Мы вышли из парка, увидали толпу возле трамвайной остановки и подошли узнать, в чем дело. Оказалось, два деревенских парнишки пытались на ходу запрыгнуть в трамвай (двери автоматические тогда еще были редкостью, на открытые трамвайные подножки часто вскакивали на ходу), один из братьев сорвался, попал под колесо. При нас подъехала "скорая помощь", санитары несли носилки, на которых лежало накрытое брезентом тело, а поверх брезента – отрезанный, дымящийся (так мне показалось) кусок мяса килограмма на полтора. Рядом навзрыд плакал младший братишка погибшего.
Больше я Марусю никогда не видал.
Великий фантаст
Когда Маруся нас в Ленинграде покинула (а, может, это было во время ее отпуска), вместо нее поселилась старая бабка, вечно что-то ворчавшая себе под нос. В это время у нас жили наш двоюродный брат Виля и его единоутробная сестренка Галя, которой он верховодил, – так же, как мною и Марленой. Виля подбивал нас троих подслушивать бабкины монологи.
Подкравшись ко входу в кухню, мы затаивались под дверью, затаив дыхание, слушали ее неразборчивую воркотню – и вдруг взрывались хохотом. Бабка пугалась, злилась и поднимала крик – мы бежали вон, продолжая громко смеяться, а через минуту все повторялось.
Других домработниц ленинградской поры не помню, Но знаю, что была (может, еще до моего рождения) Сима, нянчившая Марлену..Потом она оставила нас, поступила на какую-то фабрику, завела семью, родилась у нее девочка, которую она назвала… Марленой! В выборе нашими родителями такого имени сыграли роль идейные соображения: имя Марлена, как и его мужская модификация (Марлен) соединяет в себе память сразу о двух великих революционерах: Марксе и Ленине… о существовании Марлен Дитрих родители вряд ли в те времена подозревали… Впрочем, немецкое женское имя Марлен (есть ведь и песенка "Лили-Марлен) имеет совсем иную этимологию: это сокращение, стяжка двух часто соседствующих у католичек имен: Мари-Магдалена… Но папа и мама в такие дебри не вдавались, им, как я уже говорил, было присуще единство цели, и, давая имя своему первому ребенку, они имели в виду только классиков диалектического и исторического материализма. Меня ведь Феликсом тоже назвали не просто так, а со смыслом: в честь железного чекиста. Придумав мне имя, папа сказал маме: "Пусть растет борцом". Домработница Сима. скорее всего, до таких высот коммунистической идейности не поднялась и нарекла свою дочь по новой моде лишь в порядке подражания: "чтоб красившее"…
Казалось бы, имея единственную родную сестру, я ее и помнить должен с самых ранних времен и более четко, чем кого-либо, но вышло не так. По Ленинграду я ее помню очень смутно. Зато великолепно отпечатались в памяти Виля и Галя. Это были дети маминой родной сестры Гиты – дети от разных отцов.
Гита – средняя из трех сестер (мама была старшей). В юности комсомолка, бесшабашная голова, участница "веселых и грозных" (по Арк. Гайдару) событий, она в Киеве дружила с Колей Островским, будущим слепым писателемя, и с удовольствием поддерживала потом версию, будто это с нее списана Рита Устинович в знаменитом его романе "Как закалялась сталь". Я-то сильно в этом сомневаюсь, но общее у нее с Ритой (кроме общих трех букв в рифмующихся именах) все же было: глубокие темные глаза, женственность и отчаянная революционность. В первом браке она была замужем за крупным комсомольским деятелем (даже, кажется, он был секретарем ЦК комсомола Украины) Сергеем Ивановым.
В Ленинграде Сергей бывал у нас с гармошкой, играл на ней и пел. Это был крестьянский парень, попавший в город мальчишкой, он стал учеником повара и из поварят прыгнул прямо в революцию. От него у тети Гиты и родился в 1924 году, 22 января, на другой день после смерти Ленина, сын, которого они, естественно, назвали – Вилен (В. И. ЛЕНин).
