Блэк Свон Грин - Митчелл Дэвид Стивен 21 стр.


Объяснять все тонкости истории о разбитой оранжерее мистера Блэйка я не мог. Сложно сосчитать сколько раз мама и отец и даже Джулия (в те дни, когда она была особенно жестока ко мне) говорили: "все, я больше не хочу слышать твоих оправданий", и тут же, через пять минут снова поднимали эту тему. Поэтому я просто сказал мадам Кроммелинк, что я должен отработать месяц на автомойке, чтобы расплатиться за одну разбитую вещь. И еще – что сегодня в нашем доме ланч начался гораздо позже, чем обычно, потому что мама забыла разморозить телячью ногу.

Мадам Кроммелинк слушала меня с откровенно скучающим видом. Когда я закончил, она указала на бутылку вина на жемчужном столике.

– Выпьешь сегодня?

– Мне позволяют пить вино только если есть особый повод.

– Ну, если общение со мной ты не считаешь "особым поводом", тогда просто наполни мой бокал.

(белое вино пахнет яблоками, сиропом от кашля и – чуть-чуть – цветами).

– Всегда наливай вино так, чтобы было видно этикетку. Если вино хорошее, твой гость должен видеть это сразу. А если плохое – ты заслуживаешь порицания.

Я подчинился. Капля потекла вниз по бутылочному горлышку.

– Ну? Ты скажешь мне свое настоящее имя или я все еще должна помогать незнакомцу, который прячется за нелепым псевдонимом?

Мне было так стыдно, что Палач без проблем заблокировал слово "простите". Но в то же время я был ужасно зол на себя, зол настолько, что силой вырвал "Простите!" из лап Палача; и когда произнес его, то пожалел – мое извинение прозвучало слишком громко и грубо.

– Ты не ответил на мой вопрос.

– Джейсон Тейлор. – Пробормотал я. Мне хотелось плакать.

– Джей… кто? Говори четче! Мои уши так же стары, как и я. У меня в комнате нет спрятанных микрофонов, чтобы запиывать твой шепот.

Я ненавидел свое имя.

– Джейсон Тейлор. – Безвкусное, как жеванная бумага.

– Если бы ты был "Адольфом Гробовским" или "Пием Шваброголовым", это бы вполне объясняло, почему ты взял псевдоним. Но, скажи мне, зачем ты прячешь "Джейсона Тейлора" за именами двух людей – недосягаемого символиста и латиноамериканского революционера?

– Чего?

– Элиот! Ти-си Элиот! Боливар! Симон Боливар!

– "Элиот Боливар" просто звучит более… поэтично.

– Что может быть более поэтичным, чем "Джейсон", древнегреческий герой? (*по-английски "Джейсон" равен греческому "Ясону"*) Кто создал европейскую литературу, разве не Греки? Элиот и все остальные поэты – они всего лишь воры, расхитители греческих могил, я тебя уверяю! И кто такой поэт вообще? Ведь поэт – это портной, он шьет свои тексты из слов. (*фамилия главного героя "Tailor" - в буквальном переводе означает "портной"*). Поэты и портные соединяют то, что никто другой не может соединить. Поэты и портные скрывают свое ремесло в своем ремесле. Я не верю тебе, Джейсон Тэйлор. Я думаю, ты взял псевдоним потому, что поэзия для тебя – это постыдная тайна. Я права?

– "Постыдная" – это не совсем то слово.

– Да? А какое слово тогда "совсем то"?

– Писать стихи – это… – я огляделся, – как-то… по-гейски.

– Гейски? Что это значит?

Это было безнадежно.

– Писать стихи – это… это занятие для жалких и убогих долбоящеров.

– То есть ты "жалкий"?

– Нет.

– Тогда, значит, ты "убогий долбоящер"? Что бы это ни значило…

– Нет!

– Тогда твоя логика мне не ясна.

– Ты можешь писать стихи, если твой отец – великий композитор, а твоя мать – аристократка, но ты не можешь писать стихи, если твой отец менеджер сети супермаркетов и ты ходишь в обычную, среднюю, деревенскую школу.

– А-а. Что ж, это правда. Ты боишься, что волосатые варвары не примут тебя в свое племя, если ты поэт.

– Ну, да, более или менее…

– Более? Или менее? Как именно?

