Но в ту субботу он приехал заранее и занял очень хорошее место, у прохода в третьем ряду. Потом начали собираться еврейские старички и старушки – они рассаживались, с подозрением косясь на Курта. Потом вышла какая-то фрау из муниципалитета и что-то говорила, а Курт сидел и все удивлялся тому, что через час футбол, а он тут, и ему хорошо.
Потом появилась она и села за рояль. Свет из окон падал Вере на спину; волосы, собранные в пучок, подчеркивали линию плеч и шеи. Курт почти не слышал, что она играла, но чувствовал, как музыка насыщает его силами для будущего.
Он первым подстерег Веру у выхода и сказал слова, которые подготовил заранее. "Сестра на небесах гордится вами". У него даже получилось произнести это ровно, почти не заикнувшись.
Вера покачала головой и сказала с непонятным укором:
– Вы добрый человек, Курт…
– Спасибо, что пришли, – сказала она, чуть помолчав.
– Это ва-ам спасибо…
Тут в плане у Курта стояло предложение проводить Веру, но на него вдруг навалилась эта напасть, и он опять впал в ступор, и ясно увидел себя со стороны – толстого, нелепого, мнущегося возле красивой молодой женщины.
Какая-то полная еврейка уже громко благодарила Веру за чудную игру, рядом, дожидаясь своей очереди, дежурил ее пришибленный сынок с букетиком фиалок. И Курт похолодел – только тут он сообразил, что забыл купить цветы. И, словно подчеркивая крах его предприятия, полил дождь.
Фиалковый сынок, наущаемый мамашей, сообразил раскрыть зонт над собой и Верой и, сунув ей в руки букетик, залепетал ерунду. Довольная мамаша кивала под своим зонтом. Курт мок возле них, дожидаясь непонятно чего.
– Ну, я поеду. – с полувопросом произнес он, вклинившись в комплименты.
– Спасибо, что пришли, – сказала Вера и покраснела, потому что уже говорила это.
И вдруг, разглядев мокрого и несчастного Курта, предложила:
– Подождите, я вас подвезу. Да идите же, промокнете! И махнула рукой в сторону дверей.
Через несколько минут Вера подъехала за ним на своей маленькой "хонде". Курт сидел рядом мокрый и взволнованный. Он был наедине с нею. Совсем не так, как думал, но – наедине!
– Ну, – сказала Вера, осторожно выводя из ступора своего нестандартного кавалера. – Расскажите что-нибудь.
– Та-ак глупо, – сказал он наконец. – Я-а да-аже не при-инес цветы.
Она рассмеялась.
– И замечательно. Я рада вас видеть просто так.
– И я. М-может, я могу вас пригла-асить куда-ни… будь? Она посмотрела на него, сколько позволяла дорога, и сказала:
– Милый Курт…
Голос звучал немного печально.
– Ну хорошо. По чашечке кофе, да?
В кафе он настаивал, чтобы Вера непременно взяла десерт, Вера немного сердилась, но потом сдалась, и Курт был доволен. Он заговорил о себе – Вера слушала рассеянно, потом спросила про маму. Курт подавил в себе приступ дурноты и исполнил для нее печальный речитатив верного сына.
Вера снова погладила его по руке, как тогда, на поминках.
Когда она остановила машину у его дома, Курт в три приема попросил разрешения как-нибудь ей позвонить, и она, помедлив, сказала: конечно, звоните. Его немного резанула эта пауза и это легкое движение плечами, но он решил об этом не думать. Она ведь сама дала свой телефон!
Телефон он сразу переписал в книжечку. У него был хороший почерк.
Он подождал несколько дней, чтобы было именно "как-нибудь", а не назойливо. Вера была занята. Он позвонил назавтра – она не могла. Посоветоваться было не с кем, и на третий день Курт позвонил снова.
– Курт, – сказала Вера, – мне так неловко, но правда же. Я очень занята.
И он спросил:
– Чем?
– Ку-урт, – укоризненно протянула она, и в трубке настала тишина.
– А… лло, – сказал он.
– Да. – И снова тишина.
– И. Извините меня, – сказал он.
Еще подождав и ничего не дождавшись, Курт повесил трубку.
