Одинокие приключения - Эрве Гибер 4 стр.


Он дал мне фотографию, на которой мужчина держит в вытянутой руке мертвую сову. Смеясь, он открыл рот и показал мне в самой середине внизу дыру между зубов, он подрался в детстве, и зуб, не вывалившись, сгнил. Он наклеил на некоторые свои фотографии рентгеновский снимок этого отсутствующего зуба. Радостная манера сразу же показывать то, что другие хотели бы утаить, натолкнула меня на мысль засунуть язык во время поцелуя, если однажды этот поцелуй состоится, в промежуток между зубами прежде, чем там появится вставной зуб. Я мог бы взять его руку и положить на свое тело, чтобы его рука будто нечаянно ранилась о край пропасти, словно попав в волчью ловушку, прикрытую листьями, чтобы его рука пала... но я этого не сделал.

Мы договорились по телефону поехать куда-нибудь вместе, я предложил Брюссель, он предложил Шартр или Ла-Рош-о-Фе, он хотел привести меня ночевать в расселине, которую отыскал между двумя менгирами, где спали кошки. Он был толстым ребенком, но не похудел, а стал таким худым, потому что внезапно неимоверно вырос. Он рос быстрее меня, но я этого еще не знал. Он был на восемь месяцев младше. Был немцем, родился во Фрайбурге. Он должен был скоро отправиться туда праздновать семидесятилетие отца, и надо было торопиться, если мы хотели поехать куда-нибудь вместе.

Он взял с собой миртовую настойку на случай, если придется унимать зубную боль. А я набил свою небольшую сумку всевозможными таблетками и пилюлями, я представил всевозможные страдания, и у меня было средство от каждого, пока мы собирались, я методично составлял каталог (я тайно желал, чтобы он заболел, чтобы о нем заботиться), в котором было перечислено все: боль в животе, головная боль, бессонница, боль в сердце и даже сильнейшая усталость. Я не взял никаких книг, никакой одежды, только сменную майку красного цвета.

Когда мы собирались выходить от него, он вдруг открыл свою дорожную сумку фотографа и прямо передо мной вытащил оттуда пижаму, сказав: "нет, я не буду ее брать с собой". Но он в течение многих дней нарочно не мылся, чтобы запах защитил его, воздвигая вокруг тела оправу, плотину, которую мне было бы тяжко преодолеть (так против комаров используют лимонную мяту).

Он надел черную кожаную куртку, которую много лет назад ему дал водитель грузовика на дороге в Гамбург, и к которой он заказал подкладку из овечьей шерсти. За несколько дней до нашего отъезда я заметил у него в ушах желтую восковидную субстанцию ушной серы, и сказал себе, что особое отвращение, которое она мне внушала, послужит испытанием, вызовом моему желанию, словно некоторое препятствие в состязании. Но в день отъезда желтая субстанция исчезла. И эта старая черная куртка вместе с ремнем стала для моего желания слишком очевидным проводником, чересчур сильным вожатым.

Он выбрал поезд, который идет до Брюсселя шесть часов, хотя мы могли добраться за три часа. Это был поезд, на который ему сделали студенческую скидку, поезд вез португальских эмигрантов, возвращавшихся работать в Нидерланды, он останавливался в Амстердаме. Спальных мест не было, большинство путешественников лежали поперек сидений, дрожа под кучей одежды. Разговаривая, мы пытались не дать друг другу заснуть, слова больше ничего не значили, лишь звуки, которые различал слух. Поезд без причины простоял целый час на какой-то станции, было уже два ночи, и мужчина, прохаживавшийся с передвижной стойкой вдоль перрона, регулярно стучал в окна прямо напротив приплюснутых лиц уснувших путешественников лишь для того, чтобы их разбудить, злоупотребляя нереальным правом, которое предоставляло ему занятие уличного торговца, однако без какой-либо надежды что-то продать (может быть, мужчина колотил в окна, нарушая сон непьющих пассажиров, еще оттого, что уже привык не продавать ни одной бутылки пива и ни одной чашки черной бурды...).