С Сергеем Гите жилось трудно: она хотела после рабфака или комвуза учиться дальше, но муж, которого, по окончании какого-то учебного заведения, направили куда-то в центральную Россию – кажется, в Тамбов – преподавать диамат, настоял на том, чтобы она уехала с ним. Через некоторое время она его оставила, вернулась в Москву и стала там учиться на инженера химика в Менделеевском химико-технологическом институте. Тут-то и познакомилась с молодым начинающим ученым Рябцевым и, разведясь с Ивановым, вышла замуж за Ивана Иваныча… Родила ему дочь Галю… и вдруг узнала, что новый муж ей изменяет, что у него есть любовница.
Произошел бурный разрыв. Муж женился на любовнице, а Гиту на почве всей этой истории поразила тяжкая душевная болезнь – маниакально-депрессивный психоз.
У нее была мания самоубийства. Родители наши забрали ее в Ленинград, организовав квартирный обмен, в результате которого она стала обладательницей комнаты в коммуналке, но там ее оставить одну было нельзя, и некоторое время она жила у нас с обоими детьми. Наши родители с нею буквально извелись: то Гита хваталась за нож, чтобы зарезаться, то выбегала на улицу, чтобы броситься под трамвай или же в Неву… Мамиа и младшая сестра Этя ходили за нею по пятам. Но долго так продолжаться не могло, и пришлось положить ее в Бехтеревскую психиатрическую больницу. А дети на какое-то время остались у нас. Марлене было тогда лет десять, Виле – одиннадцать, Гале – пять, мне – четыре,.
Галя как Галя. Была она на полгода старше,. но какого-либо влияния на меня не имела. А вот Виля – тот сыграл в моей жизни роль значительную и, я бы сказал, роковую. Это он заронил в мою душу первые зерна страха, конформизма, скрытности, тайной ненависти. Еще тогда, в четырехлетнем возрасте, я испытал на себе воздействие его болезненной, изощренной фантазии и злой, беспощадной воли.
Перед моими глазами – наша детская, тьма за окном, лампа без абажура в центре потолка – и Виля, почему-то лежащий на кровати. Мы с Галей стоим перед ним и трепещем. Виля рассказывает.
На Солнце живет Кап: великий, всемогущий колдун, личный друг и покровитель нашего Вили. Он может все! И сделает все, о чем только Виляя его ни попросит.
У Капа есть Руки. Нет, не конечности его собственные, прилегающие к телу Капа, а отдельно.существующие Руки – слуги великого колдуна, живущие на Луне. Руки без туловища и без ног. От человеческих они отличаются тем, что на каждой не пять пальцев, а только три. Но этого им достаточно.
Если мы не будем слушаться Вилю, то он попросит Капа, чтобы тот забрал нас к себе навсегда. И тогда явятся Руки и унесут нас из дому не то на солнце, не то на Луну..
А чтобы не огорчать "мамочку" (тетю Гиту), а также "тетю Бумочку и Додю" (так Виля называл моих родителей), Кап подложит на наше место других детей, искусственных, которые будут так же, как мы, разговаривать, смеяться и плакать, будут в точности похожи на нас, так что никто ничего не заметит.
Но (что для меня было всего страшнее) эти подложные дети будут сами себя считать настоящими! Они будут думать, что они – это мы! То есть и мы сами не заметим подмены!!!
Такая перспектива полного растворения моей личности в чужом существе наводила на меня ужас и безысходную тоску. Я был готов самым добросовестным послушанием заслужить благорасположение негодяя кузена. Я трепетал перед ним, боялся больше, чем смерти, и, как теперь понимаю, люто его ненавидел.
В то время я верил ему и его легендам беспредельно, как дикарь верит шаману. Однако Галя и особенно Марлена были старше, и он чувствовал необходимость предъявить им доказательства. За этим у Вили остановки не было.
…Мы стоим вечером в родительской спальне (еще она называлась кабинетом), и Виля говорит, что ему сейчас Кап будет бросать жереберь (то есть, очевидно, жребий).
Виля, стоя сзади нас, приказал смотреть на средину комнаты. Вдруг откуда-то сверху брякнулась на пол какая-то металлическая штучка – на вид точь-в-точь пряжка от резинки для чулка. Но это сходство мы почему-то игнорируем, охваченные мистическим трепетом.
