- Хотя что это я говорю? - удивился Иван Иваныч, оставшись в одиночестве. - Ведь крепкая семья - это основа нашего общества, так что со своей позиции женщина права. Но подпадает ли ее случай под нашу мораль? Не есть ли этот случай с Глафирой последствие все более и более распространяющегося среди молодежи западного буржуазного секса?
А товарищ Мандевиль Махур бесстрастно смотрел в окно. Там виднелись маленькие немецкие дома, крытые красной черепицей, серые ленты немецких шоссе, маленькие немцы выходили на крыльцо, маленькие автомобильчики, казалось, и не двигались вовсе.
О чем думалось товарищу Мандевилю Махуру? Что вспоминалось славному борцу за гражданские права своего народа? Годы ли учения в холодном чопорном Кембридже? Джунгли ль Зуарии, где за каждым кустом таилась смерть? Товарищи ли его по борьбе, с которыми он был вынужден расстаться во имя жизни революции? Или эти смешные русские, с такой приветливостью угощавшие его этим своим, можно сказать, варварским блюдом?
Иван Иваныч подошел к окну.
Глафира удалялась, важно ставя ноги навыворот. На свежевыпавшем снегу четко отпечатывались следы ее новых галош, одетых на казенные валенки.
Мандевиль Махур тихонько рыгнул. Его секретарь вынул из кармана яркую коробочку с желудочными пилюлями.
- Подлетаем к Кельну, господин Махур, - сказал он.
А Иван Иваныч открыл-таки тумбу, налил себе чуть больше полстакана и посмотрел на стену. Со стены, ласково прищурясь, глядел на него родной человек.
- Ваше здоровье, - сказал Иван Иваныч.
Статистик и мы, братья славяне
Тут некоторое время назад один сукин сын крутился у нас, на улице Достоевского по субботам и воскресеньям.
Летом был одет в молескиновый костюмчик, а зимой - в тулуп. Вернее не тулуп, а как летчики носят - на меху и на брезенте. Купил, наверное, у летчиков на барахолке.
Ему сантехник Епрев говорит:
- Ты что это у нас шляешься, козел? Тебе что - других улиц мало? Иди отседова!
А он в ответ:
- Нет, я все-таки попрошу вас вспомнить национальность вашего дедушки. У вас правильное русское лицо, но что-то все же вызывает мои сомнения.
Епрев тогда ему показывал кулак.
- Нет, вы не подумайте, что я… что-либо предосудительное. Меня даже и фамилия ваша не интересует. Но скажите честно - ваш дедушка случайно не был еврей? Или грек?
Епрев, хорошо себя зная, после этих слов сразу же уходил, опасаясь, что не выдержит и потом до конца дней своих будет петь лагерные песни.
А субъект разводил руками.
- Видите. Никто не хочет помочь мне в моем важном деле.
- Да кто же ты все-таки есть такой? - интересовались мы.
А вот этого-то вопроса тип терпеть не мог. Он тогда сразу складывал все свои инструменты. А они у него были: карандаши ученическая тетрадка за две копейки. И начинал плести чушь, вроде:
- Я? Вы спрашиваете, кто я? Я - обыкновенный статистик.
Но я его для ясности все же буду называть сукиным сыном, а не статистиком. Так оно вернее, да и впоследствие подтвердилось.
Вообще-то его в милицию пару раз сводили, конечно, потому как ошибочно думали - вор.
Его мильтон спрашивает:
- Вы с какой стати ходите по дворам, гражданин?
А тот бормочет под нос, что известно, де, с какой целью.
Тут ему Гриня (мильтон) и выкладывает:
- А вот граждане считают, что вы хочете чего-нибудь спереть - с той целью и шатаетесь.
И смотрит на него очень внимательно, впиваясь взглядом, как гипнотизер.
Сукин же статистик ему очень спокойно:
- Да. Это очень распространенная ошибка. Меня часто принимают не за того, за кого надо. А я - ученый.
- А документики у вас есть, уважаемый гражданин ученый?
- Есть.
И достает паспорт.
Ну, Гриня смотрит. Паспорт, как паспорт. Зеленый. Прописка есть, судимостей нету.
- Ступайте, - говорит. - И смотрите, чтобы люди на вас не жаловались.
А ему только дай волю!
- Так вы утверждаете, что ваш дедушка - сосланный донской казак чистых славянских кровей. Но ведь ваша прабабушка - тунгуска, как вы выразились на прошлой неделе.
Все, язва, помнил. У него на каждого было заведено дело, где имелись родственники в старину до пятого человека. Дальше никто вспомнить не мог.