Поезд еще час стоял на таможне, и на этот раз мы уже задремали, он укрылся курткой и, когда я просыпался, я играл с ее молнией, не осмеливаясь повернуться в сторону, чтобы взглянуть на него. Все купе громким тягучим голосом разбудил толстый мужчина с бельгийским акцентом: "Чей это красный чемодан? Он ваш, месье? Ваш, месье? Нужно сказать, чей это красный чемодан, а то я буду вынужден спустить его на перрон". После двадцати минут, прошедших в личных обращениях, когда слова "красный чемодан" не переставали повторяться, мужчина решился спустить чемодан на перрон. Как только его поставили на землю, чемодан взорвался, и мужчину разворотило на части. Перерыли все наши вещи, установили наши личности, допросили всех пассажиров.

Поезд приехал в Брюссель с опозданием. Было пять часов утра. Обменный пункт открывался только в семь, и у нас не было ни одной бельгийской монеты. День едва занимался так, как ему хотелось. Ветер был очень холодным, в сиреневом небе мигали сигнальные фонари. Мы перешли улицу и вошли в первое попавшееся кафе. Мы спросили у женщины за стойкой, можем ли заплатить французскими франками, за два кофе мы отдали ей десять франков. Мы сидели на диванчике рядом с выключенным автоматическим проигрывателем, напротив нас женщина с тяжелыми веками, прикорнув на плече мужчины, кончиками пальцев с красным лаком ласкала пряди его волос.

Мы ждали открытия обменного пункта, и, гуляя, удалялись от вокзала. Мы вошли во второе кафе на маленькой площади. Свежевыбритый мужчина с портфелем у ног, допивая пиво, собирался идти на работу. Он спросил нас, не англичане ли мы. Сказал, что каждое утро слушает французское радио, и начал напевать позывные одной передачи.

В музее Изящных Искусств не было ни одного Рембрандта, а картины с трудом найденного музея Вирца были тщеславных размеров и грубо написаны пошлыми красками: было лучше смотреть на них на почтовых открытках. В саду, окаймленном оранжереями, поднялось солнце. Напротив лестницы, возле стены, повернувшись спиной к поднимающимся людям, обнимая камень, тихо покачивался человек. Однако фотоаппарат не мог передать этого движения, этой позы, этого беспокойного онемения.

Мы трижды возвращались в тот же самый ресторан под навесом и ели те же самые блюда, панированные битки из креветок. На его щеку упала Ресничка, и я подхватил ее влажным указательным пальцем, чтобы положить на язык, я ее проглотил, и он смутился. Мы пили белое Юрское вино. Он рассказал о том, как гулял в окрестных лесах Фрайбурга, о воскресных обедах. Из четырех мальчиков он был старшим. Ему было семь лет, когда у него наконец родилась сестра, и он тогда сказал: "Я женюсь на своей сестре". "Сегодня, когда я себя ласкаю, - сказал он мне, - я все еще мечтаю сжать ее в объятьях".

Когда мы вышли, я беспокоился, что ледяной ветер, сдувая волосы со лба, обнажает мое лицо. Я был не очень тепло одет, я замерзал. В комнате было недостаточно натоплено, с каждой стороны висела раковина, и стояли две простых кровати, разделенные перегородкой, он не затворил дверь. Он разделся, его майка задралась, и я увидел его немного жирный и, главное, белый живот. Я вытянулся под холодными простынями и задержал дыхание, мы пожелали друг другу с одной и с другой стороны от перегородки спокойной ночи, наши головы должны были почти что соприкасаться, каждый из нас был словно невидимой стороной другого; вероятно, у нас обоих тела были одеревеневшие и недвижимые, внезапно я почувствовал сильное желание кончить вместе с ним, тереть оба члена в своей руке, я хотел, чтобы он пришел ко мне в кровать, ничего не говоря, поднял покрывало, чтобы лечь рядом, я заранее знал, что его ноги будут ледяными и влажными, как мои. Он поднялся, я услышал, как он ходит, голый в темном и холодном пространстве, голый прямо передо мной, У него в руке была его кожаная куртка, он положил ее на мою кровать, чтобы укрыть мои ноги, он сказал только: "Тебе должно быть холодно", потом ушел, снова лег, и кончилось тем, что сон овладев нами, и кто был первым? Утром он рано меня разбудил.