– Письмо! – объявляет Виля и вытаскивает из "жереберя" крошечный клочок бумаги. Текста решительно не помню – читать еще не умел, но хорошо знаю, что в конце стояла короткая страшная подпись: "КАП".
Это означало: "Колдун Александр Петрович",
Вы улыбаетесь, взрослый, умный, солидный человек: какая чушь! И даже – веселая чушь!
Но, уверяю вас, мне и теперь не смешно. Поставьте себя на место робкого малыша. Представьте, что вам ежедневно грозит опасность быть подмененным неким роботом, которого все, в том числе и он сам, примут за вас. Может быть, это уже произошло. Вас нет, вы исчезли, испарились, высохли. Вы – уже не вы, а бездушный двойник, подменная кукла. И никто, никто на свете, даже мама и папа, даже Маруся, не знают об этом…
Какая дикая, чудовищная фантасмагория! Удивительно, что родилась она в воображении не Уэллса, не Брэдбери, не братьев Стругацких, а обездоленного соломенным сиротством десятилетнего мальчика.
"Жереберь" не был единственным доказательством бытия Капа. Виля с готовностью демонстрировал нам Руки.
Он велит мне лечь на кровать лицом к стене и смотреть вниз, на пол, в промежуток между стеной и кроватью. При этом оборачиваться запрещено под страхом смерти. Думаю, если бы я обернулся, он и впрямь убил бы меня. По счастью, мне не хватало смелости.
Терпеливо жду. Слышу у себя за спиной Вилину возню и напряженное сопение. Но вот у самого пола появляются две трехпалые светло-коричневые Руки, извивающиеся, как змеи. На коже этих Рук – продольные рубчики, как на моих детских чулочках.
Совершенно явственно осознаю, что кузен меня дурачит, что он надел на свои руки чулки, а ненужные ему по легенде два пальца поджал под ладонь, что это_ он_ там возится у меня под кроватью. Но трезвую эту мысль гоню от себя прочь: нет, я вижу Руки, это слуги Колдуна, они прилетели с Луны и в любой момент могут унести меня навсегда…
Даже сейчас во мне живет глубоко затаенная мысль – не мысль, а ощущение, – что я все-таки видел тогда… _настоящие Руки__!_
Слово Вмли для меня свято, но вполне угодить моему повелителю невозможно, хоть стараюсь изо всех сил. И вот приходит наказание. Оно ужасно.
В углу нашей детской есть дыра в полу. Может быть, когда настилали пол, оказалась чуть короче одна доска. Нам с Галей давно сказано: кто не будет меня слушаться, того поставлю ногой в дырку. Прилетят Руки – и заберут.
И вот я в чем-то согрешил, и возмездие неизбежно. Виля тянет меня за руку в роковой угол с дырой. Противлюсь изо всех сил, громко кричу, прошу пощады, кусаюсь, плачу. Но мой палач неумолим. Он тянет меня – и вот мы у этого входа в небытие!…
Главное – не дать ему втиснуть туда мою ногу! Борюсь с ним – но силы не равны. В последнюю минуту, когда роковой шаг уже сделан, малолетний монстр вдруг прощает меня. Но в мою душу уже закралось ужасное подозрение: а вдруг как раз в этот миг я был подменен?!
Может быть, Виле было мало одного лишь "Александра Петровича", а, возможно, тослучилось еще до "рождества Капа", только он придумал для нас и такое пугало.
В детской сверху отошли обои, и в том месте большой паук соткал паутину. Старшие, за всеми своими партийными страстями, долго этого не замечали, а Виля и паука выдал за колдуна – и, конечно, тоже за своего закадычного приятеля. И нарек паука пугающим именем – не то "Фабзавуч", не то "Всевобуч".
Боже, что за фантазия была у этого мальчика! И как же он бывал жесток!
В клетку-крысоловку попалась крыса. Он собрал нас, детей, велел смотреть и вот так, при свидетелях, выжег ей горящей спичкой глаза.