Ему было очень плохо. Он маялся целый вечер – все думал, что же ему теперь делать, и придумал очень хорошо: назавтра (как раз была суббота) Курт купил букет небольших роз с трогательной веточкой гипсофила и снова поехал к евреям.
Оставить для нее, а самому уехать. Без записки, только с визитной карточкой – изящно и благородно. Она оценит.
Изящно не получилось: Курт пропустил остановку, а пока ждал автобуса и возвращался, все пошло прахом. Он наткнулся на Веру, уже отдав букет, и от неожиданности отпрянул в дверь, и вышло, будто он за ней следит. Но главное – Вера приехала не одна.
Она вышла из победительного "Мерседеса", а следом пискнул ключами замка высокий шатен с отвратительной телефонной закорючкой в ухе. В глазах у Веры заметалась паника – шатен, одним взглядом оценив парализованного Курта, одарил его гуттаперчевой растяжкой губ.
– До. брый день, – выговорил Курт.
– Добрый день, – ответила Вера. – Это Курт, – сказала она чуть погодя. – Мартин.
Шатен наклонил голову, доброжелательно рассматривая третий угол ниоткуда взявшегося треугольника. Эта вялая доброжелательность окончательно добила Курта: его существование не было даже помехой.
– Пришли на концерт? – спросила Вера, потому что надо же было что-то сказать. Пока, мучительно выбрасывая из глубины горла разрозненные звуки, Курт пытался справиться с ответом, они стояли и смотрели на него: она с ужасом, шатен – с живым интересом.
– Не… не… нет! – крикнул наконец Курт.
– А мы пришли на концерт, – сообщил шатен и, приобняв девушку за спину, по-хозяйски провел ее в дверь. Последнее, что видел Курт – руку с перстнем, мягко скользнувшую к ее ягодицам.
Если бы Курт пил, он бы напился в этот день до забытья, но умения забыться у него не было, и он до ночи сидел на диване, щелкая пультом телевизора и разговаривая со стенами.
Его мычащие возражения мир в расчет не принял. Двое суток Курт жил, как в плохом сне – жернова памяти медленно проворачивали его через позор последней недели, и рука шатена раз за разом скользила по Вериной спине и оглаживала ее ягодицы. Бог знает когда бы он вышел из этого морока, но кто-то над ним решил, что клин клином вышибают: во вторник умерла мать.
Ему позвонили из попечительской службы, и Курт поехал в дом, который теперь принадлежал ему, – как будто некий куратор озаботился раздвинуть пустоту его жизни до новых пределов.
Он осваивался в этом безвоздушном космосе – в своем окончательном, пожизненном одиночестве; привыкал медленно, то и дело застывая посреди улицы памятником неуместности. Словно назло ему, крепла весна, и вокруг бесстыже обнимались все, кроме Курта. Уплывая из реальности, длинно целовались за столиками кафе; схваченные желанием, припадали по двое к стенам домов. Вечером, бродя вдоль канала, он увидел беззвучный танец в желтом квадрате окна. Мужчина и женщина занимались друг другом с привычной нежностью, не удосужившись задернуть занавески.
Курт, не торгуясь, продал родительский дом со всей утварью, перевезя к себе только книги и в приступе внезапного гнева разбив фарфоровую грудастую пастушку, обнаруженную в материнской горке: пастушка, волосы в пучок, целовалась с высоким стройным пастушком. Б-б-блядь!..
Став немножко богатым, Курт повадился играть в то-то уже не по маленькой, а по средненькой, а на выходные начал на стадион. На стадионе было весело; когда "Фейеноорд" выигрывал, даже хотелось жить…
Но матч кончался, хмельная пена оседала, и надо было куда-то идти. Разговаривать с трюмо он больше не мог, а друзей у него так не завелось – никто по-прежнему не хотел брать его в свои игры. Несколько раз, когда тоска начинала идти горлом, он чуть было не позвонил Вере. Даже и позвонил однажды – уже набрал номер, но на грани гудка задавил трубку, как мышь.
Она позвонила сама – в начале июля.
– Здравствуйте, Курт.
