Схевенинген (сборник) - Виктор Шендерович 4 стр.


Ингрид стояла и смотрела на него, уже явно узнав, а он все не мог различить выражения ее глаз и не понимал, как себя вести. И остановившись, сказал только:

– Привет.

– Привет, – сказала она.

Море, грохоча, сверкало пеной возле их ног.

– Недоступный абонент… – сказал он.

– Это я, – откликнулась Ингрид.

– Убить тебя мало.

Она часто закивала, и страх ушел из его души. Он шагнул вперед и погладил ее по щеке, и она порывисто схватила его ладонь и поднесла к губам. И прижалась к нему всем телом.

– Тщ-щ… – сказал он, неудержимо улыбаясь. – На нас смотрят.

– Это… Руди, – задыхаясь, проговорила Ингрид. Она вжималась в своего мужчину, боясь оторваться – как будто, выпусти она Марко, он растворился бы в разлете штормовых брызг.

– Ты тут не теряла времени, – шепнул Марко в стриженое темечко.

– Дурак! – Она сжала его еще крепче. – Вот же правда дурак!

Он осторожно провел пальцем по ее животу, и сладкая судорога прошла по тонкому телу.

– Ты меня не забыла… – констатировал Марко.

– Что ты делаешь…

– Как всегда. Домогаюсь.

– Ты ужасный.

– Ага. Ты даже не представляешь, до какой степени. Идем.

– Куда?

– В кусты, – сказал он.

Она вздрогнула от смеха и счастья.

– Нет. – Ингрид поймала его руку. – Нет, погоди. Я сейчас.

Стараясь двигаться не быстрее обычного, она одевалась и собирала с песка вещи. И, уходя, махнула своему веснушчатому кавалеру:

– Пока-пока!

И вдруг увидела отчаяние в детских глазах. Отпустив руку Марко, она подошла к парнишке. Вся тоска и несправедливость мира застыли в долговязой фигуре.

– Ты замечательный парень, Руди! – сказала Ингрид и осторожно прикоснулась к детскому плечу. – И очень симпатичный. У тебя все будет хорошо, вот увидишь!

– Ты завтра сюда придешь?

– Не знаю.

– Ты же местная!

– Я еще не знаю, – сказала Ингрид.

– Приходи, – попросил мальчишка.

И тогда, наклонившись, она поцеловала его. И, оставив губы возле нежного лица, шепнула в самое ухо:

– Ты – мой талисман. Будешь моим талисманом? Он кивнул, не в силах говорить.

– Ура-ура, – рассмеялась она. – Только чур никому…

Он кивнул.

Когда Ингрид и Марко ушли вдоль линии прибоя, мальчишка вскочил и, задыхаясь от ощущений, со всех ног рванул куда глаза глядят.

Он бежал к молу, о который с грохотом било огромное море.

– Мы – идем – в кафе, – раздельно и нравоучительно сказала Ингрид, покачивая большую руку Марко в своей.

– Хо-ро-шо, – в такт ответил он, и она рассмеялась тем теплым смехом.

Ветер легко обдувал лицо и плечи, солнце высвечивало ободок тучки и, в виде бонуса, заливало розовым светом бочок отдельно плывущего облачка. День застыл в самой счастливой своей секунде, словно весь мир был в сговоре с Ингрид и кто-то решил растянуть ей радость от этого мгновения.

Они потеряли представление о времени – час прошел или два. Остатка ее разума хватило только, чтобы позвонить маме. Они ели штрудель с мороженым, пересказывали друг другу дни, проведенные врозь, и целовались.

– Какая красота! – вдруг выдохнула Ингрид.

В сторону мола, прямо по пляжу, аллюром прошла конная полиция – мужчина и женщина на двух красавцах, гнедом и сером в яблоках.

– Погляди!

– Не-а.

Он смотрел на нее.

– Посмотри, какое чудо! Ну, пожалуйста.

– Ага, чудо. – согласился он, не отводя глаз. Ингрид рассмеялась.