Мы должны были спуститься к портье за ключом от душа. Женщина потребовала, чтобы мы заранее оплатили номер, так как у нас не было никакого багажа, кроме двух ученических сумок. Теперь внизу был мужчина, мы только что позавтракали. Я попросил у него ключ от душа, и снова он потребовал плату вперед. Он пошел вместе с нами за двумя полотенцами к шкафу, и мне было прекрасно видно, что на секунду, пока он раздумывал, его рука повисла в воздухе, а затем он нарочно выбрал из стопки два самых тонких, самых потертых, самых поношенных полотенца. Я взял полотенца и подождал, когда он пересечет весь коридор. Как только он подошел к стойке, я вернул ему полотенца, сказав, что хочу другие, более толстые, таким тоном, который заставил его подчиниться. Он вернулся, поменяв одно из двух полотенец и, чтобы оскорбить меня, проговорил: "Честное слово, вы настоящие девушки", на что я очень спокойно сказал: "Да, мы - девушки". Он ничего не ответил, и мы поднялись по лестнице. Я охотно отдал ему лучшее полотенце, и снова, как тогда, когда я проглотил ресницу, это внимание, Уделенное его телу, казалось, испортило ему настроение.

На площади играл духовой оркестр, собрались люди, кто-то фотографировал, мы смотрели на них, как на чужих, с жалостью. Нам нужно было снова садиться в поезд, он не нашел того, что искал, ходя из одного магазина в другой, какую-то редкую запасную деталь, может быть, от ружья, двигателя.

Мы доехали на трамвае до конечной станции, Не зная, куда он идет, и по тем же местам вернулись, откуда приехали. Я повел его в кафе "Внезапная смерть", о котором мне рассказывали, выпить едкого пива со вкусом черешни. Люди смотрели как мы бок о бок сидим на скамейке, и тогда, ведомый желанием, я сказал ему те слова, которые не были написаны.

В обратном поезде он наклонился ко мне, чтобы поцеловать в щеку. Мы расстались в метро, и я видел, как он исчезает за освещенными стеклами вагона, он собирался присоединиться к Марианн. Я больше его не видел.

Я вернулся опустошенным. На следующий день я погрузился в лень, мне едва хватало сил даже на чтение. По телефону мне ответил разбуженный голос, принадлежавший кому-то другому, и я подумал без всякой печали: он согревает под курткой ноги Марианн, он рядом с ней. Но уже наступило лето. Голос девушки, с которой меня соединили, казался сонным, и я представлял его квартиру во время его отсутствия, словно большую спальню. Она сказала мне: "Нет, он еще не уехал во Фрайбург". Я попробовал говорить на немецком, я чуть не отказался ему писать.

Слова, которые мы оба произнесли, образовывали прекрасный, вылинявший и обгоревший, новый апокриф, написанный симпатическими чернилами, зарытый и более не находимый. Ничто не могло воссоздать эти слова, они были, словно ненайденный, слишком глубоко сокрытый, не поддающийся обнаружению, смущающий клад.

Несколько дней в пустоте, прошедших, когда я ничего не делал, ничего не писал, совсем ничего не происходило, я думал, что он украл мою душу, но он стал моим вдохновением...

(Между двумя текстами прошло от шести до восьми месяцев, первый был оставлен в планах, недописан, прерван. С опозданием в три месяца я отправил ему письмо, стеснительное, накупавшая ресница или слишком мягкое полотенце. Я надеялся, что письмо не будет иметь никакого успеха, так как мы не общались. Потом я нашел кусок уже написанного текста и испытал то же самое ощущение приключения. Надо было превозмочь забвение, надо было положиться на свою память.)