(Иногда она невыносима.)

– И так, и так.

– И ты хочешь быть одним из волосатых варваров?

– Я ребенок. Мне тринадцать. Вы сказали, что это несчастный возраст, и вы правы. Если ты не с ними, значит ты – против них. И они превратят твою жизнь в руины. Как они уже сделали с Флойдом Челеси или Николасом Брайаром.

– Вот теперь ты говоришь, как поэт.

– Я не понимаю. Что это значит?

(Мама уже давно сказал бы мне: "не смей говорить со мной таким тоном!")

– Это значит, – мадам Кроммелинк выглядела очень довольной, – что ты выражаешь себя с помощью слов.

– Что это значит?

– Это значит, что ты честен.

– Любой может быть "честным".

– Да, легко быть честным, когда говоришь о чем-то незначительном. Но честно говорить о боли – это сложно. Хм. Значит, ты хочешь жить двойной жизнью. Один Джейсон Тейлор хочет заслужить одобрение волосатых варваров. Но другой Джейсон Тейлор – это Элиот Боливар, он хочет заслужить одобрение литературного мира.

– Думаете, это невозможно?

– Если ты хочешь быть просто рифмоплетом, – вино медленно вращалось в ее бакалее, – тогда очень даже возможно. Но если ты – настоящий художник, – она подержала вино во рту, как жидкость для полоскания рта, и проглотила. – Тогда невозможно. Если ты врешь миру о том, кто и что ты есть, твое искусство будет вонять этой ложью.

Я не знал, что ответить.

– Кто-нибудь еще читал твои стихи? Учитель? Лучший друг?

– Вообще-то, только вы.

В глазах у мадам Кроммерлинк появился этот блеск. Не просто отражение чего-то в комнате, но блеск идущий изнутри.

– Ты прячешь свои стихи от любимой?

– Нет.

– "Нет", в смысле "не прячешь", или "нет", в смысле у тебя нет любимой?

– У меня нет девушки.

Быстро, словно разговор наш был игрой в скоростные шахматы, она спросила.

– Ты предпочитаешь мальчиков?

Не могу поверить, что она задала этот вопрос (хотя, кого я обманываю? Многие думают, что я из этих).

– Я нормальный!

Она барабанила пальцами по стопке газет, в которых прятались мои строчки. Ее взгляд говорил: "а нормальный ли?"

– Вообще-то мне нравится одна девочка. – Сказала я, чтобы доказать свою нормальность. – Дафна Маддэн. Но у нее уже есть парень.

– Уху? И этот ее "парень", оно поэт или варвар? (она улыбалась – была довольна тем, что хитростью смогла вытянуть из меня имя моей любимой)

– Росс Уилкокс – дебил, а не поэт. Но если вы хотите предложить мне написать стихотворение для Дафны, то забудьте об этом. Надо мной вся деревня будет смеяться.

– Конечно, будет, если ты напишешь убогую поэмку, начиненную Купидонами, стрелами любви и прочими cliché. Мисс Маддэн так и останется со своим "дебилом", а тебя будут высмеивать. Но если твое стихотворение будет честным, настоящим и красивым, твоя мисс Маддэн будет ценить его больше, чем деньги и любые регалии. Даже в старости, когда станет такой, как я. Особенно в старости.

– Но, – я пытался сменить тему, – есть целая куча великих поэтов, которые использовали псевдонимы.

– Например.

– Эмм… – как назло, на ум пришли только Клифф Ричард и Сид Вишис (*Клифф Ричард – британский поп-музыкант; Сид Вишис – британский рок-музыкант, учатник группы Sex pistols*).

Зазвонил телефон.

– Настоящая поэзия – это правда. Правда непопулярна, и поэзия – тоже.

– Но… правда о чем?

– Ох, о жизни, о смерти, о сердце, о памяти, о времени, о котах, о страхе. О чем угодно. (дворецкий не очень-то спешил к телефону). Правда – везде. Она – как семена деревьев. Даже ложь содержит в себе частичку правды. Но человеческий глаз замылен – рутиной, предубеждениями, беспокойствами, скандалами, грызней из-за места под солнцем, страстями, скукой, и, самое ужасное, телевидением. Этой гадкой, квадратной машиной. Здесь, в "комнате света" тоже стоял телевизор. Когда я въехала. Я сбросила его в подвал. Он смотрел меня. И так же должен поступить поэт – сбросить в подвал все, кроме правды. Джейсон. В чем дело?

