Я сел в поезд до Сиены. В саду Палаццо Равиц-ца уже розовело цветущее дерево. Я слушал глухой шум ливня, пока медленная струйка горячей воды наполняла ванну. Тосканская деревня была такой, как мне описала ее Ивонн, за ней поднимались кладбищенские кресты. Призраки, которые должны были населять мой номер на последнем этаже пустынного роскошного дворца, никак себя не проявляли - ни враждебно, ни шутливо, это было лишь некое сладостное окутывание. Возле окна я с силой чесал голову до тех пор, пока перхоть не стала падать на тетрадь, в которой я писал: "У меня больше нет никаких других ориентиров, кроме упорства, с которым мое дерьмо валится на эмаль унитаза".
13 ОКТЯБРЯ, СЮРТЕНВИЛЬ
Я вошел на вокзал и тотчас почувствовал, что возвращаюсь к самому себе, вновь узнаю себя, и все, принадлежащее мне, составляет мое богатство. Когда я сел в поезд, все сразу стало казаться мне удивительным: розовеющее небо, синеватая дымка повсюду, эскалоп из тропической индейки и дьявольский стромболи в меню, запертые в пустоте приборы из нержавейки, намалеванные ручкой рисунки, изображавшие на сиденье передо мной женщину с поднятыми раздвинутыми ногами и вагиной, будто ползущая улитка, посередине, горчица, которую я мазал на кусок камамбера (я спрашивал себя, зачем я это делаю - потому, что камамбер безвкусный, или потому, что мне просто хотелось открыть пакетик с горчицей), тошнотворное фисташковое мороженое в завершение обеда, все казалось мне несказанным и незабвенным. Я принялся думать об этих отчетах о жизни путешественника, одиночки: здесь темнеет в шесть вечера, я рано ложусь и хорошо сплю, я взял с собой в поездку неподходящий костюм-тройку, мои всегда нечищеные черные мокасины запылились. Я вдруг перестал понимать, почему поезд был таким верным средством, почему больше не встречалось безумцев, сваливавших по ночам на пути ветви деревьев.
Я уехал в спешке, в последний момент решив отправиться в одиночестве, не встречаться с друзьями. Место мне было незнакомо: мне рассказали, что оно находится на берегу моря, среди одиноких скал, открытое всем ветрам. Это была не гостиница, а небольшая усадьба, владельцы которой иногда принимали постояльцев. Четыре светлые и просторные комнаты. Нужно было подняться на небольшую скамеечку, чтобы попасть в кровать, и затем погрузиться в перину. Мы ели с хозяевами на кухне за длинным столом грубого дерева. На вокзал Шербура за мной приехал мужчина, он подошел ко мне, произнося мое имя, и так как у меня был вид, будто само собой разумеется, что именно он принимает меня у себя, он сказал: "вы ведь видели мою фотографию". Мы должны были проехать двадцать километров в тумане, потом, на подступах к морю, он рассеялся. Мужчина предупредил меня, что в усадьбе нет ни удобств, ни того приема, которые можно найти в гостинице, и что туда приезжают не ради отдыха или развлечений, а чтобы учиться и размышлять. Он не задал мне ни одного вопроса, и я это оценил.
Мы приехали в усадьбу, собака лаяла. Нас ждала его жена, она показала мне комнату. Ребенок уже спал. Комната была не такой, как я представлял: конечно же, просторная, с двумя окнами, но кровать была низкой и накрыта бархатным красно-желтым покрывалом, на который положили ежа из искусственного меха. Я пристально рассматривал новую штукатурку, все цвета были слишком хорошо различимы: красный бархат и Разноцветные предметы на каминной полке, опалового стекла ваза, зажигалка, маленькая старая модель автомобиля, желтое стекло керосиновой лампы, переделанной в электрическую, мне бы понравилось чучело ящерицы, если б оно не находилось среди этих предметов. Там были стол и бюро, и на бюро лежал тисненой кожи бювар с золотой инкрустацией, пресс-папье и, судя по всему, вулканический камень, у каждой вещи было свое место на стекле, покрывавшем дерево, защищенное фетром. Каждую вещь я брал и разглядывал. Открыл чемодан, достал перьевую ручку, флакон с чернилами, две записные книжки, бумагу и том Флобера в издании "Плеяд" - все это я специально положил на стол, а не на бюро. Я убрал серого ежа с покрывала и, наконец, обратил внимание на палас. Эта комната вся целиком заставила меня думать о первенстве цвета в литературном описании.