ВИЗИТ

Он уходил рано утром, поставив на шесть часов маленький кварцевый электронный будильник, который не звонит, но дает расслышать посреди сна глухой свист, сон сразу же развеялся. Он побрился, не смотрясь в зеркало, и немного порезался. Он опустил перед зеркалом голову и провел рукой по волосам, чтобы привести их в порядок, каждый день ему казалось, что он еще чуть больше постарел, и это доставляло ему некое удовольствие. Когда он садился в машину, ему почудилось, что все восприятие жизни заключалось в выпитой зыбкой лужице кофе, которая теперь склеивала его желудок, словно тухнущие чернила из внутренностей осьминога. Начинался день, еще бледный, улица была пустынной.

Выехав из Франции, он пересек пелену плотного тумана, который время от времени дырявили желтые проблески фар, по обочинам вырисовывались высокие сосны. Остановившись в деревне, он зашел в кафе и спросил себя, не была ли эта манера осознанно выбирать кусочки наколотого сахара уже жирными и грязными руками проявлением его испорченности. Официантка сказала: "Месье, у вас на ушах пена для бритья", и, действительно, он вытер кончиком пальца белое вещество, которое еще оставалось чуть влажным. Женщина проницательно угадала природу пены.

Он перечитал письмо от бабушки, которая пригласила его провести десять дней в этом швейцарском отеле для смертников, в клинике, замаскированной под дворец, где двадцать лет назад умер ее муж и куда она возвращалась каждый год ради трех летних месяцев в одиночестве. Увидев в конце аллеи посреди густого леса большое белое здание, он понял, что наступила пора обеда: за изогнутым стеклом столовой занимали места обернутые в шали одеревенелые силуэты. Представив себя среди этого собрания, он вдруг почувствовал озноб и повернул назад, пошел обедать один в Понтарлье.

Вход в отель был сзади, надо было пройти по висящему над пропастью мостику. Приемная находилась на четвертом этаже. Он назвался, и элегантная женщина сказала, что его ждали к обеду и бабушка, уставшая от ожидания в гостиной среди игроков в бридж, обеспокоенная, поднялась к себе в номер. Она указала ему на один из двух лифтов, снабженный зеркалом, в которое он избегал смотреть из страха показаться смешным гарсону, Несшему его багаж. Он шел по центру длинного прямого коридора с обитыми кожей дверьми по обеим сторонам, заставившими его думать о подземном лабиринте безграничного склепа; сквозь эти двери не проникал никакой шум, плотный плюш, наложенные один на другой ковры полно-заглушили скрип тележек, которые везли ко второму лифту, спускающемуся ниже, чем первый, и без зеркала, доходившему до подвала, где были кухни, склады, массажные кабинеты и холодильные камеры. Гарсон, не ожидая чаевых, тут же исчез, как только толкнул совершенно белую на шведский манер 30-х годов дверь его номера. Он дошел до номера бабушки в глубине коридора. Она еще не разделась, она осталась, дожидаясь его, в темно-синем с белым английском костюме, который надела для обеда. Она читала в кровати книгу молитв, написанных детьми-инвалидами, лежавшую на деревянном пюпитре, который стоял над ее грудью. Она сказала ему: "мой бедный малыш", - это все, что он расслышал от ее фразы. Он рассказал ей о том, как доехал, и, чтобы объяснить отсутствие во время обеда и столь запоздавшее появление, не забыл указать более поздний час, когда отправился в путь. Он прочла ему одну из молитв. Возле ее тщательно расчесанных белых волос, убранных назад, ее затылка, опирающегося на подушку, находился звонок с надписью "Медсестра". Когда он ее поцеловал, ему показалось, что губы погрузились в дряблую плоть, сладковато пахнущую рисовой пудрой, бывшую воплощением этой дряблости, хотя со стороны лицо его бабушки напоминало твердую скальную породу.