Приказывал мне помогать ему истязать кошку. Я гнал нашу Мурку к нему, он ее хватал и вязал узлом,. выкручивал, как тряпку. Несчастная, обезумев от страха и боли, царапалась, жалобно вопя, а когда удавалось вырваться из его рук, лезла под кровать, роняя кал. Теперь у него был повод мстить кошке за то, что она его укусила, да притом и нагадила. Он брал длинную трость с нанесенными на нее арабскими письменами, привезенную мамой с Кавказак, и этой палкой выгонял бедное животное из его убежища для нового тура истязаний. Снова жалобные кошачьи вопли, у меня сердце разрывается от жалости, но – молчу: боюсь проклятого Капа. Родители кричат из соседней комнаты:
– Виля! Ты что, кошку мучаешь? Перестань сейчас же!
– Нет, тетя Бумочка, это она сама! – врет Виля. Никто не приходит поверить, но, на наше с Муркой счастье, он уже успел струсить и оставляет ее в покое.
Описанная сцена относится уже к более поздним – харьковским временам, но я хочу поскорее от нее отделаться, чтобы покончить с темой Вилиной жестокости, а вместе с тем понимаю, что это мне не удастся: впереди – рассказ о том, как Виля держал меня в узде, когда я перерос свое младенческое легковерие, и он был вынужден пустить в ход другие методы запугивания и подчинения. Вот тогда-то его жестокость и развернулась в полную силу… Впрочем, не будем забегать вперед – вернемся в Ленинград 1934 – 1935 годов.
В то время у Вили была любимая игра: тузить что есть силы свою подушку, воображая, что это – враг.
Врагом N# 1 был Иван Иванович – его недавний отчим. Виля долго и подробно рассказывал, смакуя детали, как он будет с ним расправляться, и принимался ожесточенно месить и мять подушку. Он ее расстреливал из пистолета, рубил саблей, резал ножом… Кажется, тут же доставалось и разлучнице – новой жене Ивана Ианыча…
Годом-двумя позже, в Харькове, подушка заменила моему двоюродному брату Михаила Тухачевского. В то время славный маршал только что был оболган и отдан под суд. Виля лупил и мял этот мешок с пухом и перьями, приговаривая: "Вот тебе, тухлый Тухач!" Кому в тот год больше досталось: грозному полководцу или нашей безответной подушке
– мы, видно, никогда не узнаем
Впрочем, подушку хотя бы не продырявили.
_
Именное оружие
В квартире моей сестры и сейчас стоит в коридоре этажерка – единственная вещь, оставшаяся еще c ленинградских времен.
В этажерке, внизу, за дверцами, на нижней полке хранился тогда под хлипким – "от честных людей" – мебельным замочком завернутый в маслянистую оберточную бумагу крошечный мамин браунинг.
Странно, для чего подарили его маме, которая, хотя и была когда-то подпольщицей, а потом чекисткой, но так и не сделала за всю гражданскую войну ни единого выстрела, да и вообще не умела стрелять. Но факт остается фактом: за какие-то заслуги ей, действительно, был вручен опасный подарок. Разумеется, он лежал без дела, и порой родители забывали вынимать ключик из личинки замка и прятать его от детей.
И вот однажды неутомимо изобретательный Виля, заметив, что ключик торчит в дверце этажерки, позвал нас в "кабинет" – посмотреть на браунинг. Со дна этажерки он извлек бумажный пакет, но, прежде чем развернуть его, объяснил, чтог на ивсякий случай нужно попрощаться: пистолет может высьтрелить.
Поочередно мы все расцеловались (у меня перед глазами – перепуганная Галина мордашка, ее значительный вид, круглые глаза), и Виля открыл пакет.
ВУороненая сталь тускло блеснула черными щечками, мы потрогали их, потрогали крошечные, тупорылые патрончики, россыпью лежавшие в отдельной бумажке и похожие на пипки Свифтовых лилипутов, подержали в руках заправленную обойму – после чего смертоносная игрушка была водворена на место.