Перед тем, как лечь спать, я сильно перепугался - хотел снять с занавески оболочку насекомого - неподвижную, высохшую, без лапок, хвоста и головы, похожую одновременно на маленького рака и гусеницу, но внезапно она зашевелилась. Я сразу же пошел утопить ее в горячей воде и, когда раздавил ее концом зубной щетки, оттуда появилось лишь немного зеленой пыли.
Утром я увидел ребенка: у него были очень светлые волосы и голубые глаза, он поднялся на детское креслице, в котором его кормили.
Мы ждали молока, его еще не привезли. Я решил погулять и прошелся по деревне, какие-то люди с любопытством меня рассматривали. Усадьба стояла рядом с фермой, прямо напротив с другой стороны улицы располагались мэрия и школа. Вначале я прошел мимо почтового отделения, в котором находились также парикмахерский салон с галантерейной лавкой, затем увидел себя в стекле витрины станции техобслуживания. Сложенную из огромных камней церковь окружало кладбище. Когда мимо проезжал велосипед или трактор, водители оборачивались, чтобы посмотреть на меня спереди. Спортивное кафе, торговавшее еще мясом и хлебом, в сезон отпусков было закрыто. Я зашел в табачную лавку: девушка сказала, что они не получают газет из Парижа, за ними нужно идти в Пьо.
Море было в двух километрах от деревни. Я видел серебристого цвета перевернутые цинковые бидоны вдоль домов, видел, как женщины собирают фасоль и картошку, видел высокую капусту на стеблях, вид которой был для меня непривычен. Пахло кострами, сидровыми яблоками и хлебным тестом с кухонь. Я погрузил ботинки в песок дюн: безлюдный пляж простирался до бесконечности. Я подумал раздеться на ветру догола, поджечь гнездо морских блох и кропотливо изучить их страдания, но это были дурацкие планы. Солнце так пекло, что пришлось снять шарф и свитер.
Женщина убрала мою кровать и опять положила серого ежа. Я снова его убрал и спрятал за подушкой в глубине шкафа; если завтра она его снова положит, что ж, от отчаяния я оставлю его на кровати. Я распахнул окна, выходившие на огород. Слышны были отрывистые крики детей во дворе, мычали коровы, кудахтали куры, картина была полной. Я отодвинул стол от окна, так как солнечные блики меня ослепляли. Здесь было больше времени, чтобы заниматься собой, но я меньше заботился о своем облике. По утрам я не мыл голову, чтобы сильнее завились волосы. К тому же, раковина находилась слишком низко, а Расстояние между ней и краном было слишком Узким, чтобы не поцарапать затылок.
У мужчины была узкая светлая бородка и розовые щеки. По вечерам, как только доедали сыр, он быстро оставлял нас - уходил работать в кино в Шербуре. Ужин начинался со щавелевого супа, за едой они смотрели телевизор и не разговаривали. Женщине нравился один голубоглазый певец, и она сказала: "Люблю мужчин с голубыми глазами", я сидел, повернувшись к телевизору; она взяла меня за руку, посмотрела в лицо и произнесла: "Ведь у вас тоже, тоже голубые глаза". Мужчина повторял: "Приятного вечера", обращаясь сначала к ней, потом ко мне. Я сразу же поднимался в свою комнату.
Ребенок, после того, как увидел в рекламе по телевизору, что дети едят равиоли, всегда требовал равиоли. Как только на экране появлялся черный, он начинал кричать и, жестикулируя, повторял: "Уходи! Уходи оттуда!" до тех пор, пока негр, разумеется, не исчезал. Он звал мать на "ты", но, когда ему что-нибудь было нужно, всегда говорил ей "вы": "Мама, пожалуйста, дайте воды", "Мама, пожалуйста, дайте вон тот фрукт".
Каждый вечер я писал Ивонн и утром шел отправить письмо. Это была единственная цель прогулки. Почту забирали в одиннадцать. Женщина, вернувшись с покупками, рассказывала мне, что многие торговцы судачили обо мне. Ребенок попросился пойти вместе со мной на пляж, но, так как он должен был спать и боялся, что я уйду без него, не ложился.