Марко слушал ее сбивчивое счастливое щебетание, но поверх всего этого звучала какая-то небывалая музыка. И он рассмеялся, поняв, что сегодня сделает ей предложение. Он – циник, мачо, самец-одиночка…

– Ты чего?

– Не скажу, – ответил Марко.

– Скажи!

– Фигушки, секрет!

– А-а-а, – весело заныла Ингрид. – Я так не играю! Но он снова решил придержать сюжет.

– Я страшно голоден. Пошли в ресторан. Держишь мужика на чашке каппучино, совесть-то есть?

Вдалеке нырял и выходил из пике яркий воздушный змей, чайка зависла над краем моря прямо перед ними, – мерно маша крыльями и не двигаясь с места. Море бушевало уже по-настоящему, поднимая валы. Оно с размаху швыряло их в берег – и, как фокусник, вмиг превращало темную массу в легкую пенку и брызги света.

Они добрались до ресторана, стоявшего прямо на пляже, и когда она садилась, он наклонился к ее губам, – и Ингрид вся подалась к нему, мгновенно закрыв глаза. Нет, он не потерял свою власть над ней, но и эта доверчивая девочка приобрела какую-то странную власть над его душой.

Они заказали мясо и вино. Шторм утих, а солнце все сияло; какой-то олух со скрипкой терзал слух, но ничто не могло испортить этого вечера. Рядом ужинала семья – кажется, поляки. Их смешной хмурый мальчишка отказывался идти за стол, все сидел букой и с важным видом шебуршил песчаный холмик.

Марко вдруг увидел все это в виде холста: ресторан на берегу, последнее солнце, двое за столиком, она – вполоборота, тонкая шея и челка, официант на заднем плане, на переднем – мальчишка, сидящий на песке… И чтобы пятно рубашки рифмовалась с золотистым куском неба. Пожалуй, это мог быть Ренуар.

Не начать ли снова малевать самому, подумал он.

Вдруг она замолчала, а потом спросила:

– Слушай, ты очень хочешь это мясо?

Он глянул в ее темнеющие глаза – и судорожно замахал официанту.

Почти бегом они бросились в ближайший отель – там не было мест. Черт возьми, кричал он, волоча ее, смеющуюся, сквозь сито отдыхающих, к другому отелю, – черт возьми, понаехали тут.

В номере они, задыхаясь, бросились друг к другу.

Он нежно хозяйничал ею, и улетали прочь стены дешевого номера. Солнце уже сползало с крыши на стену, когда ее последний стон вдруг сдетонировал за окном сиреной "скорой помощи". Понижая тон двузвучия, сирена затихла где-то вдалеке, у мола, и они отвалились друг от друга, изнеможенные, в приступе смеха.

– Это… ты… вызвала? – хрипел он. – На помощь… ветеранам секса?

Она вздрагивала рядом от смеха и счастья, на смятых простынях, уткнувшись головой в родное плечо.

– Это лучший день в моей жизни, – сказала она через несколько минут. – Правда. О господи, какой счастливый день! Так не бывает.

– Бывает, – сказал он.

Она курила, стоя вполоборота у окна, и от изгиба ее спины у него снова перехватило дыхание.

– Иди сюда, – сказал он.

Олег

Стесанный жернов луны висел над краем неподвижного моря – оно отзывалось из темноты внезапным плеском и снова пропадало.

У ресторанов, над тусовочным пятачком напротив казино, небо было подсвечено лампионами, там пульсировала музыка, и Олег поморщился от мысли, что это на полночи.

Раздражение снова накатило на него. Он затянулся напоследок и, нащупав пепельницу на балконном столике, задавил окурок. Надо бросать курить. Бросать курить, начать делать зарядку, перестать нервничать по пустякам. Он переставил пепельницу с окурками подальше от приоткрытой балконной двери.

В темноте комнаты, склонившись над постелью, Оля шепталась с Милькой. Он знал, о чем они шепчутся, и не хотел мешать.

Какой-то человек внизу у перил смотрел в черноту моря и неба. Фонарь освещал его толстую спину и загривок. Он стоял так уже давно.

А ведь у него был отец, вдруг подумал Олег про утонувшего мальчика. И он, может быть, еще ничего не знает. Эта женщина – она должна была вернуться одна в гостиницу, снять трубку и решиться набрать номер.

