Записки без названия - Феликс Рахлин 5 стр.


Какое-то время жил в Ленинграде с женой Лялей и дочерью Лидой папин родной брат Абрам. Но, кажется, недолго. Еще там были у папы несколько двоюродных братьев и сестер по фамилии Вол. Одну из этих сестер, Дину, студентку института, на время пребывания Гиты в больнице впустили в ее комнату на Фонтанке, – выручили как родственницу… Множество было в Питере у папы и мамы друзей. Самый задушевный из них – "Ефимчик". Беру это имя в кавычки, потому что оно и не имя вовсе, а подпольная кличка времен гражданской войны. По-настоящему он Арон Фрайберг. Но все знали и звали его Ефимчиком, и он стал официально Ефимовым-Фрайбергом. Маленький, шепелявенький, бойкий, он был когда-то очень популярен в комсомоле, и его земляк Михаил Светлов посвятил ему несколько теплых строк в своих воспоминаниях, вошедших в двухтомник "Автобиографии советских писателей". Допускаю также, что в известной пьесе Бориса Горбатова "Юность отцов", которую ставили в 40-е годы чуть ли не все школьные драмкружки (а в кино по ней отснят фильм "Это было в Донбассе") эпизодическая колоритная фигура комсомольца Ефимчика тоже навеяна воспоминаниями о друге нашей семьи.

У Ефимчика и Шуры Курсаковой было двое детей: Инна – моя ровесница (названная в честь Инессы Арманд) и Марат (в честь "друга народа", французского революционера Жан-Поля Марата).

В Мельничьем Ручье, дачном поселке, где мы жили летом тридцать пятого года,. Ефимчик катал меня на велосипеде, сверзился на ходу в лужу, но меня успел подхватить.

Ефимчика прошу запомнить.

Еще родители дружили с супругами Поповыми – дородной Дусей и простецким Петей, который прикуривал от солнца через лупу. Много-много лет спустя я узнал, что Дуся работала личным секретарем у Жданова. С детьми Поповых, Миррой и Нелей, я играл, сидя на медвежьей шкуре у них в доме. Зачем-то мы катали по полу большой плетеный сундук с игрушками… Помню и других маминых и папиных друзей: Мирру Свещинскую, Миркова… За почти пятнадцать лет родители пустили в Ленинграде корни. И вот пришлось навсегда оттуда уехать.

Марлену оставили в Этиной семье – доучиваться в третьем классе, а мы с мамой 30 апреля 1936 года сели в поезд и поехали в Харьков.

Феликс Аннович

1 мая 1936 года…

Москва встретила нас оркестром, гремевшим на весь перрон

Октябрьского вокзала. Конечно, это было в честь моего приезда в столицу. Я и сам так понял, но вдобавок получил подтверждение от своего дяди – младшего папиного брата. Я знал его еще по Ленинграду, где он жил раньше. Теперь Абраша стал москвичом. Он приехал на вокзал, чтобы встретить нас и развлечь в течение тех нескольких часов, которые нам предстояло провести в столице до отправления харьковского поезда.

Я чувствовал себя в центре торжества. К тому же, мне подарили красный флажок и гармошку, издававшую пронзительно-праздничные звуки.

Время в Москве мы провели не у Абраши (он жил далеко), а у его и папиной двоюродной сестры Ани Рахлин.

Старшее поколение нашей семьи почему-то не образовывало от своей фамилии форму женского рода (по-видимому, они ощущали себя все еще чужаками, пришельцами на русской почве – так жена "какого-нибудь" Дарвина именовала бы себя в России "госпожой Дарвин")

Тетя Аня Рахлин работала в институте Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и, между прочим, на актах инвентаризации рукописей классиков марксизма-ленинизма (Сталин тоже выполз тогда в классики) ставила свою подпись. Потом, после долгих лет лагеря и ссылки, после реабилитации, вновь появившись, уже старушкой, в этом институте, она чрезвычайно удивила новых сотрудников: они считали, что А. М. Рахлин – мужчина.

В комнате, где жила тогда Аня Рахлин, мне запомнился только шкаф, наискось (по тогдашней моде) стоявший в углу у окна. Мы играли за шкафом в войну с Аниным сыном и моим ровесником – Феликсом Рахлиным.