Я шел по деревенской дороге, держа светловолосого ребенка за руку и немецкую овчарку на поводке. Люди смотрели на нас из окон, а собаки во дворах яростно лаяли и, собираясь на нас наброситься, давились на железных цепях. У нашей собаки был ошейник с шипами, которые должны были колоть шею, если она слишком тянула поводок. У меня в кармане были детские подтяжки. Я только что поднял ребенка на плечи и бежал с ним по пляжу. Мы построили пирамиду и вырыли глубокую яму. Мы сняли башмаки и носки, он намочил в волнах низ брюк и спросил меня, можно ли их снять, потом спросил меня, можно ли ему снять трусики, вначале я сказал "нет", потом "да". Когда я снова поднял его на плечи, я почувствовал холодноватую плоть его живота, тершегося о мой затылок. Потом я снова его одел. Я знал этого трехлетнего ребенка лишь с сегодняшнего утра. Видя в окнах недоверчивые взгляды людей, удивленных собачьим концертом (его вызвала наша собака или же я, как некий персонаж, осененный проклятьем, соседство с которым, возбуждая слух, сводит зверей с ума), я подумал: если бы я вдруг потерял память и оказался на этой деревенской дороге, держа ребенка за руку, то что бы подумал сам о себе, - я, который никогда не "имеет" детей, -я бы поверил в то, что только что украл его. И, несмотря на это, ребенок говорит со мной, доверяя мне, хотя знает меня всего несколько часов: он сообщает, что боится тракторов, но ему нравятся машины, с тем условием, если они не станут его Давить. Таким образом, я похищал бы этого ребенка, в то время как мы возвращались с пляжа, я бы туда вернулся и снова раздел бы его, и на этот Раз я бы принялся ласкать все его тело, его тело столь мало, столь пригоже, столь доверчиво, что внезапно стало бы очевидным, что я задушу его, и это ничего не стоило бы сделать, его шея такая Узкая, что хватило бы одной руки, и я отпустил бы с°баку, и потом бы скрылся.
Но я не потерял память, и я замечаю, что это ребенок хочет, чтобы я потерялся, показывает мне неправильные пути, чтобы подольше побыть со мной и не сразу вернуться домой.
Я долго гулял по кладбищу. Какая-то женщина спросила меня, не ищу ли я чью-то могилу, так как многие надписи были стерты. К железным крестам, украшенным черными шариками, были прикреплены фигурки Христа. На детских могилах, усыпанных белыми камушками или стеклышками, фарфоровые ангелочки предавались призрачным искусствам факира. Я колебался, не украсть ли мне одного из этих ангелочков. Потом я вошел в каменную кабинку М/Ж, чтобы посмотреть, нет ли на задней стороне двери какой-нибудь надписи, и нашел непристойность вот этой вот весьма нежной: "Ищу девочку 8-12 лет, чтобы ласково у меня пососала или поласкала и чтобы показала свою щелочку".
В воскресенье мы поехали прогуляться на машине. Посмотрели мраморный карьер и потом, проезжая вдоль моря, женщина показала мне атомную станцию. Прогулка по дюнам была долгой и скучной. Мужчина все время, словно кнутом, хлестал поводком. Мы поздоровались с каким-то охотником. Тутовник, который протягивала мне женщина, был невкусным. Ребенок начал жаловаться и просил вернуться. Его мать сказала мне: "Не сажайте его на спину, мой муж ему никогда не разрешает, не нужно приучать его к плохим привычкам". Ребенок заплакал. Мы ушли слишком далеко, понадобилось много времени, чтобы отыскать машину. Когда мы вернулись, женщина предложила чаю, чтобы согреться, и старую бриошь, которую разогрела в печи. На следующий день женщина сказала, что сожалеет, но она говорила с мужем и должна попросить меня заплатить за экскурсию и за полдник.
Ивонн сказала, что мне нужно хотя бы ради приличия переживать различные ситуации, чтобы писать. Я мог бы представить себе эту ситуацию, в которой бы пережил потерю памяти; в конце концов, задушил ребенка и сделался убийцей хотя бы ряди приличия по отношению к литературе.
Ребенок попросил снова сходить вместе со мной на пляж. Дул ветер. Незадолго до того, как появились дюны, ребенок остановился: он не хотел идти дальше, говорил, что моя рука слишком холодная. Он положил свою руку в карман и повернул обратно.
ПОЛОТЕНЦЕ
Вечером я поел в японском ресторане свежей рыбы, и на следующий день меня с приступом аппендицита срочно отвезли в больницу Пеплие в XIII округе. Мне должно было скоро исполниться двадцать лет, но меня поместили в общую палату с двумя детьми: темным тринадцатилетним мальчиком и еще меньшим ребенком с тонкими, очень светлыми волосами и такой бледной кожей, что, казалось, когда он двигался, его можно рассматривать на просвет. Предписанная мне доза анестезии, вероятно, была слишком легкой, так как очнулся я на выходе из операционного блока на каталке в лифте. Пока меня везли по коридорам, я беспрерывно кричал незнакомым мне голосом, исходившим словно бы не из горла, а прямо из живота. Больные выходили из палат в коридор, чтобы посмотреть на меня. Медсестра надавала мне пощечин, я умолял ее сделать мне укол, чтобы снова уснуть. Детей заставили покинуть палату; укол, наконец, сделали, и он меня утихомирил.