Сердце его бухнуло и отозвалось сладким нытьем в животе. Он задохнулся попыткой ответа, но она его пощадила и продолжила, как ни в чем не бывало:
– Вы не звоните, вот я и решила позвонить сама. Нельзя терять старых друзей, правда?
Она была весела – как-то уж чересчур весела, и он догадался, что никакого шатена больше нет, и снова задохнулся – уже от надежды. Курт предложил встретиться, и Вера легко согласилась.
Как же она была хороша – вся такая летняя, в легком бежевом платье с брошью! И волосы собраны в пучок, как тогда, на концерте, и глаза блестят каким-то незнакомым блеском. Вера говорила обо всем и ни о чем, спрашивала и понимающим кивком угадывала его спотыкучие ответы. Узнав о смерти матери, сказала: "Бедный Курт", – положила руку на рукав, погладила обшлаг.
И он тоже спросил, приступая к главному:
– Как вы?
– Я? – Вера улыбнулась. – Я хорошо.
– А-а…
Она торопливо накрыла его вопрос:
– Все хорошо, Курт.
И вдруг глаза ее в секунду заполнились слезами, и одна стремительно скатилась по щеке.
– Простите…
Она запрокинула голову и, нащупав в сумочке салфетку, промокнула глаз. И улыбнулась.
– Видите, как я раскисла.
– Ве… э-э… ра, – сказал он.
Она снова погладила его по рукаву.
– Я знаю, вы ко мне хорошо относитесь.
– Д… да.
– Ну вот и славно. Возьмите мне вина.
Курт взял по-гусарски бутылку бордо и сырную тарелку с орехами и виноградом – и через несколько минут уже плыл в потоке чужого сюжета.
Шатен оказался полноценным негодяем, и добродетель Курта воссияла рядом с ним, как алмаз в луче света. Качая головой на Верин рассказ и словно отказываясь верить в глубину людской низости, Курт тонко подчеркивал этот нравственный контраст, – но внутри, вместо гнева, большой коброй поднималась зависть.
Соблазнить юную женщину, напользоваться ею и, напоив на корпоративной тусовке, передать в руки собственному шефу – в этом было что-то такое, чем природа обделила Курта… Мир принадлежал этим сильным людям, не ведающим стыда и поражений, а Курту оставались унылая добродетель и вечерний онанизм.
Но Вера искала плечо друга, и нашла его. На последней трети бутылки он пересел к ней и подставил плечо в буквальном смысле. Вера, всхлипывая, сползла немного с сиденья и допивала бордо, уткнув голову в угол диванного валика.
– Я хитрая, – говорила она. – Я не на машине. Можно, я немножко напьюсь?
– П-пейте. То… олько осто… а-а-а… рожно! Выплакавшись, Вера выбросила из себя напряжение, и через рукав пиджака Курт чувствовал теперь тепло ее податливого тела. В нем росло что-то небывалое. Он был в сантиметре от собственных грез.
Рассказ Веры страшно возбудил его, – но, потянувшись допивать бокал, она прервала историю на самом грязном месте, и Курт, жадно вслушивавшийся в сюжет, так и не понял главного: досталась ли Вера по-настоящему второму негодяю? Теперь недосказанный эпизод крутился в разгоряченной голове, но – о ужас! – в этом тайном кино он был не спасительным рыцарем, врывающимся, чтобы защитить девичью честь от потного мерзавца, а самим этим потным мерзавцем и был.
И в мельчайших подробностях представил вдруг, как, заперев дверь, подступает к теплой, беззащитной Вере и кладет ей руку туда.
Курт зарычал и прокашлялся. Он был весь в поту.
– Я вы. зову та-а-акси, – сказал он.
– Так-си… – повторила Вера. – Спасибо, Курт. Вы славный. И Берта. Бедная Берта…
Она снова заревела.
В такси Вера дремала, уткнувшись головой ему в плечо. Курт боролся с дыханием, вдыхая тонкий аромат ее волос. Как стайер, он выжидал момент для решающего рывка.
У двери, задохнувшись от нахлынувшего фрейдизма, Курт помог вставить ключ в замок.
– Спасибо, Курт, – сказала она и извиняющимся образом поскребла пальцами по лацкану пиджака. – Простите меня, я так напилась.
