффект юлы, - поясняет мне профессор, лауреат, членкор и прочая, - пока я вращаюсь, стою, кончится энергия вращения - и я свалюсь".

Левон взял трубку сразу, словно сидел у телефона и ждал моего звонка.

- Привет, Левончик! Как жизнь?

- Замечательно. Вчера вечером в подъезде обнаружили труп, выступаю теперь свидетелем. Часа полтора давал следственные показания.

- Труп - обычное в наше время дело. По–прежнему один кукуешь? Или бабу завел?

- Пошляк ты, Гришка. К сожалению, этот вопрос давно уж так не стоит. За мной приглядывает, готовит, обстирывает соседка. Ты должен ее помнить. Маленькая такая девочка, хохотушка с косичками. Всегда кричала нам: "Моряк, с печки бряк!"

- Господи, ты стал педофилом?

- Кретин! Ирина Вячеславовна вдова, одинокая учительница на пенсии. Какая пенсия у школьных учителей, знаешь? А так наш симбиоз дает взаимные выгоды. Одно плохо: она занимается моим воспитанием. Скоро буду писать диктанты. Лучше скажи, Машка опять улетела в Колумбус?

- Как обычно, сижу один. И Ирины Вячеславовны рядом нет. Когда приедешь?

- Не раньше чем через три месяца. Состоится сессия Академии наук. Да и то, если получится.

- Что так?

- На операцию ложусь, друг. Аденома предстательной железы. Интересно, у неандертальцев были аденомы?

- Не знаю, у меня, кроме тебя, ни одного неандертальца в корешах не было.

- И на том спасибо.

- Операция серьезная?

- Черт ее знает? Радости мало. Помнишь, как мы с тобой в Анапу к деду Мартиросу ездили?

- Как не помнить! В ту сторону, куда ни глянь, всюду солнце и "море Черное, песок и пляж, и жизнь прекрасная чарует нас!". Это сейчас впереди одни потемки.

- Все равно, Гриша, во тьме должен проблесковый маячок посверкивать, туда–то мы всегда поспеем, небось апартаменты уже заготовлены. Друзья и родные давно ждут. Вот и пусть ждут, у меня дел запланировано лет на двадцать, как минимум.

…Тем летом отец Левона отправил нас, нахимовцев, перешедших в выпускной класс, в Анапу к деду Мартиросу. Ехали по гражданке, чтобы не засветиться перед патрулями, тетя Шура раздобыла для меня и Левона джинсы - это сейчас все человечество перешло на эту форму одежды, а тогда, в середине пятидесятых, джинсы были редкостью, только у фарцы и всяких там деток, чьи родители за бугор мотались, и встретишь. И с размерами сошлось в самую пору, я тетке все параметры в письме обрисовал.

Брюки только подвернуть пришлось. А "бобочки", рубашки с короткими рукавами, мы в Гостином дворе присмотрели. Форма нахимовца с собой, в чемоданчиках, если куда на танцы сходить. Нам семнадцать, интерес к девочкам обостренный, я при своем росте за двадцатилетнего сходил, мне вино и сигареты запросто продавали. Хотя ни Левон, ни я не курили и к вину всего раза два прикладывались, в училище с этим делом строго. А тут взяли с собой бутылку портвейна "Три семерки", высосали ее и обалдевшие залегли на верхних полках. Ревел в ночи паровоз, в приоткрытые окна бил духовитый ветерок, временами перебивал его кисловатый запах угольного дыма, и, когда поезд загибался на повороте дугой, видно было, как из трубы паровоза вылетали искры, гасли в степи, а в отдалении уколами иглы в черную бумагу просвечивали огни селений.

"Поеду я в город Анапу, куплю себе черную шляпу и выйду на берег морской со своей непонятной тоской", - поется в песенке. Какая там тоска, да еще непонятная! Море, бесконечные песчаные пляжи, белые пароходы у среза горизонта, миражи, дрожащие в знойном мареве. На рынке продавали свежую камбалу, уродливых, с ядовитыми шипами морских ершей–скарпен и еще длинных, похожих на лезвие палаша глянцевито–синих рыбин. А дальше, на деревянных рядах горы черешни, уже отходящей, мягкой, облепленной осами, грузинская простокваша - мацони, стаканчики прикрыты капустными листьями, золотистые горки только что испеченного лаваша, мед в глиняных кувшинах, домашнее вино в бутылках, заткнутых кукурузными початками. И над всем этим великолепием жужжали голоса, пронзительно кричали гуси, крякали утки.