Троюродный брат был не только моим ровесником, но и двойным тезкой. Конечно, меня заинтересовало: а не тройным ли? Позже, в Харькове, спросил у родителей:

– А отчество у него какое?

И сразу почувствовал, что застал их врасплох. Они переглянулись, выразительно улыбнулись друг другу, и папа сказал:

– У него нет отчества.

– ???

– У него матчество, – пояснил папа, переглянувшись еще раз с мамой.

– Значит, "Аннович"?

– Выходит, так, – засмеялся папа. – Беги играй!

Я безоговорочно поверил – и долго потом при случае рассказывал взрослым и детям, что у меня есть троюродный брат, у которого не отчество, а матчество. Не надо осуждать меня за легковерие: оно было основано на том равноправии мамы и папы, которое царило у нас в семье: например, одно время я числился в детском саду по фамилии матери: Феликс Маргулис.

Феликса "Анновича" я с тех пор больше никогда не видал. В войну он жил в Казани у своего дедушки Матвея Рахлина, который, подобно гоголевскому губернатору, "вышивал по тюлю". Мой несчастный тезка, когда его мать была репрессирована, остался с дедушкой и бабушкой. Для приработка старички держали на дому что-то вроде пансиона. В частности, к ним ходил столоваться студент.

Студент решил, что у евреев обязано быть золото. Сговорил еще какого-то парня – молодого рабочего. Вдвоем они проникли в квартиру, задушили старика (старухи почему-то не было дома), задушили и мальчика (он ведь мог их опознать), перевернули все вверх дном, но сокровищ не обнаружили. Одно из двух: или старик, когда его пытали, проявил обычную для евреев сверхскупость и необычную для них сверхстойкость, или (верней всего) золота у них вообще не было, и, стало быть, они не были евреями…Но не могли же грабители уйти, после мокрухи, с пустыми руками. Пришлось унести то, что было: штаны, пиджаки, посуду, искусные вышивки покойного, сделанные крестиком и гладью… Потом угрозыск выследил бандитов, их судили, а "сколько дали" – не знаю, да и какая теперь разница…

В Казани тогда (да и много лет спустя) жил известный там профессор-кардиолог Леопольд Рахлин – сын убитого старика, дядя мальчика и брат Ани, которая томилась то ли в ссылке, то ли в лагере.

Недавно (писано в 1970 году) я читал ее письмо, адресованное в Харьков – Шуре Сазонову.. Она хлопочет в Москве о персональной пенсии, восхищается достижениями социализма в космосе и жалуется на страшную тоску.

…Недавно (писано в 1981 году) она умерла.

Первомайский флажок я уронил в узкую щель у рамы вагонного окошка. Пробовал вытащить, мне пытались помочь попутчики и проводник – ничего не получилось. Очень мне было жалко, и сейчас жалко вспомнить, да что поделаешь…

А гармошку довез. И потом, приводя взрослых в неистовство, исторгал из нее два-три пронзительных аккорда, – а больше того ни я, ни гармошка не умели.

Харьковские "Форсайты"

В Харькове по пыльному перрону бежал нам навстречу голенастый тринадцатилетний мальчик – Миля (Михаил) Злотоябко, мой двоюродный брат.

Семья его матери Сонечки – старшей сестры нашего отца – жила в Харькове неподалеку от Южного вокзала, на улице Котлова, бывшей Большой Панасовке, в той самой квартире, где с давних пор (где-то с 1909 года) гнездилось все по-форсайтовски многочисленное (но, увы, не столь богатое) семейство Рахлиных – точнее, ветвь моего деда.

Дед Моисей Абрамыч ("дедушка Мося") был в Харькове мелким конторским служащим на пивном заводе. Приехал сюда с семьей из Белгорода, где у бабушки успело родиться множество детей – в том числе и мой отец. Дед имел право жительства вне "черты оседлости" евреев, то есть и в Харькове. Эту привилегию выслужил для мужской линии своего потомства мой прадед – ценой двадцатилетней – еще с кантонистов! – службы в армии русского царя.