– Бе… дная Ве… ра, – сказал он, открывая дверь за ее спиной и мягко вталкивая ее в квартиру.
Повторяя про бедную Веру и постепенно сокращая дистанцию, Курт гладил ее по голове, и, пристроив у стенки, гладил уже по плечам, и целовал волосы, и, не веря себе, добрался губами до нежной впадинки под ухом.
– Курт. – Ее руки вдруг уперлись ему в живот.
– Ве-э…
– Курт, не надо.
Ее руки попытались оттолкнуть его, но только страшно распалили желание. Отбросить эти две соломинки было делом секунды. Она что-то кричала, но Курт уже ничего не слышал – сопя, он освобождал ее грудь от ткани и бретелек. Невидимые кулачки молотили его по лицу и плечам, но он не замечал и этого, а только атаковал сладкое упругое тело, чувствуя внизу чудовищный напор плоти, требующий немедленного выхода.
В коридорной полутьме метались хрип и визг. Курт не знал, где тут постель, и просто повалил ее на пол, надежно придавив собой. Он успел высвободить свой набухший инструмент и, вне себя от возбуждения, уже шарил в немыслимом шелке ее трусиков, когда сопротивление вдруг прекратилось, и он услышал тонкий звук плача. Вера выла, покорно лежа под ним.
Полоска фонарного света проникала в коридор, как будто из какой-то другой вселенной. Он начал возвращаться в сознание.
Вера выла, закрыв лицо ладонями и мотая головой по полу. А на ней колодой лежал он – тяжело задыхающийся, полураздетый и ничтожный. На месте неумолимого инструмента валандалась глупая пиписька.
– Ве. ра, – сказал он, неуклюже приподнимая тучное тело.
На его голос она зашлась в новом приступе воя – на одной высокой непрерывной ноте.
– Ве. ра, – сказал несчастный Курт. – Я-а. люб. лю. Вас.
И похолодел, услышав смех.
Когда он нашаривал ручку и справлялся с собачкой замка, и когда потом воровски прикрывал снаружи входную дверь, она все билась в смеховой истерике, закрыв лицо руками и мотаясь по полу тряпичной мальвиной.
Два дня он пролежал дома, рассматривая с дивана книжный шкаф с куском окна. Окно меняло свет, полоска солнца на шкафу вытягивалась и меркла, а он все лежал. Когда, странным атавизмом, его потревожил голод, он спустился к китайцам, взял рис и свинину в пластиковых кюветах и тут же, за столиком, запихнул все это в организм, запив соком манго из баночки. Организм отозвался на еду сильнейшим удовольствием, и Курт с удивлением прислушался к этому.
Глупое тело хотело жить дальше – досадное, тучное, даром никому не нужное.
На работу тело не пошло, и рука взяла телефон, а язык в несколько приемов выговорил: я заболел. Тупой скот на том конце провода даже не спросил: чем заболел? не надо ли помочь? Спросил: когда выйдешь? Курт задохнулся приступом ненависти и отжал трубку.
На третий день тело пошло пройтись и остановилось, когда глаза увидели рекламу турагенства и слово "Схевенинген". Наутро Курт, удивляясь себе, вышел из дома с полупустым саквояжем в руке и отправился на вокзал.
Через пару часов он вдыхал детский запах соленого ветра.
Он был здесь когда-то с папой и мамой, о которых вспомнил вдруг с нежданной, наполнившей глаза влагой, нежностью. Вот здесь стояли лотки со свежайшей селедкой, и трамвай точно так же шел вдоль моря. Курт, как по следу, пошел на соленое дыхание ветра и вышел на дорожку променада. Все вокруг было знакомым и незнакомым, как во сне. И в легком сне этом он был ни в чем не виноват, и его любили.
Чайка летела вдоль кромки волн – просто так, куда-то. И просто так, куда-то, шел Курт, боясь проснуться. Потом он устал и присел за столик на берегу. Чашка кофе, взятая для бодрости, качнула его в обратную сторону, и Курт пошел в ближайший отель. Через пять минут он засыпал в своем номере.