– Эм… ваш телефон звонит.

– Я знаю, я слышу! Пусть идет до черта! Я разговариваю с тобой! (мои родители, наверно, спустились бы даже в горящую асбестовую шахту, если б им сказали, что там звонит телефон). Неделю назад мы с тобой пришли к согласию, что на вопрос "что такое красота?" не существует ответа, верно? Так вот, сегодня мы обсудим кое-что еще более важное. Если искусство – это правда, если искусство – это отсутствие фальши, тогда оно a priori обретает красоту.

Я старался усвоить это.

(телефон наконец-то замолчал)

– Твое лучшее стихотворение, – она копалась в стопке церковных газет, – это "Палач". Там есть частички правды – о твоих проблемах с речью. Я права?

Знакомое пламя стыда опалило мою шею, но я кивнул.

Я вдруг понял: только в своих стихах я мог говорить именно то, что хотел.

– Конечно, я права. Если бы ты подписался как "Джейсон Тейлор", а не как "Элиот Боливар", – она хлопнула по странице с "Палачом", – то эта правда унизила бы тебя в глазах всех варваров Блэк Свон Грин.

– С тем же успехом я мог бы просто повеситься.

– Пффф! Элиот Боливар, вот кто должен повеситься. Но ты, ты должен писать. Если ты до сих пор боишься придавать свое имя огласке, то пусть будет так. Но поэзия гораздо более упруга, чем ты думаешь. Много лет я помогала людям из Международной Амнистии (Джулия постоянно говорит о них). Поэты выживают в Гулагах, в тюрьмах, терпят пытки. Поэты работают даже в самых жутких условиях, на Уморительно Белом Канале, нет, черт, как же он назывался, этот канал, все время забываю… (она стучала кулаком по лбу, словно пытаясь высвободить застрявшее в памяти слово) Беломорканал. Так что поверь мне: деревенская школа – это еще не самое ужасное место для поэта.

– Когда я вошел, играла музыка. Это ваш отец написал? Это было прекрасно. Я и не знал, что бывает такая музыка.

– Это секстет Роберта Фробишера. Он был секретарем моего отца, когда отец уже был слишком слаб и слеп, чтобы держать ручку.

– Я посмотрел в Энциклопедии Британнике кто такой Вивиан Айрс.

– Да? И что же это авторитетное издание пишет о моем отце?

Статья была достаточно короткой – и я легко запомнил ее: "Британский композитор, родился в 1870 году в Йоркшире; умер в 1932 в Неербеке, Бельгия. Наиболее известные произведения: Вариации на тему куклы-матрешки, и еще по-немецки UntergehenViolinkonzert, and Todonvogel …

– Die TODtenvogel! TODtenvogel!

– Извините. "При жизни высоко оцененый европейскими критиками, в наши дни Айрс потерял известность, и его имя появляется в основном в ссылках на музыку двадцатого века".

– И это все?

Я думал, это впечатлит ее.

– Чудесный панегирик. – Голос ее был равнодушным, словно она говорила о стакане с колой.

– Но ведь это, наверно, было очень клево – иметь отца-великого-композитора?

Я держал зажигалку ровно. Она подалась вперед и прикурила.

– Он делал мою мать несчастной. – Она затянулась, потом выдохнула дрожащую струю дыма. – Даже сегодня, после стольких лет, я все еще не могу простить его. В твоем возрасте я ходила в школу в Брюгге и видела моего отца только по выходным. Он был болен, болен музыкой, и мы почти не общались. После его похорон я поняла, что хотела бы спросить его о тысяче вещей. Но было поздно. Старая история. Рядом с тобой лежит фотоальбом. Да, этот. Передай мне.

Девушка, возраста Джулии, сидела на пони, в тени большого дерева. Еще до того, как цветную фотографию изобрели. Прядь кудрявых волос упала ей на щеку.

– Господи, – вслух подумал я, – она восхитительна.

– Да. Я не знаю, что такое красота, но я знаю одно – в те дни я обладала ею. Или она обладала мной.