Почему деда понесло из Белгорода в Харьков – не знаю, но тут он, благодаря своему "праву жительства", имел дополнительный тайный приварок: на его имя была записана лавка или какое-то другое "дело", принадлежащее его дальнему родственнику, свойственнику или знакомому, права на жительство не имеющему. Служа конторщиком, дед где-то числился купцом и тайно получал за это небольшую, но приятную мзду от истинного владельца.

Все было настолько шито-крыто, что даже отец мой ничего не знал. С этим связана история, которая произошла в конце двадцатых – начале тридцатых годов, а мне ее рассказала Сонечка в пятьдесят первом.

Возвращаясь с курорта в Ленинград, папа остановился в Харькове у родных и здесь от кого-то узнал вдруг "тайну".

Папа пришел в ужас. Ведь он в партийных и прочих анкетах писал, что его отец – конторский служащий и даже какое-то время (это была чистая правда) служил ночным сторожем. И вот выясняется, что "до 1917 года" его отец официально, по документам, был к-у-п-ц-о-м!

Ни жив ни мертв вернулся папа в Ленинград и, улучив минуту, сказал маме дрогнувшим голосом:

– Бумочка, ты только не волнуйся, я должен тебе признаться… рассказать одну неприятную вещь…

Мама обомлела: она вообразила, что папа гульнул на курорте (он нравился женщинам), что он увлекся, влюбился, разлюбил… и т. д.

Узнав, в чем дело, вздохнула с облегчением:

– Придется заявить, – сказал папа обреченно. – Ведь получается, что я скрыл от партии свое истинное социальное происхождение!

С огромным трудом ей удалось его убедить, что, поскольку Моисей Абрамыч был купцом липовым, то, значит, и каяться не в чем.

А покайся он – вычистили бы из партии, как пить дать.

Итак, "купец" Рахлин переехал в Харьков. Его жена Евгения Абрамовна ("бабушка Женя") была шляпницей. Вряд ли, впрочем, в замужестве она успевала заниматься ремеслом, потому что нарожала кучу детей. Из них некоторые умерли в раннем возрасте (один – во младенчестве, перевернувши на себя самовар).

Жили не бедно, но скудно. Гимназическое образование сумели дать только старшей дочери – Сонечке (я не случайно называю ее все время уменьшительным именем: так ее звали в семье до глубокой старости, так и я ее звал). Сонечка потом окончила медицинские курсы, какие-то очень хорошие, дававшие глубокую подготовку, и стала фельдшерицей высокой квалификации.

Сонечка вышла замуж поздно, хотя была хороша собой. Женихом был приятель ее двоюродных братьев из Полтавы – Еня Злотоябко (по-польски его фамилия, весьма редкая, – однофамильцев он и сам никогда не встречал – означает буквально "золотое яблоко"). В 1923 году у них родился Миля. Теперь они жили в доме ее родителей на пыльной Большой Панасовке, которая, хотя и носит уже давно имя товарища Котлова, все еще сохраняет, в основном,. свой дореволюционный затрапезный вид.

Сонечка работала, домашнее хозяйство вела бабушка Женя – кроткая, нежная ко внукам, гордая успехами детей – тех, которые остались живы.

До зрелой юности дожили семеро. Двое погибли в годы войны и революции. Фроя (Эфроим) – старший из сыновей – с началом германской войны уехал на позиции и пропал без вести. Явился потом какой-то солдат, утверждал, что они с Фроей – друзья, что тот на его глазах был взят в плен… В доме не знали, куда усадить и чем накормить благого вестника, снабдили подарками, обласкали, проводили с почетом – и… больше не имели от него никаких вестей. Адрес, оставленный гостем, оказался фальшивым. Бабушка потом подозревала, что, может быть, этот проходимец и убил ее сына.

Еще одно горе легло ей на сердце: ранняя смерть Ривочки и ее молодого мужа.

Рива была по старшинству второй дочерью и третьим ребенком после Сони и Фрои. Ее мужа звали Ванюшей – был он украинцем, военным врачом или фельдшером. Ривочка вышла за него замуж по взаимной страстной любви, внеся этим переполох в свою, хотя и не ортодоксальную, но вполне еврейскую семью. Однако вскоре старики примирились с ее поступком и полюбили зятя, но он умер – кажется, от тифа или от испанки, а Ривочка безутешно горевала и вскоре тоже скончалась.