Пробуждение было ужасным: невесомое счастье исчезло без следа. Открывая глаза, придавленный правдой Курт снова все помнил: Веру, свой позор, черное одиночество. За окном сходил на нет жаркий день; вялое тело лежало в кровати, истекая потом. Надо было что-то делать с ним дальше.
И Курт вдруг сообразил – что.
Он лежал, обдумывая эту мысль; он даже не испугался.
Страха не было – была только дверь, которую не видел почему-то, а вот же она! Горсть таблеток, и всем привет. Школьным сволочам, говорившим "жиртрес, отойди", тупому сослуживцу, шатенам в "мерседесах", девушке с нежной грудью, доставшейся всем, кроме него. Никто даже не огорчится. А папы с мамой нет, и Берты нет. Как хорошо – никого!
Мир затянет это место ряской в минуту, никто и не вспомнит.
Вот подлянка этому отелю, подумал Курт. Утром стук-стук: уборка! Открывают, а он лежит белый. Или – серый? А вот и посмотрим.
Курт даже выдохнул это вслух:
– Па-а. смотрим!
И рассмеялся, сотрясая постель: смотреть-то будут другие. Смотреть, бежать вниз, звонить в полицию. Курт поморщился, представив себе, как его будут кантовать по винтовой лестнице – небось, в одеяле, носилки-то не пройдут. Жопой по ступенькам – бряк, бряк. Глупо, но уже не больно. Да, главное, чтобы наверняка. А то начнут мучить, засовывать в дырку шланг, вскрывать грудную клетку. Он читал где-то, что когда откачивают, вскрывают грудную клетку. Еще вернут, пожалуй.
Курт снова поморщился. Унижения он больше не допустит: хватит.
Он глянул на часы: начало седьмого, пора. Его вдруг резануло: когда стрелки снова будут здесь, его здесь уже не будет. А где он будет? А нигде. Вот и хорошо, вот и не надо.
Он сел, отбросив легкое гостиничное одеяло.
В аптеке, заложив отвлекающую лисью петлю, Курт взял, кроме снотворного, аспирин и микстуру от кашля, и то же самое сделал в другой аптеке, а в темечке продолжало медленно ворочаться слово "нигде"…
В раннем детстве, над картинкой с Христом, Курт часто думал о небе – светлом санатории, где в ожидании встречи с родными живут бабушки-дедушки. Потом картинка стала терять легкость, пока однажды небо не сгустилось в непроницаемый студень.
Никто там не жил. И никому – ни бабушке, ни маме, ни отцу Курта, ни Христу с картинки, ни его отцу – не было дела до тучного господина с аптечным пакетиком в руке, набитым для отвода глаз микстурой от кашля.
Он вернулся в номер и, оставив пакетик на кровати, торопливо вышел обратно на воздух – как в детстве, когда не было еще ни одышки, ни смерти, а только мячик во дворе, и хотелось наиграться до темноты. До темноты не получалось – мама звала домой засветло, раздраженным голосом: приходил отец и хотел проверять уроки.
Курт не был счастлив в жизни ни минуты.
Выйдя налегке на променад, он снял туфли, снял носки и, скатав, положил их в карманы брюк. Сошел на песочек, вдохнул всей грудью солнечный, соленый, колючий воздух шторма, и решил, что будет счастлив сейчас.
Хотя бы напоследок.
Но красота мира только изранила душу Курта. Перед смертью не надышишься, вспомнил он и булькнул на этот буквализм коротким отчаянным смехом. Пожилая дама, проходившая мимо – в шортах, босиком, с лыжной палкой в руке – извлекла из себя в ответ дежурное "джюс" и улыбнулась будущему покойнику мышцами лица.
Она-то точно собиралась жить до второго пришествия.
Закат сиял над водяными громадами. Мальчишки чеканили мяч, и воздушные змеи нарезали воздух на дольки. Веселый гомон стоял над пляжем, и Курт шел через этот праздничный мир – не смешиваясь с ним, как масло с водой.
Рядом с ним прошла аллюром по пляжу конная полиция, двое на двух красавцах, лоснящихся в лучах солнца – гнедом и сером в яблоках. Вкусно пахло мясом от ресторана – официанты, в черном, с красными косынками на плечах, как птицы, стояли и похаживали между столиков в ожидании чаевых.