Деду Мартиросу принадлежал каменный одноэтажный дом неподалеку от центра города. Во дворе хозяйственные постройки, курятник, гараж, просторный флигель, комнаты в котором сдавались курортникам, ухоженный сад: жердели, вишни, яблоки. У парадного входа два кипариса, замерли, словно часовые у знамени. В доме жили сам дед - крепкий сивобородый старик, его сестра, полная, с трудом передвигающая ноги старуха, и племянник деда, инвалид, с женой - им чуть за сорок. Они и обихаживали курортников.

По случаю прибытия моряков–нахимовцев собралась многочисленная армянская родня. Такого стола я сроду не видывал: паюсная икра в глиняной макитре с торчащей посредине деревянной ложкой, севрюга с острым, задранным носом - в пасть воткнут пучок зелени, армянские голубцы - долма, буро–коричневая бастурма, шашлык по-карски, хапами - фаршированная тыква. На отдельном блюдце рыхлой горкой лежала трава, вино в оплетенных бутылях и, конечно же, острый, с душком сыр.

Пришлось надеть форму. Дед Мартирос облачился в парадный костюм, среди более поздних боевых наград тускло отсвечивал солдатский Георгиевский крест на гвардейской ленте. Гуляли до вечера, гости пели старинные армянские песни, у нас с Левоном уже глаза слипались. Нам отвели светлую горницу, в которой пахло сухой травой, пучки ее были подвешены на стене вместе с ожерельями янтарного лука, а в углу висела совсем черная икона, на которой с трудом проглядывался лик какого–то святого.

Началась пестрая, стремительная жизнь: море, песок, раскаленные дюны, на которых загорали голыми толстые, похожие на тюленей женщины, провожавшие нас насмешливыми взглядами. Заплывали мы далеко, то и дело натыкаясь на крупных медуз, ложились на спину и глядели в небо, где кружили чайки.

- Лафа, Гришка, лафа. Так бы вот и прожить всю жизнь, - расслабленно говорил Левон ломким, сбивающимся на петушиный клекот голосом.

- Не выйдет, Левончик. Черное море еще не море, настоящее там, на Севере, в Заполярье, где нам служить придется.

- Не скажи. Знаешь, какие здесь осенние шторма бывают? А новороссийская бора? Многоэтажные суда на берег выбрасывает, как спичечные коробки. Хотя я тоже буду проситься на Северный флот и только на подлодку.

- Погоди, нам еще в училище поступить нужно, а заодно и закончить.

- Поступим. Куда мы денемся.

Все это было очень давно. Было, да сплыло, остался только старчески пришепетывающий голос Левона в телефонной трубке.

3

В кабинете - так называлась бывшая наша с женой комната - на стене среди фотографий родных и близких висит увеличенный портрет моего отца. Он в форме речника, улыбается. Улыбающимся я видел его редко.

Мать я почти не помню - нечто теплое, ласковое. И еще в памяти остался запах оладий - мое любимое блюдо. В последнее время Маша редко балует меня оладьями, я стал грузнеть, а это, по утверждению жены, вредно для сердца. В семьдесят все вредно: есть, пить, не говоря уже о других земных радостях. Матери не стало, едва мне исполнилось четыре года. Отец, вернувшись с войны, разыскал меня в детском доме под Костромой, куда нас эвакуировали в сентябре сорок первого года. Детдомовский период почти выпал из памяти. А что вспоминать? Голодуху, чужую ношеную одежонку, драки в умывальнике из–за куска хозяйственного мыла? Биография моя началась с того момента, как мы с отцом сели на пароход, у которого на носу еще стояла пушечка, правда, уже без снарядов. В дороге я объелся американской тушенки, и батя отпаивал меня кипятком.