Ему снились плохие сны, в них то и дело появлялось дерьмо, а от пальцев отрывались ногти. Утром они позавтракали каждый в своем номере и созвонились, чтобы назначить встречу. Он распахнул большую стеклянную дверь, выходившую на кругообразный общий балкон, разделенный перегородками матового стекла. Посмотрел на лес, простиравшийся возле отеля, над озером, по которому медленно двигались далекие белые треугольники парусов. Облокотился правой рукой о балюстраду, чтобы заглянуть в соседний номер, и сразу же спохватился: ему привиделась устремившая взгляд на озеро неподвижная женская фигура в домашнем платье, на обрамленном белыми повязками лице были видны лишь похожие на черные бархатные гвоздики круги под глазами, он сразу же затворил стеклянную дверь.

Азиатский врач заходил к бабушке в номер каждое утро. Она страдала астмой и бессонницей и говорила, что спит по ночам не более трех часов. Остальное время она читала, молилась. Она так далеко ушла в своей вере, что не могла даже в глубине души в ней усомниться. Ей было восемьдесят три года. Для прогулки она надела простое платье, также ее любимого темно-синего цвета, и покрыла оголенные плечи шалью. Он взял ее под руку. Она довела его до маленькой часовни, в которую ходила по субботам на мессу и иногда по будням к вечерне. С 1949 года она приезжала в этот отель каждое лето и на месяц на Рождество. Сначала она приезжала сюда с мужем, крупным бумажным промышленником. Однажды летним утром 1956 года она нашла его в кровати рядом с собой мертвым. Но потом вернулась, лишь попросила другой номер. Большая часть пансионеров знали друг друга из года в год и собирались иногда по вечерам на ужин. Но она всегда отказывалась принимать участие в "общем столе". В этот отель приезжали, чтобы жить, но здесь умирали: в подвале были, кроме кухонь и холодильных камер для мяса, бассейн с подогревом, солярий и небольшой морг. На нижнем этаже располагались столовая, гостиная и комната поменьше, где играли в карты. Каждый четверг во второй половине Дня устраивали вечеринку с танцами, но она туда не ходила, это была скромная женщина.

Чтобы спуститься к ужину, она воспользовалась дальним лифтом, в котором отсутствовало зеркало, достаточно большим, чтобы вместить тело в горизонтальном положении. Он удивленно спросил ее: "Почему ты пользуешься этим лифтом? Он же ужасный!" - и она поспешно ответила: "Я всегда пользуюсь им, когда опаздываю". Он больше не был единственным молодым человеком в этом собрании, тогда как за обедом молодость казалась лишь его привилегией: во второй половине дня прибыл африканский король с четырьмя телохранителями. Гарсонов в ливреях также выбирали по выправке и относительно молодому возрасту. Они позволили себе заговорить с мадам Хикс, бывшей моделью, вышедшей замуж за богатого американца и быстро овдовевшей, постоянной пансионерке в течение тридцати лет, но та прикинулась, что не слышит и возмущенно обернулась: "Вы слышали? Они осмеливаются ко мне обращаться!". Почти шатаясь, столовую пересек очень почтенный старый англичанин.

На следующий день бабушка рассказала ему, что в прошлое Рождество ей удалось затащить мадам Хикс в церковь, она даже заставила ее исповедоваться, и та вышла из исповедальни в слезах. Ей принесли большой букет с запиской, которую она поспешила спрятать от глаз внука, словно намекая: в семье стало своего рода легендой, что эта пожилая дама таила пламенные страсти. В то же самое время, что и книгу молитв, она читала "Любовную жизнь средних веков". Прощаясь, он снова поцеловал ее, но на этот раз ему показалось, что беспощадно тверды были его собственные губы, и что, прикоснувшись к ней, они сдавили ее изборожденную сладковатую плоть.

Назад Дальше