Раз статистик Орлова попрекнул, что тот ничего не знает про свою прабабушку. Орлов обиделся и кричит:
- Отвали ты, волк! Я про своих псов все тебе расскажу. Они - колли, сеттер и пинчер. Они медали имеют. И могу тебе хоть до пятого, хоть до десятого кобеля. А ко мне ты чё привязался? Я тебе чё - кобель?
И тут вы можете заметить, что мы с ним разговаривали довольно грубо. Это верно, грубо. А как еще прикажете с ним разговаривать, когда он шатается под окнами и, если кто выйдет, так он сразу к нему:
- Скажите, пожалуйста, ну а сами вы что думаете? Считаете себя славянином?
Как бы вы ответили на подобный идиотский вопрос? Ясно, что и отвечали по-разному. Кто: не знаю; кто: подумать надо; кто: какая разница.
А Шенопин, например, долго не думая, взял да и завез статистику в глаз. Он, правда, потом долго извинялся. Пьяный, говорит, был. Простите-извините, товарищ статистик. И все ему рассказал про своего прапрадедушку - пленного француза.
- А прабабушка у меня была донская казачка.
- Что-то вас тут шибко много, донских казаков, - только-то и заметил сукин сын, трогая пальчиком незаживающий шенопинский фингал.
Уж его и жалели.
- Ты бы шел куда на другую улицу. Ты ведь нас уж вдоль и поперек изучил.
- Почти! - статистик поднимал палец. - Почти, но не совсем. Вспоминайте, вспоминайте, граждане. У меня - теория.
Уж его и умоляли.
- Да ты глухой ли, что ли? Иди на другую улицу.
- Не мешайте мне работать! - сердился этот паразит. - На другие улицы я хожу по другим дням. Вы, может, думаете, что вы у меня одни?
Уж его и жалели.
- Может, тебе денег дать?
- Не надо мне ваших денег. Мне их платит государство, - отвечал этот наглец, заползший к нам, как гадюка на теплую грудь.
Вот таким манером он, значит, шнырял, вынюхивал, выспрашивал, а потом исчез.
Да! Исчез, и все тут. Будто его и не было. Только хрена он совсем исчез. Вот вы сейчас увидите.
Мы сперва даже немножко загрустили. Привыкли-таки. Раз собрались все, в домино стучим, и кто-то говорит:
- Интересно, куда это наш дурак задевался?
- Какой еще дурак? Толя-дурак? - не разобрался Епрев.
- Да нет, статистик.
- A-а, статистик. А я думал - Толя. Помните Толю. Приедет с веревкой на водокачку. Длинная веревка и намотанная на руке. Ему Лизка воду в кадушку льет, а он веревку разматывает. Вода налитая, веревка размотанная. И пока веревку назад не смотает - не уедет. Фиг его с места сдвинешь.
- Уж это точно, - поддержал Епрева Герберт Иванович Ревебцев. - Сильный был черт, а добрый. Одно не терпел. Мы его, пацанята, спросим: "Толя! Жениться хочешь?" Тут он сразу нас догоняет и рвет уши.
- Рвал, рвал, - поддержали бывшие пацанята.
- А где он?
- Статистик?
- Нет, Толя.
- Толя умер.
- A-а. Точно. Толя умер. А где же статистик?
Где статистик? А вот послушайте, где статистик.
Раз Епрев получил хорошую премию и купил на ее основную часть транзисторный приемник ВЭФ-201, очень замечательной конструкции. Вышел вечерком во двор и включил для молодежи современную песню:
Говорят, что некрасиво, некрасиво, некрасиво,
Отбивать девчонок у друзей своих.
А наша молодежь, блестя фиксами и тряся патлами, прыскает, потому что они во дворе все подряд перекрутились, не говоря уже об улице.
Катрин у них такая есть, так она с Ропосовым-сынком гуляла, а потом приходит к Ропосову-старику и - в слезы. Так, мол, и так. Ропосов сына - за хобот, а тот - я не я и собака не моя. А дело это заделал дворника Меджнуна племянничек Рамиз. А моя, говорит, подруга, милый папочка, - тетя Зина из "Светоч" магазина. Но она к вам жаловаться не придет, не боитесь. Рифмач! Все друг с другом перекрутились. Тьфу!
И вот кто-то из них говорит товарищу Епреву:
- Пошарь-ка, отец, на коротких. Битлов послушаем.
А Епрев - человек добрый. Он включает короткие, но и там то же самое:
Ну, а только ты с Алешкой несчастлива, несчастлива.
И любовь (что-то там такое) нас троих.
- А почему здесь то же самое? - интересуется Епрев.
- Да не базарь-ка ты, дядя Сережа, а дай нам дослушать, - отвечает молодежь, и воет, и подпевает, и качается.