– Вы? – Сбитый с толку, я сравнил мадам Кроммелинк с девушкой на фото. – Извините.

– Твоя привычка вечно извиняться не делает тебе чести. Нефертити, моя лучшая лошадь. Я доверила семье Дхондтов заботу о ней – Дхондты были нашими друзьями – когда мы с Григорио сбежали в Швецию через семь или восемь лет после того, как была сделана эта фотография. Дхондты погибли в 1942 года, в год оккупации нацистами. Нет, они не были героями Сопротивления, все гораздо проще. У спортивной машины Морти Дхондта отказали тормоза и – буум. А что случилось с Нефертити? Я не знаю. Пустили на клей, на колбасу или просто на мясо для продажи на черном рынке, для циган, для офицеров СС. Эту фотографию сделали в Неербеке в 1929 или в 1930 году… за деревом ты видишь поместье Зедельгем. Мое фамильное поместье.

– Оно до сих пор принадлежит вам?

– Оно больше не существует. Немцы устроили там взлетную полосу, и Британцы с Американцами… – она жестами изобразила множественные взрывы: "бум-бум-бум". – Остались только камни, кратеры и грязь. Теперь там маленькие домишки, автозаправка и супермаркет. Наш дом, существоваший целое тысячелетие, теперь существует лишь в головах нескольких стариков и старух. И на нескольких фотографиях. Моя подруга, Сюзан, как-то написала мне: "отрежь это мгновение и заморозь его". – Мадам Кроммелинк продолжала изучать девушку на фотографии; стряхнула пепел с сигареты. – Все фотографии напоминают нам о том, как безжалостно время.

Скучающая собака гавкнула в одном из соседних дворов.

Жених и невеста стояли у входа в каменную часовню. За спиной у них – голые деревья. Видимо, зима. Тонкие губы жениха говорили: "смотри, что у меня есть". Он был похож на лиса, в цилиндре и с тростью. Но невеста больше походила на львицу. Ее улыбка - скорее идея улыбки. Она знала о своем новом муже гораздо больше, чем он знал о ней. На вершине церкви каменная статуя женщины вглядывалась в каменную статую рыцаря. Живые люди, из плоти и крови, на фотографии смотрели в камеру, но каменные люди смотрели прямо на тебя сквозь снимок.

– Мои производители. – Сказала мадам Кроммелинк.

– Ваши родители? Они были милыми людьми? – Это прозвучало глупо.

– Мой отец умер от сифилиса. Твоя энциклопедия не упомянула об этом. Не самая "милая" смерть, я бы советовала тебе поостеречься такой смерти. Видишь ли, это была совсем другая эра (слово "эра" она превратила в глубокий вздох). В те времена люди выражали чувства по-другому, более сдержанно. Но не в нашем обществе. Моя мать, ох, она была способна на великую страсть, но и на чудовищный гнев! Она была властной женщиной и иногда просто изматывала своей властью окружающих. Нет, я думаю, ее нельзя назвать "милой". Она умерла от аневризмы мозга через два года после отца.

Я сказал "мне жаль", и это был первый раз в моей жизни, когда эти слова были действительно к месту и значили что-то.

– На самом деле это даже хорошо. Хорошо, что она не стала свидетелем того, что случилось с Зедельгемом. – Мадам Кроммерлинк подняла бокал, чтобы получше рассмотреть свадебное фото. – Как же она молода здесь! Глядя на снимки, я всегда забываю, в какую сторону движется время – вперед или назад. Нет, даже не так: фотографии вообще заставляют меня задуматься – а существует ли "вперед" и "назад"? Мой бокал пуст, Джейсон.

Я наполнил ее бокал, держа бутылку так, чтобы было видно этикетку.

– Я никогда не понимала их брак. Его алхимию. А ты?

– Я? Вы спрашиваете про моих родителей?

– Да.

Я всерьез задумался.