Когда я проснулся, бледный ребенок находился у моей постели, он следил за мной, стоя у изголовья. Чуть позади тихо стояли и смотрели пришедшие навестить его родители. Я не пил уже часов двадцать и умолял дать воды, которую мне еще было нельзя (я должен был ждать, когда вечером подадут суп с пюре и ломтиком ветчины). Ребенок пошел в туалетную кабинку, вернулся со своей пропитанной водой банной рукавичкой и принялся сжимать ее у моего рта. Он несколько раз входил в кабинку смочить рукавичку и, в конце концов, положил ее мне на лоб. Родители попросили его снова лечь. На другой постели темный мальчик читал журнал с картинками. По-прежнему ничего не говоря, бледный мальчик поднялся с кровати, чтобы помочиться. Он задернул белую пластиковую занавеску, и сразу же раздался глухой звук удара его обессиленного тела. Родители подбежали поднять его и отнесли на кровать, где он очнулся. Им пора было уходить, мы попрощались.
Накануне этому ребенку сделали обрезание, и он, каждый раз, когда мочился, терял сознание, вероятно, от боли в члене. Мы - темный мальчик и я - сразу же звонили медсестре, чтобы она пришла его поднять.
Он становился все бледнее, его кожа, белая и матовая, иногда розовела от волнения. Он не разговаривал, лежал с широко распахнутыми глазами в кровати. На следующий день он покидал больницу, а меня переводили в отдельную палату. За ним приехали родители. Прежде чем уйти, он раскрыл сумку, чтобы отдать мне свое туалетное полотенце, неприятное пестрое полотенце, которое я до сих пор храню.
ПОЕЗДКА В БРЮССЕЛЬ
Я видел его только раз, в той школе фотографии, куда меня попросили зайти. Это был самый высокий мальчик с черными и короткими взъерошенными волосами, торчащими в разные стороны, он говорил с немецким акцентом, вот все, что я о нем знал, и чем можно было объяснить мое влечение.
Его образ витал в воздухе несколько месяцев: я не решался к нему подступиться. Когда этот образ, наконец, уже был готов развеяться, он мне позвонил. Я сказал ему: "Давай увидимся". Он ответил: "Приходи прямо сейчас, я для тебя что-нибудь приготовлю" и сразу повесил трубку, не дав мне времени сказать, что я занят. Я перезвонил, но он уже ушел.
Я поднялся к нему по маленькой грязной лестнице. Он жил на окраине Парижа, в восемнадцатом округе. Он открыл мне дверь, как открывают ее долгожданному другу, с которым встречаются после долгой разлуки (этой разлуке было столько же лет, сколько и нам: двадцать три, двадцать четыре). Он кидал на стоявшую на огне сковородку порезанный лук, кусочки банана и ветчины, перемешанные с масляным рисом. Мы сели друг против друга в маленькой кухне без света, и от его присутствия я сразу же почувствовал подъем, приключение, свободу. В его словах не было ничего явственно эротического, но от них внезапно таинственно начинал разбухать член.
Меня должны были оскорбить две вещи, но я воспринял их естественно, словно в гармоничной последовательности: сначала, когда я уже хотел воспользоваться темнотой, в которой мы обретались, он зажег висящую под потолком лампочку без абажура, но это новое освещение, явно обездвижившее наши лица, ничего не изменило ни в наших отношениях, ни в наших словах. Затем в дверь позвонил его друг, с сэндвичем в руке, купленным у арабского лавочника, но этому комическому вторжению (ибо мальчик был из тех, что рассказывают смешные истории) не удалось меня обеспокоить: я доверял каждому нашему мгновению. Вино было плохое, но это казалось не особенно важным, попадая в рот, оно сразу же становилось отменным.
Наконец, когда была пора уходить, гость начал рассказывать страшные истории: квартал был небезопасный, на него уже нападали, он попросил, чтобы мы вызвали ему такси. Я собирался поехать на метро, его друг сел в такси, а ему я предложил пройтись и проводить меня. Мы свернули за угол Улицы и столкнулись нос к носу с одетыми в кожу парнями, которые, матерясь, мочились на машины. Один из них сказал: "Сейчас мы их сделаем". Перепугавшись, я хотел пуститься наутек, но он почувствовал, что мне страшно, и в тот самый момент, когда мы проходили мимо них, положил РУКу мне на плечо и громко произнес: "Не бойся, ведь ты со мной", и тут они расступились, дали нам пройти. Он оставил меня на станции метро, и я не обернулся, он пожелал мне доброго пути, Как Желают тому, кто, расправив паруса ветру, отправляется в долгое плавание.