Тогда Епрев, назло молодежи, передвинул рычажок, и вдруг мы все слышим ужасные следующие слова:
- В частности, обследование ряда улиц города показало, что среди его жителей очень мало славян. А на улице Достоевского, например, процент не славян достигает ста процентов.
- Это у нас-то, сукин ты сын! - взревели мы.
- Интересно, что все они, считающие себя русскими, на самом деле являются…
И тут - хрюк, волна ушла.
- Крути, Сережа, верти, Епрев, - закричали мы.
- Крути! Братья славяне, да что же это такое? Прямая обида, - закричали мы.
Крутил Епрев, вертел, лазил по эфиру, но волна оказалась уж окончательно ушедшая.
Он тогда перевел на средние, и там в одном месте была тишина и треск, а потом говорят:
- Работает "Маяк". Сейчас на "Маяке" вальсы и мазурки Шопена.
А на кой нам, спрашивается, эти вальсы и мазурки, когда заваривается такое дело? Если всех нас, достоевцев, обвиняют, что мы - не русские. А кто ж мы тогда такие?
- Так дело не пойдет. Мы так не оставим. Надо написать, куда следует, чтоб ему указали, если он - ученый, что так себя вести нельзя. Чтоб его пристрожили, заразу, - так порешили мы.
И написали бы единодушно, если бы не Ребевцев. Он слушал, слушал, а потом повернулся и молча пошел к себе домой.
- Ты, Герберт Иванович, куда же это? А писать письмо?
- Не буду я писать письмо. Коли вы такие писатели, так вы и пишите. А я пойду спать.
Но мы попридержали его и велели объясниться.
А он уже глядел на звезды.
- Что тут объяснять, - пробурчал Ревебцов, глядя на звезды. - Вы о том не подумали, а вдруг он - ОТТУДА?
- Это еще откуда - ОТТУДА?
- А вот оттуда. Вы ж не знаете, что это был за человек, и что это была за волна. Волны разные бывают.
- Боже наш! Неужто и в самом деле мы проявили слепоту и близорукость? А вдруг он, и правда, какой шпион. Все хиханьки да хаханьки, а он - шпион, а? - зашептали мы и тоже стали глядеть на звезды.
Небо было черное, звезды - белые. А за воротами уже визжала молодежь, принявшись за свои обычные ночные штучки.
Веселие Руси
Плохо кончилась для старика эта престранная история с самоубийством. Еще утром он вычитал в газете, что алкоголизм у нас уже несколько прекращается, и вся задача теперь состоит в том, чтобы выпускать вместо поллитровок "читушки" да "косушки", прочитал, пронят был душевностью той статьи до слезы, а к вечеру взял да и опять надрался.
Это огорчило его жену, старушку Марью Египетовну, которая получала пенсии тридцать два рубля и брала постирушки от соседских квартирантов - молоденьких тонкогубчиков, по первому году служивших летчиками гражданской авиации.
Летчики вовсю занимались любовью, ходили в рестораны и на концерты, катались на такси - вот почему требовали у прачки рубах снежно-белых, с твердым крахмальным воротничком, чтобы черный галстук, впиваясь в эту белизну, давал окружающим понятие о молодцеватости, аккуратности и силе этого юного человека. Получив узел со свежим бельем, летчики напевали:
- Он, он меня приворожи-и-и-ил, па-ре-нек, паренек крыла-т-а-тай!
А старика привели двое собутыльников. Они прислонили его к двери, сильно постучали в окошко и убежали, опасаясь крепкого разговора с Марьей Египетовной и, кроме того, имея жгучую охоту еще где-нибудь подшибить денег да выпить, потому что были они молоды, как квартиранты-летчики, работали: один токарем, другой слесарем-сантехником, и хотели уж окончательного хмеля, чтоб ничего не было страшно.
Когда Мария Египетовна распахнула дверь, старик не упал, как надо было ожидать, а пробежал, растопырив руки, как бежит петух с отрубленной на чурке головой в последнюю секундочку перед падением и посмертной дрожью.
Пробежав, свалился на домотканную дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
- Старая ты б… - сказала ему старуха, когда он очухался, - паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
- Ты меня не сучи, - угрюмо, но робко отозвался старик. - Не на твои пил, меня ребята угостили…
- A-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не под носит, а тебе, что вчера, что сегодня…
- Да кому ты нужна, старая проститутошка, - старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, - да-да - проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, летела на вопли по снежной тропиночке. "Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил Господь…"
- И чего орешь, чего орешь, - медленно, заунывно начал старик, - я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?
- Бил, бил, а то как не бить, - живо вскинулась Марья Египетовна.
- Эко, ну и поучил разок, дак что, один раз всего. Довела.
Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что-то шептала ей на ушко.
Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что-то вспоминать, на что-то рассчитывать, надеяться.
Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник "Луна", который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.
Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка "Московской", где еще грамм триста оставалось.
Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока раньше разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.
Разрыл по-собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.
Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по-новой завела волынку.
- Молчать! Молчать! - завопил он, грохнув кулаком по столу, - ты меня стервоза загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!
- Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!
И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.
Но когда уже наладил все: петлю, табуреточку, крюк - скушно помирать стало.
- Э-э, нет, - вслух сказал старик.
Он- разрезал веревку на два куска. Одним обмотался вокруг пояса, из другого сделал петлю на горло и повис на стенке, как большая, мятая, трепанная и не раз теряемая кукла.
Да-да, и вы бы сказали, что он висел, как кукла, посреди того, что творилось и творится кругом.
Он висел, ожидая шагов, шума, чтобы свесить голову набок, высунуть язык и выпучить глаза.
Дождался. Старуха, у которой сердце остановилось при виде раскрытой двери сарайчика, мешкала, топотала ногами, а соседка, снедаемая любопытством, заглянула в сарайную черноту и такой вопль издала, что уже через полчаса затарахтел около дома мотор трехколесного милицеского мотоцикла и сквозь тарахтенье, пропадая в сугробах, спешил к сараю, где уже собрались разнообразные фигуры, оперуполномоченный Лутовинов.
А скорая помощь еще не приехала.
Пистолет наголо, и желтый кружок света от карманного милицейского фонаря, сделанного в Китае, уперся в искаженное лицо самоубийцы.
И уполномоченный смело, без колебаний, подошел к трупу, а труп взял да и обнял его за шею, хотя, как я уже об этом говорил в самом начале, ничего хорошего из этого не вышло.
Милиционеру, бедному, стало плохо, очень плохо. Его увезли в больницу на прибывшей за самоубийцей скорой помощи. Он стонал и блевал, его кололи шприцами и совали в зубы черную пипку кислородной подушки.
А старик получил пятнадцать суток. Лутовинов сам об этом попросил слабым голосом своих товарищей, когда они, накинув поверх синих мундиров белые больничные халаты, принесли больному шоколад, ранетки и апельсины, купленные на специально отпущенные для этого казенные деньги.
Старик получил пятнадцать суток.
Днем деда водят колоть лед на проспекте Мира, а на ночь запирают в каталажку. У него уже есть два новых дружка. Один все время поет: "Пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за это я ее люблю, да-да…"
А другой говорит, шепелявя:
- Скажи мне свое "фе", и я скажу, кто ты!
Приходила как-то Марья Египетовна. Принесла мясных пирогов в целлофановом кульке. Горевала, притихла, жалела, но не особенно. А старик иной раз бормочет новым дружкам на перекуре, залепив слюной цигарку:
- Не по правде это. Я понимаю. Я раньше образованный был. Я все понимаю. В книжках еще писали - "Веселие Руси". Я все понимаю.
Мыслящий тростник
Сам я - милиционер. Я был милиционер, я есть милиционер и я буду милиционер, пока не умру или не наступит коммунизм, когда меня, как должности, уже будет не надо.
В чем мне довольно сомнительно, чтобы меня когда-нибудь было не надо как должности. Порядок всегда должен соблюдаться и всегда может нарушаться. Вдруг человек, допустим, сорвет цветок с коммунистической клумбы? Впрочем, этот пример у меня неудачный, а более удачного я не могу придумать, потому что не могу представить, какие нарушения могут быть при коммунизме.
Из этого вы можете подумать, будто я не верю в коммунизм. Но тут вы ошибаетесь: было бы очень глупо с моей стороны не верить в коммунизм. Просто мне иногда очень трудно представить, как все будет: ну, вот, например, насчет нарушений. Но я верю, что не за горами оно - это наше светлое будущее, ради которого рождались и погибали различные светлые умы.
Так что я - милиционер. Нравится это кому или не нравится. И работаю я хорошо. Может, это у кого вызовет веселое зубоскальство, но я вам еще раз твердо повторяю: "Я работаю хорошо". Если я веду алкаша в коляску, то я его веду хорошо в коляску. Вы, конечно, можете смеяться надо мной, что я хорошо веду алкаша в коляску. Ну, а почему вы его сами не ведете в коляску, допуская лежать на виду у всех, обмочившись и облевавшись, испуская нецензурную брань? А?
Или вот вы можете обидеться на меня, что я вывернул хулигану руку. Да так, что у него там что-то хрустнуло. А что как если он перед этим намахивался финским ножом и кричал, что выпустит мои кишки? Как вы думаете, мне нужны кишки или я могу перебиться без кишок? Нет, шалите. На все ваши претензии я отвечаю твердостью и на этом разговор о своей профессии прекращаю, потому что не об этом разговор.
А о том, как я получил новую квартиру и что из этого вышло.