– Я… (Палач схватил "никогда" и не хотел отпускать)… я раньше не думал об этом. Я имею в виду… мои родители – они здесь, они живы. Они, конечно, часто ссорятся, но они и разговаривают с друг другом, пока ссорятся. Они бывают и добры друг к другу. Если у мамы день рожденья, и отец задерживается на работе, он обязательно присылает цветы с курьером. Отец вообще много работает, даже по выходным, из-за кризиса, а мама открывает галерею в Челтенгэме. Сейчас их отношения похожи на холодную войну. (говорить с некоторыми людьми – это все равно, что переходить на новый уровень в компьютерной игре; ты начинаешь гораздо лучше понимать происходящее, обретаешь сноровку). Если б я был идеальным сыном, как тот мальчик в сериале "Маленький домик в прериях", если б я был менее мрачным, тогда, возможно, брак моих родителей был бы более (я хотел сказать "солнечным", но Палач сегодня был в ударе)… радостным. Джулия, моя (Палач всегда поддразнивал меня насчет этого слова) с-сестра, она умеет подшучивать над отцом. И ему это нравится. И она может поддержать маму, просто болтая ни о чем. Но этой осенью она уедет учиться в университет. И мы останемся втроем. Я никогда не умел подбирать слова правильно, как Джулия. Заики обычно слишком напуганы, и у них нет времени жалеть себя. Но я – другое дело. Я постоянно себя жалею. Постоянно напоминаю себе: "ты никогда не сможешь говорить нормально".

Где-то в глубине дома дворецкий включил пылесос.

– Аххх, я любопытная старая ведьма.

– Нет, вы не ведьма.

Старая бельгийская леди посмотрела на меня поверх очков.

– Ну ладно, я не всегда ведьма.

Молодой пианист сидел за пианино, расслабленный, улыбающийся, с сигаретой в зубах. Его волосы были зачесаны назад и словно покрыты воском, совсем как в старых фильмах, но он вовсе не выглядел как щеголь. Он выглядел как Гарри Дрэйк. Колючий взгляд и волчья ухмылка.

– Знакомься, это Роберт Фробишер.

– Тот самый? Тот, кто написал эту прекрасную музыку?

– Да, тот, кто написал эту прекрасную музыку. Роберт очень уважал моего отца. Как ученик, как сын. Они доверяли друг другу свои музыкальные чувства, а это, поверь мне, гораздо более интимно, чем любовь, секс и прочее. (она сказала "секс" таким тоном, словно это самое жалкое слово на свете). Именно благодаря Роберту мой отец смог закончить свой последний шедевр, Die Todtenvogel. Тем летом в Вашраве, в Париже, в Вене его имя снова обрело ореол славы. Ох, я так завидовала.

– Завидовали? Почему?

– Мой отец высоко ценил Роберта. А я так нуждалась в признании, в отцовской любви. Но та их связь, музыкальная и эмоциональная, она была слишком яркой. А дружба не может быть такой, дружба должна быть гораздо спокойнее. И Роберт покинул Зедельгем зимой.

– Вернулся в Англию?

– У Роберта не было дома. Родители лишили его наследства. Он снимал комнату в отеле, в Брюгге. Моя мать запрещала мне видеться с ним. Пятьдесят лет назад репутация ценилась слишком высоко. Девушки с родословной всегда находились под присмотром наставников. Да и в любом случае, я не очень-то и хотела увидеться с ним. Мы с Григорио были обручены, а Роберт – он был болен. Болен своей гениальностью, эти его вечные вспышки, перепады настроения, то в бешенство, то в апатию, то шторм, то штиль. Как маяк. Одинокий маяк. Он мог затмить Бенджамина Бриттена, Оливье Мессиана, всех их. Но после того, как он закончил свой Секстет, он вышиб себе мозги в ванной, в отеле, в Брюгге.

Молодой пианист все еще улыбался.

– Зачем он это сделал?

– У самоубийства никогда не бывает одной причины. Их много. Презрение семьи? Одиночество? Апатия? Может быть, он начитался Ницше в библиотеке моего отца? Роберт был одержим идеей вечного возвращения. Возвращение – это сердце его музыки. Мы живем одну и ту же жизнь, и умираем одну и ту же смерть снова и снова и снова, через каждые тридцать две ноты. И так – до бесконечности. Или… – Мадам Кроммелинк зажгла свою потухшую сигарету, – мы можем винить во всем девушку.

– Какую девушку?

– Роберт любил одну глупую девушку. А она не любила его.

– И он убил себя просто потому, что она не любила его?

– Возможно. Только Роберт смог бы ответить на этот вопрос.

Назад Дальше