Алло.

Перехват дыхания, и губы не могут выговорить свинцовые слова. Такая тоска. Не надо пускать это внутрь, подумал Олег. Нельзя пускать это внутрь. Но не было такой стражи, не пускать.

…Когда, разрывая сиреной воздух сумерек, в сторону мола проехала "скорая помощь", он оборвавшимся сердцем понял: это к ней. К женщине с помутившимся взглядом, сидевшей на линии прибоя.

Вокруг гас роскошный день, и темнел сантиметр вина в бокале, и остывал непосильный последний кусок мяса на доске. Они помирились, и Олина ладонь легла поверх его руки, и в ящик вчерашнего дня был заколочен тот дурацкий отель со всеми их ссорами, – и все было бы хорошо, если бы не память об этих раненых женских глазах. И не Милька, зверенышем сидевший на песке поодаль.

Теперь сын тихонько всхлипывал в темной комнате, и Оля, склонившись над диванчиком, что-то шептала ему в самое ушко. Она знала слова утешения.

У Олега их не было.

Бедный ты, бедный, жалела когда-то его, еще студента, тетка Сима на поминках деда, – тебе нас всех хоронить… И Олег хоронил и хоронил, а два года назад похоронил и Симу, – но эта печаль держала мир в равновесии: те уходят, другие рождаются. А такое, как сегодня, парализовывало душу. Ни логики, ни правил не было в этом, а только ужас букашки под сапогом, телеграмма Бога Иову: будет вот так, а почему – Мое дело! И облепленная деловитыми мухами мертвая рыба на песке смотрела костяным глазом, приглашая поучаствовать в этой лотерее…

Смерть была законной жиличкой под равнодушным небом, у нее были десятки лиц, и нельзя было угадать, когда и как вдруг разом рухнет мир от какой-нибудь ерунды: пьяного идиота в джипе, свинца или свинчатки, цифры в анализе.

Олег вспомнил, как ходили навещать однокурсницу – в больницу, откуда она уже не вышла, и знала, что не выйдет. Как она смотрела на них из-за невидимой, но всеми ощутимой черты, и в глазах темной тяжелой водой стоял вопрос: почему я?

Олег вспомнил другое и потянулся за новой сигаретой.

Эта девочка училась в параллельном классе, и он даже не знал ее имени, только в районе сплетения становилось сладко-тоскливо, когда со звонком она пересекала школьную рекреацию, – вот же вылезет слово из прошлого!

В пустой летний день они случайно встретились в метро – и, примагниченные, через час тыкались друг в друга губами в запущенном саду на Басманной. Прилежные ученики, они быстро прошли эту начальную школу, и стояли на лестнице в подъезде, на два этажа выше ее квартиры, замирая при каждом звуке, и ее прохладные пальцы путешествовали по его телу…

Олег все-таки закурил.

Тучный человек все стоял у перил, глядя в темноту моря. От казино неслись тяжелые удары синтезатора. По дорожке променада с грохотом проехала пара на мотоцикле, совсем молодые. Она обхватила его сзади и вжалась всем телом, подняв восхитительные бесстыжие коленки…

Леська погибла через день после его отъезда в Ригу.

С вокзала, еле дотерпев до дома, он бросился к телефону и набрал семизначный, выученный наизусть в балтийских дюнах шифр своего блаженства, ровный женский голос ответил ему: "Леси нет".

Глухой от счастья, он не расслышал черной бездны в этом ответе и спросил, когда она будет.

Потом мама Олега спросила, что случилось, а он не мог говорить. Невидимая рука держала его за горло; он пытался вздохнуть, и не мог.

Он приходил в ее подъезд и стоял у бесполезных перил, приходил в сад на Басманной и пол-осени просидел на парапете, обшаривая глазами опустевшее пространство… Ее нигде не было. Вообще – нигде. Не осталось ни голоса, ни пальцев, ни губ, ни шепота – ничего. А на кладбище он не поехал, потому что там ее, он знал, не было точно.