Бабушка Женя заказала круглую брошь с фотографией красавицы дочери и всю оставшуюся жизнь носила ее на груди, как заколку на вороте.

Так ее потом, в конце сороковых годов, и похоронили с этой брошкой.

Горе – горем, но те дети, которые после вихря войн, болезней и революций остались живы, пребывали к началу тридцать шестого года в полном благополучии и своей судьбой вполне соответствовали популярной тогда еврейской песенке: "Налей же рюмку, Роза: я с мороза, ведь за столом сегодня ты да я! Пройди весь мир – не сыщешь, верно, Роза, таких детей, как наши сыновья!" В этой песенке, исполнявшейся Леонидом Утесовым, перечисляется, кем стали сыновья Розы и ее мужа: инженером, летчиком. Врачом и т. д. (что еврейской бедноте до революции могло только сниться).

Жаль, что дедушка Мося умер так рано, а то бабушка могла бы всласть обсудить с ним жизненные успехи детей:

– Доденька – полковой комиссар, военный преподаватель в академии, закончил не только "комвуз", но и "Институт Красной Профессуры", подготовил к защите диссертацию по политической экономии, является автором статей и даже главы в учебнике;

Левочка – тоже, примерно, в таких чинах и звании;

Абрашенька – военный инженер, закончил академию, а сейчас сам преподает в другом военном учебном заведении, в Москве, у него на петличках тоже "шпалы", и он – специалист в совершенно непонятной, но очень важной области: в автоматике и телемеханике;

Тамарочка – преподаватель истории в вузе, Сонечка – прекрасный фельдшер, на хорошем счету, и обе замужем за хорошими людьми:

Сонечка – за работящим и домовитым Йонечкой, а Тамарочка – за Шурочкой… Шурочка, правда, русский, но – очень хороший человек, доцент…

Монечка Факторович, приемный сынок, – большой начальник в армии, служил в Генеральном штабе, теперь – командир танковой бригады на Холодной Горе, он за отличия в гражданской войне орденоносец. А ведь орден боевого Красного Знамени – большая редкость и огромная честь!

Словом, бабушке моей было чем гордиться, и все оставалось у нее еще впереди!

Вот в этот-то дом. – любвеобильный, лучащийся старомодной сердечностью и пропитанный наследственными семейными сентиментами, – мы и пришли пешком с вокзала.

Войдя в столовую, я был поражен количеством гостей.

– Тысяча народу! – воскликнул я, рокоча только что освоенным

"р-р-р-р", и тем привлек всеобщее внимание, вызвав дружный, веселый смех взрослых.

Мы явились на одно из тех сборищ, которые были частыми в быту наших харьковских родственников. Мое случайное детское речение надолго сделалось крылатым в семейном кругу.

Добродушные, доброжелательные, словоохотливые, собирались Рахлины, Росманы, Злотоябки то у Сонечки, то у ее двоюродной сестры Веры, то еще у кого-нибудь. Приходили по поводу и без повода – повидаться. Порой "просто так" собиралось до сорока человек.

Пили чай, беседовали. Одной из главных тем было обсуждение житейских дел, семейных успехов и горестей, фамильных добродетелей и недостатков. Считалось, например, что Рахлины, хотя и талантливы и работящи, но – непрактичные идеалисты. Столь же многочисленной, способной и трудовой, но более деловитой, реальной, практичной слыла родственная им фамилия Росманов. Сестра моего деда Софья. Абрамовна вышла замуж за Данила Росмана, и от этой пары произошло обильное потомство. Как это нередко бывало у евреев, уже в следующем поколении семьи вновь переплелись: одна из дочерей вышла замуж за своего родного, по матери, дядю – Александра Абрамовича Рахлина. Это еще более запутало и без того сложную родословную паутину наших семейств, вызывало шутки и недоразумения. Сын Веры и Шуры Рахлина – Илья, впоследствии известный в Казани вузовский деятель, подобно Марку Твену, высчитал, что приходится "сам себе дедушкой"…

Пока что, не окунувшись во всю эту родственную канитель, мы уехали в Полтаву, где жил папин брат Лева, а затем вместе с его семьей отправились на дачу в Шишаки – большое село на берегу Псла.