Отец оказался однолюбом, не привел в дом мачеху, нас, мужиков–отломышей, окружили заботой обитатели барака, где гуляли все сообща, дрались, ругались и все же жили одной семьей. С тех времен стал я ценить людскую доброту, которая нынешним москвичам неведома.

Помнится, любимым моим делом было собирать отца в рейс, укладывать его капитанский чемоданчик. Перво- наперво поллитровку "Московской" с белой головкой, затем огурцы бочечного посола, шмат круто посоленного сала, летом - овощи с капотнинского рынка.

- Водка, сынок, только для сугрева, ежели простуда случится, рюмка–две, не более, - пояснял отец, - да с друзьями посидеть в отстое. На работе ни–ни. У нас с этим делом строго, как у шоферюг. Один прокол - и прости–прощай штурвал.

Потом шли мы от барака к остановке автобуса, на котором отец добирался до Южного порта. Капотня еще подремывала, попадались лишь редкие рабочие с нефтеперегонного - пересменка уже схлынула. Шли мимо приткнувшегося к обрыву кладбища, поросшего цепким репейником едва ли не в человеческий рост. Жужжали шмели, порхали бабочки, в дождь с кладбища тянуло мокрой землей.

Отец шагал неспешно, слегка прихрамывая на левую ногу, - ранение.

- Ты, брат, не балуй, - наставлял он. - И с водой поосторожней. Река внимания требует. А ты у меня один, другого не будет. И учись, без учебы нынче шагу не сделаешь.

На автобусной остановке уже стояли речники. Степенно с отцом здоровались:

- Привет, Степаныч. Никак пацана с собой в рейс берешь?

- Рано ему. Вот второй класс закончит, тогда и возьму. А пока он и швабры в руке не удержит. А на судне, сам знаешь, лишний балласт ни к чему.

- Неужто Гришка только первый класс одолел? - удивлялся другой, старичок с виду, в выцветшей мичманке. - Крепкий шкет, по росту дак пятиклассник.

- В нашу породу. У нас в роду мелких не было. Батя мой, дед его, - чумак, обозы по шляху гонял, тот росту был чуть меньше трех аршин. Меня голод в тридцать третьем укоротил маленько, так ведь тоже Бог не обидел.

Об отце знал я немного. Родился в селе под Полтавой, в голодные годы поредевшая семья стронулась с места в поисках хлеба и заработков. У деда кум работал в Москве на заводе "Мостижарт", при нем кое–как и устроились. Отец способный был к учению, закончил семилетку, речной техникум, прочно осел в Москве, перед самой войной стал капитаном буксира. А дед с бабкой и двумя моими дядьями вернулись в родное село. Во время войны все погибли: дядья на фронте, деда с бабкой вместе с хатой немцы спалили.

Про войну отец говорил неохотно и то, когда выпьет.

- Эх, Гриша, ведь и рассказывать нечего. Буксир мой включили в Волжскую флотилию, пулеметик на палубе поставили, так, пукалка, больше для звука. Под Сталинградом такая заваруха была - страх. "Мессера", как коршуны, наседали, вода кипела. - Отец шевелил густыми бровями, отрешенно глядя в угол. - И вот что удивительно. Рядом маломерные суда и пароходы побольше в клочья рвало, а у нас лишь пробоины от крупнокалиберных пулеметов. Убитые были, как им не быть, а буксирчик мой на плаву оставался, будто заговоренный. Потом на Дунайскую флотилию перекинули, десанты высаживал. Ранили, в госпитале чуть ноги не лишился. Да что гуторить, повезло, жив остался.

Рейсы в навигацию длились неделю, а то и две. За мной присматривала соседка, старуха из бывших монахинь. Умер отец скоропостижно, стоял в рубке, ждал разрешения на прохождение шлюза и вдруг осел, стал соскальзывать по переборке - сердце отказало. Кореша потом говорили: "Повезло Алексею. Настоящая капитанская смерть".

Отца хоронили друзья речники, народу собралось много, было и начальство. На красных подушечках несли ордена и медали, я и не знал, что у отца столько наград. Еще запомнилось кладбище в Кузьминках, воронье на надгробиях и ясное голубое небо, с которого вдруг стал накрапывать дождь. Ухал оркестр, капли дождя падали на медные трубы музыкантов.