Нигде не было теперь и веснушчатого мальчишки, утром бежавшего за мячом, смеявшегося, собиравшегося жить… А была только звериная тоска и бесполезность всех человеческих умений, кроме одного: смиряться. Олег так и не научился этому, и научить никого не мог, и всякий раз спасался бегством – и теперь курил, пока Милька всхлипывал в темной комнате, обхватив руками мамину шею.

Человек у перил развернул тучное тело и пошел прочь от моря, широко ставя ноги.

Курт

Он не любил свое тело. С самого детства ощущал досадным привеском, все время помнил, как выглядит со стороны. Даже теперь, шагая от моря в переменчивом свете окон и фонарей, Курт держал в уме курильщика на гостиничном балконе и видел себя его сторонними глазами: толстого, неуклюжего, сопящего при ходьбе…

И по давней привычке разговаривать с собой пробурчал:

– Ну и с-смотри. Идет жи-ывой жи-ы-ырттрес. Про-шу п-полюбоваться.

Проклятое тело – сегодня он хотел избавиться от него насовсем, вместе с предательским заиканием! Дыра заросла бы быстро, через месяц никто бы и не вспомнил – был г-н Кальварт, не было г-на Кальварта…

Его никто не любил. Он знал это так же твердо, как порядок папок в ящике документации, и давно свыкся с людским отторжением. Помнил вечное раздражение, исходившее от матери: она хотела им гордиться, а он не оправдывал ожиданий, и к десяти годам стало ясно, что не оправдает. Отец вел с ним педагогические беседы, объявляя темы, как на уроке: сегодня мы поговорим о долге, Курт. И у Курта все съеживалось внутри, потому что, о чем бы ни говорил с ним отец, все приходило к обсуждению его, Курта, дефекта в этой области. Еще отец заставлял делать зарядку, – и он возненавидел ее.

Возненавидел ребят в классе – они с самого начала поставили его крайним в своей крысиной иерархии и не брали в игры: жиртрес, отойди. И он отходил.

Почтовые марки были его друзьями – тонкими щипчиками складывать их в блоки было наслаждением. Не реже двух раз в день он открывал пахнущий кожей альбом и, страница за страницей, проходился по зазубренным прямоугольничкам, проверяя, чтобы зубцы шли ровно. "Идиот!" – всплескивала руками мать, застукав его с щипчиками. "Ну идиот", – бурчал он, нюхая кожу альбома. Так было даже легче.

Только сестра любила его. Но сестра умерла этой зимой, и Курт остался один на свете – с матерью, давно уже синильной старушкой, почти не выходившей из комнаты. Она там смотрела телевизор и все комментировала вслух. Курт приезжал к ней иногда, ища в душе следы сыновней любви, но находил там только немного жалости.

Ему было сорок шесть, и жизнь его состояла из борьбы с расползавшимся телом, бессмысленной службы и вечеров в компании с собственным отражением в трюмо. Он брал с полки историю наполеоновских войн или том великих биографий – и погружался в грезы, пока не слипались глаза, а если был футбол, то смотрел футбол.

Курт мог назвать составы половины команд лиги и даже вел свою табличку. Иногда он играл по маленькой в тото, и пару раз выиграл.

А еще была – Вера.

Вера брала у сестры уроки фортепиано по вторникам и субботам, и Курт, случайно увидев ее, начал приходить в эти дни.

Он сидел в отцовском кабинете, перекладывая бумаги, и слушал робкие звуки разбора, мягкий голос сестры, и снова пассажи из сонат – то прихрамывающие на трудных местах, то словно пробивающие невидимую пробку заикания и легко несущиеся к коде. Тогда сердце его наполнялось радостью.

Потом он выходил к чаю и молчал за столом – когда он волновался, эта стена в горле становилась непреодолимой, и никакие упражнения не помогали.

Вере было теперь двадцать с небольшим, а впервые он увидел ее шестнадцатилетней. Высокая мягкая грудь под сарафаном изменила его жизнь. Появилась мечта. Он хотел погладить ее грудь. Нежно сжать в руке и что-то сделать дальше. Что – Курт представлял, ворочаясь в постели в стыдном поту. Это стало почти обязательным условием засыпания, и иногда ему казалось, что он прожил с Верой много лет.