Можно себе представить, какой ужас охватил бы родителей, если бы они доведались об этой проделке. Но тогда они ничего не узнали. Много лет спустя, в 1954 году, в начале "оттепели", на свидании с отцом в воркутинском Речлаге я рассказал ему этот эпизод – и в ответ неожиданно услышал о печальном финале "личного именного оружия" нашей мамы.
В 1936 году наша семья,. взяв браунинг, переехала из Ленинграда в Харьков. Вскоре начались известные события: обмен партдокументов, массовые исключения из партии (пардон: массовые – но в индивидуальном порядке), проработки, аресты, расстрелы. Папу уволили из армии, и свое табельное оружие он, конечно, сдал. Но что делать с маминым – именным? По такому времени нечего было и думать о том, чтобы продлить разрешение на пистолет, да и оно не гарантировало бы от обвинений в терроризме. Оставалось лишь благодарить судьбу за то, что о гремучем подарке никто не помнит и не знает, а уж если бы его нашли при обыске…
Кровь стынет.
Поэтому отец завернул "орудие террора" в тряпочку, положил в карман и, гуляя со мной по городу, выкинул его с моста в одну из тухлых харьковских речушек – вместе с полной обоймой и с пригоршней хорошеньких патрончиков.
Наверное, останки именного оружия лежат и сейчас на дне Лопани в густом вонючем иле.
Что даст эта находка грядущим археологам? Разъяснит ли она потомкам наше темное, рачье время?
Елка
Лет четырех я заболел, и ко мне позвали врача. Пришел однорукий веселый доктор.
– Где ваша вторая рука? – спросил я, и доктор с готовностью рассказал мне всю правду:
– Мою вторую руку отгрызли сорок собак!
Доктор сказал, что у меня грипп. Но вечером пришлось срочно вызывать "частника" – педиатра Валицкого: так мне стало плохо. В ожидании его визита я сам отверг предыдущий диагноз, заявив маме:
– Это не грипп – это какая-то другая болезня…
Валицкий приехал, задрал на мне рубашку и, едва глянув, вынес приговор:
– Скарлатина!
В то время это была болезнь не только опасная (нередко от нее умирали – вспомним "Смерть пионерки" Эдуарда Багрицкого: "Тоньше паутины из-под кожи щек тлеет скарлатины смертный огонек"), но и очень продолжительная: если не умер – в больнице пролежишь сорок два дня: даже больше, чем количество собак, отгрызших руку у веселого доктора.
Меня везли в "карете скорой помощи" по вечернему или ночному Ленинграду. То и дело свет витрин заполнял машину и тогда мне казалось, что она становится шире. А потом темнота вновь сжимала ее.
Утром я проснулся в палате. Изголовьями к стене поперек длинной комнаты стояли в один ряд койки с детьми – думаю, штук десять – двенадцать.
Одна нахальная крикунья девочка то и дело горланила во всю мочь:
– Ка-а-кать! Пи-и-сать!
Поначалу это шокировало меня, так как я привык к эвфемизмам. Но так же, как она, просились все, и я последовал их примеру.
Вскоре или не вскоре – не знаю (меры времени для меня тогда не существовало) взрослые стали готовить для нас новогодний праздник. В проходе между противоположной стеной и койками поставили елку – первую в моей жизни! До середины
30-х годов этот праздник находился как бы под действием большевистского моратория. "Как бы", – потому что никто его не запрещал, но и праздновать было не принято: в советской и партийной среде его отождествляли с религиозностью, о ленинских елках времен военного коммунизма и Горок что-то в то время не было слышно. Елка прочно сочеталась в сознании с рождеством, сочельником и чем-то полуцерковным, обрядовым.
Но как раз ко времени моей скарлатины мораторий испарился, и вот в нашей палате появилось деревцо – "лесная гостья", как сказали бы теперь мои собратья-газетчики.
Елочных игрушек тогда еще в магазинах не продавали. Поэтому на ветвях больничные нянечки развешали конфеты и пряники. Детям объявили, что под Новый год гостинцы будут сняты с елки и розданы.
И надобно же тому случиться – как раз в канун заветного дня мне родители принесли передачу: не только конфеты и печенье, но даже апельсины. сомневаюсь, чтобы кто-либо из ребят в этой больнице получил такой царский подарок.