Меня приютила дальняя родственница по материнской линии, до того видел я ее раза два - тетя Шура работала проводницей, моталась на поездах по всей стране. Так я оказался в огромном доме у станции метро "Студенческая". Станция тогда еще строилась, с балкона видны были груды рыжего грунта, а дальше, в дымке, проступали сооружения Киевского вокзала, слышно было тяжелое громыхание поездов, которое временами перебивал пронзительный крик маневрового паровоза "кукушки".

Тетка занимала в просторной коммунальной квартире две смежные комнаты. Такого беспорядка мне еще не приходилось видеть: повсюду - на полу, на диване, под обеденным столом - лежали груды новой одежды. Тетя Шура сбывала ее каким–то людям, они никогда не заходили в квартиру, а ждали на лестничной площадке у лифта. Маленькая комната, спаленка, завалена была кулями с крупой, макаронами, о стекла билась серебристая моль, а на подоконнике стояли пирамиды банок с забродившими овощными консервами. На балконе громоздился старинный ларь, в щели пробивались бледные ростки картофеля. И пахло в комнатах чем–то гнилостным, кислым.

Я ошеломленно озирался. В нашей "каюте" в бараке поддерживался суровый порядок, отец по субботам устраивал авральную приборку, привлекая меня, а уж на буксире я девяти лет швабрил с матросами палубу, и в мои обязанности входила малая приборка в отцовской каюте.

Тетя Шура, заметив мою растерянность, рассмеялась:

- Чего глядишь, Гришуня? Ни до чего руки не доходят. Устраивайся в спаленке, продукты, что испортились, выкинь к едрене матери. Хлопчик ты самостоятельный, хозяйствуй сам.

Я и хозяйствовал.

Через неделю, вернувшись из очередной поездки, тетя Шура замерла на пороге, изумленно оглядывая жилье.

- Ой, Гришуня, у меня отродясь такой чистоты не было. Неужто все сам?

- Сам. Я и места общего пользования мыл - по графику наша очередь. Батя меня с восьми лет к судовой жизни приучал.

Тетя Шура осела кулем на стул, подбородок у нее задрожал, и она заплакала:

- Сиротинушка ты мой. К судовой жизни сызмальства… - Утерла ладонью слезы и, остро глянув на меня, спросила: - В нахимовское училище пойдешь?

Я представил себя в морской форме, и у меня сладко заныло под ложечкой:

- Я бы пошел, да разве туда поступишь? В нахимовское небось только отличников берут. А у меня трояки.

- Глупость! Ты сын моряка.

- Речника, теть Шура.

- Героя войны - вот главное. И сирота. Я до министра дойду. В соседней квартире старая училка живет, заслуженная, она тебя по всем предметам подтянет. А отметки выправим. Я те отличником сделаю.

Я тогда еще не знал могущества тетки, ее удивительную пробивную способность. Позже я ни разу не встречал человека, который бы с такой легкостью проходил в различные высокие инстанции, добиваясь своего. Ее малограмотные, с чудовищными грамматическими ошибками заявления, да и сама она, простецкая, в форменном кителе с колодками медалей - человек из народа - производила на чиновников завораживающее впечатление. Тетка могла пробить автомобиль "Москвич" без очереди, дачный участок, талоны на мебельный гарнитур, и знакомства у нее были соответствующие: директора распределителей, жены начальников главков, генеральши. Их властные и вместе с тем заинтересованные голоса частенько звучали в телефонной трубке. "Тимохина у аппарата", - неизменно отвечала тетя Шура, и лицо ее во время разговора постоянно меняло выражение - от внимательно–напряженного до лукаво–насмешливого. Всем этим знакомым и полузнакомым людям она что–то привозила, что–то бралась отвезти, сдавала вещи в комиссионку, добывала дефицит, похоже, ее увлекал сам процесс, потому как реальный приварок был незначителен.

Меня приняли в нахимовское училище, насколько я знаю, по протекции вдовы какого–то маршала.

Назад Дальше