В жизни Курта были и реальные женщины. Две. Если подходить к вопросу формально, то три. Он где-то читал, что половой акт засчитывается, даже если ничего понастоящему не было, но разрядка была. (Он вообще любил читать.) Так что – три женщины, три.

Но только Вера насмерть завладела его шарообразной головой и бычьим сердцем, уже начинавшим давать перебои на длинных дистанциях.

Когда сестра заболела, к тревоге за нее добавилась тоскливая пустота. Не стало вдруг ни вторников, ни суббот. Курт не видел Веру почти полгода – столько прожила сестра в онкологической больнице.

На похоронах он был как в тумане. Берта лежала в гробу и не могла подсказать ему, что делать, а Курт понимал только, что видит их обеих последний раз – сестру и девушку с высокой мягкой грудью.

Ему было очень жалко себя.

Вера пришла с большим печальным букетом и сама была так печальна и так хороша, что Курт совсем онемел. Пришла и ее мать – они с Бертой были знакомы.

– Д-да, она го… го… ворила… Зд-дравствуйте.

За столом сидели почти молча – только подруги сестры, помогавшие с поминками, негромко распоряжались блюдами. Мать, давно ничего не понимавшая и только что с большим аппетитом евшая рыбу, вдруг осмотрела собравшихся ясными глазами и завыла. Ее бросились утешать, овал стола распался, и Вера подсела к Курту.

Он замер, проклиная кусок, некстати оказавшийся во рту.

Но Вера ничего не говорила, а только гладила его рукав, и у Курта появилось время прожевать.

– Спасибо, – сказал он. – Спасибо в-вам.

– Я ее очень любила, – сказала Вера.

– Он-на вас т-тоже.

– Да. Я знаю. Вы – держитесь.

Курт кивнул, преодолевая желание поцеловать руку, лежавшую на рукаве его черного костюма. Он искал слова, но когда уже почти придумал их, Вера встала и отошла, коснувшись пальцами его плеча на прощанье. Остаток поминок, в решимости отчаяния, он исподлобья следил за нею, готовый к действию.

Когда начали расходиться, Курт, улучив момент, оказался возле девушки.

– Вы на. на. поминаете мне о сестре, – сказал он, кося вбок. – Мне очень нр-равилось, ка-а…

Тут звук заклинило насмерть, и он стоял, повторяя на выдохе свое "ка-а." и в отчаянии глядя, как ее мать поднимается из-за стола, чтобы идти в прихожую.

– Как я играю? – помогла Вера.

Он хотел переключиться на слово "да", но для экономии времени просто затряс головой.

– Спасибо. Мы обязательно еще увидимся, – сказала Вера и снова погладила его по рукаву. – Вы приходите на мои выступления. Я играю по субботам в еврейской общине.

Он боднул головой воздух и, счастливый, ткнулся губами ей в руку. И отошел, бормоча сказанный ею адрес.

До субботы не было часа, когда он бы не представлял себе дальнейшего хода событий. Концерт, непременный Бетховен, возможность проводить Веру; ее рука, ее грудь у самого плеча; разговор о сестре, о музыке, о нем самом… Он ведь хороший. И неплохо зарабатывает в этой конторе, а если что, возьмет еще работу. Разница в возрасте, конечно… Но это не страшно. Вот, например, Гете…

Он предвидел проблемы с ее матерью – она была ровесницей Курта и Гете не Гете, а большой радости от его планов испытывать не могла. Но почему-то выходило, что и мать не будет против.

В субботу он увидит Веру и договорится о новой встрече!

– Курт и-и… дет на сви… дание! – нараспев повторял он, размеренно шагая к остановке. Машину он не водил – отсоветовал инструктор. У Курта было хорошее зрение и даже немножко реакции, но иногда он как бы задумывался и в эти секунды видел себя совсем со стороны. Руки-ноги в это время жили отдельно от него, и инструктор очень кричал.

Нет, автобус – это гораздо лучше. Главное – не пропустить остановку.

Назад Дальше