Шишаки

Лева был старше нашего отца на два года – он, как говорится,. "ровесник века". Подобно папе, Лева служил в армии, преподавал в одном из военно-учебных заведений Полтавы политическую экономию.

Я приехал в Полтаву с мамой и бабушкой Женей. Левина семья жила в маленьком домике, "погрязшем" в зелени и цветах. По залитому солнцем дворику бегала глазастая и юркая двоюродная моя сестра Стелла, готовясь поливать цветы. Хорошо известную мне по Ленинграду лейку она называла неожиданным для меня словом поливалка.

В полутемной комнате Левина жена Рая кормила годовалого Эрика – Эрнста, названного так в честь товарища Тельмана – лидера немецких коммунистов.

Тетя Рая – маленькая, юркая, с живым лицом, всегда считалась в семье умницей и "мужиком в юбке". Ее отец до революции был настоящим буржуем: он владел в Донбассе шахтой, магазином и, может быть, чем-то еще. После экспроприации поступил на службу бухгалтером, а к старости даже заработал маленькую пенсию.

В связи с пенсией Давид Леонтьевич Рутштейн отдавал должное советской власти, но все-таки ее ненавидел, а потому к зятю-коммунисту относился довольно враждебно. Может быть, по этой причине они и жили врозь: старики – в Харькове, а Рая с Левой – в Полтаве.

Тетя Рая закончила в Харькове "институт народной освиты", как стали одно время называть Харьковский университет. Чтобы получить доступ к образованию, официально отказалась от отца, ушла из семьи. Отказ был чисто номинальным и состоялся с ведома и даже по настоянию отца.

Училась она вместе с папиной сестрой Тамарой, а ухаживавший за неюЛева – слушатель курсов "червонных старшин" – вместе с бывшим донецким шахтером и слесарем Шурой Сазоновым. Кажется, Лева и ввел Шуру в семью Рахлиных. Тот пламенно влюбился в полную, белокурую, очаровательную Тамару – в недавнем прошлом сотрудницу аппарата ЦК Украинского комсомола, и вскоре они поженились.

У Тамары с Шурой родилась Ирочка. а у Левы и Раи – Стелла, т. е.

"звезда".

Тамара и Шура в семье стали своего рода исключением: они давали своим детям довольно традиционные имена, вне революционной тематики и ассоциаций. Следующих после Ирины детей назвали Светланой и Игорем. Еще у Абраши была Лида, у совершенно беспартьийной четы Злотоябко – Михаил (Миля)… зато у всех остальных дети были наречены только по "ревсвятцам": Эрнст, Стелла, Зоря, Вилен, Владимир…Все же наших родителей не переплюнул никто: я – железный Феликс, а моя сестра – та и вовсе сочетала в себе весь марксизм-ленинизм.

Году в тридцать втором Ирочка в Киеве, где Сазоновы тогда жили, села на перила, чтобы прокатиться вдоль лестницы вниз, но с высоты пятого этажа сорвалась в пролет и убилась насмерть. С той поры Сазоновы, где бы ни жили, селились только в первом этаже, надеясь уберечься от судьбы. Боже, как она насмеялась над ними! Но об этом позже, а сейчас продолжу рассказ.

Со Стелой, которая старше меня всего лишь на год, я играл на полу за кроватью. Игру придумал непристойную – вызванную проснувшимся во мне интересом к различиям в строении тела девочек и мальчиков. Я предлагал Стелле убедиться в этих различиях собственноручно. Стелка, не будь дурак, немедленно наябедничала на меня старшим. Подошла бабушка Женя, стала грозить пальцем, назидательно предостерегая:

– Бо-же со-хра-ни, деточка! Бо-же со-хра-ни!!!

В Шишаках должны были жить семья Левы, наша семья, Миля Злотоябко и Сазоновы. Выбрано было это село не случайно: там постоянно жила и заведовала местной больницей родственница Ени Злотоябко – тетя Поля.

На железнодорожной станции поздно ночью нас встречал дядя Лева с подводами. Одной из них правил он сам.

Назад Дальше