Я лежал в телеге, смотрел в глубокое звездное небо и… сочинял музыку. Придуманные мною две-три музыкальные фразы помню до сих пор.
От огромного села Шишаки, которое находится к северо-западу от Полтавы, между Сорочинцами и Диканькой, в самой сердцевине гоголевских мест, в моей памяти остались лишь осколки: хата под очеретом, где жили мы, огород с тропинкой к соседскому добротному дому с верандой, в котором поселилась Левина семья, глубокий овраг, по краю которого мы ходили к тете Тамаре, обсаженная вербами дорога к реке – и сам Псел, плавно текущий в камышах между пологим "нашим" берегом и крутым противоположным, за которым чернел загадочный темный лес.
У реки собирались дачники: тетя Рая с крошечным Эриком, массивный, с круглой бритой головой, Шура Сазонов, умевший как-то удивительно вкусно, с четкой скандовкой выговаривать слова, его трехлетняя дочь Света, пятилетний – я, тринадцатилетний Миля, моя мама, принимавшаяся вдруг приседать в воде, хлопая по ней ладонями и громко взвизгивая от удовольствия, и другие взрослые и дети.
На бричке с кучером подъезжала тетя Поля – та, что работала главврачом местной больницы. Был здесь и другой родственник Ени Злотоябко – его родной брат Боря. Раздевался. Громко крякая, входил в воду, нырял и, отфыркиваясь, плыл к другому берегу. Плавая там под обрывом, кричал, широко раскрывая рот:
– Глу- бо-ко-о-о!!!
"Г" произносил по-южно-русски, горловым придыханием, а на каждом "о" делал упор, как это свойственно украинцам (и украинским евреям).
Миля называл его "дядей Борей Голопупенко". Я считал, что это настоящая Борина фамилия. Она удивительно шла к нему – толстобрюхому, с существенным пупом в центре круглого живота.
Дядя Шура Сазонов, переплыв речку, долго стоял на том берегу, вызывая у меня зависть и любопытство: мне казалось, что там другая жизнь, все – другое, необычное. Вернувшись, дядя Шура подтверждал это предположение:
– Я видел там мма-ллень- кких чче-лло-ввечч-кков, они ез-здят в мма-ллень-кких вва-ггон-ччи-кках…
И т. д.
Но как-то мы все пошли в дальнюю прогулку, перешли вброд речку в другом месте, гуляли на "том берегу", однако он оказался почти как "этот" – и никаких "чче-лло-вве-ччков не встретили. Попались, правда, в лесу какие-то пьяные мужики, но роста вполне обыкновенного. Великий мастер врать был дядя Шура! За это я и любил его всю жизнь.
Мои родители, во всяком случае – папа, бывали в Шишаках наездами, со мной возилась, в основном, бабушка Женя. Леву тоже помню урывками. В его жизни, в жизни моих родителей начинались как раз тогда страшные дни и годы, но я и не догадывался об этом. У меня тогда в голове жила одна заветная, жгучая мечта.
Хочу лошадь!
Да, я мечтал о собственной лошади. Одна мысль о том, что такое возможно, вызывала ощущение счастья. Как хорошо, что мне еще не были известны актуальные подробности коллективизации, а именно то, что индивидуальное владение конским тяглом порой служит основанием для раскулачивания и ссылки. Да к 36-му году, пожалуй, уже и не было на Украине крестьян, единолично владеющих хотя бы захудалой клячей. Всего этого мне знать было не дано по возрасту, а по возрасту мне было – хотеть владеть! Я и сейчас не знаю животное лучше, чище, красивее лошади.
Однажды во время купания взрослых в реке я забрался в стоявшую на берегу бричку тети Поли, рядом с кучером, а сзади насели другие ребятишки. Тетя Поля купалась, кучер сидел рядом со мной, я держал в руках вожжи. Вдруг он сказал мне:
Паняй додому!
Испугавшись такого доверия, я, однако, крикнул, не надеясь на успех:
– Н-н-но-о!
И лошадь пошла! Для городского мальчика это было чудом! Преисполненный1 гордости, я правил ею, возле Левиной дачи сказал "тпру!" – и команда сработала! Я был в восторге от лошади, но особенно – от себя самого и пристал к Стеле, чтобы она сказала спасибо. Мне было необходимо признание моего успеха. Но Стела начисто была лишена чувства благодарности и священного трепета. Я обиделся.
Вот, может, с того момента я и возмечтал о собственной лошади. Должно быть, хозяева узнали об этом. Потому что однажды кто-то из их семьи сказал мне:
– Бiжи швидше на вулицю – там тобi Iван коня привiв!
Действительно, хозяйский сын Иван возился около подводы. Выскочив во двор, я долго любовался подарком – чудесной смирной лошадкой, но Иван увел подводу со двора, и я понял, что обманут.
Несколько дней спустя тот же Иван сказал мне:
– Ходiм коня купувати!
Опять в моем сердце воскресла надежда. Мы отправились куда-то в другой конец села вместе с бабушкой. Она о чем-то договаривалась с хозяевами, Иван ходил по огромному саду, показывал мне птичек, попавших в сеть: они возились там, даже летали под сеткой, но выбраться не могли.
Опять меня обманули. Лошади не было. Вновь мне было суждено пережить обман и разочарование.
В Шишаках впервые испытал я на себе и бессмысленную людскую злобу, подлую месть. Как-то со Стеллой мы бежали через огород по тропке от них к нам. Стелла показала на кустики какого-то растения и сказала, что там, в земле,. лежит картошка. Настоящая. Я не поверил: а чего это она там лежит?
– Она там растет, – сказала Стела. – Вот дерни – и сам увидишь.
– Я легко вывернул кустик – и, в самом деле, среди комьев земли увидал розовые клубни. Мы оба так испугались, что тут же и удрали, оставив на месте все следы преступления. Дочь хозяйки огорода, злющая 16-летняя девка Одарка, догадалась, чья это работа, хотя мы и не признались. Однажды, когда я спал во дворе на раскладушке, она стянула лежавшие на земле мои сандалии и забросила Бог знает куда. Один нашли, а другой и до сих пор где-то там…
Сделала это Одарка – знаю точно, хотя она и не призналась…
Вскоре в Шишаки приехала Марлена. Сестренка уснула с дороги, а мы, дети, собрались в хате и ждали, когда она проснется. Я отвык от нее и теперь долго смотрел на ее забытое лицо. В хате, где она спала, стояла пугающая тишина, ставни были полузакрыты. Все в тишине глядели на спящую, как вдруг она стала просыпаться… Личико дрогнуло, веки зашевелились… В полумраке это вышло как-то страшновато, и мы со Стелой дружно заревели: она – от испуга, а я – еще и оттого, что вдруг узнал и вспомнил сестру.
В.детстве я от радости всегда плакал..
Intermezzo - I _
ДАВНЫМ-ДАВНО…
"О-вэй-вэй=хэмбайо, что значит давным-давно…"
Давным-давно были у меня родители: маленькая, курносая, темноглазая мама, веселый, стройный отец, с плеч которого я легко доставал руками до потолка.
Давным-давно их нет на свете. Я не люблю ходить на их могилу. Они живут во мне. Иногда снятся. Мы разговариваем, плачем, смеемся – как бывало в жизни.
Никакими рассуждениями, наставлениями, постановлениями ни объяснить, ни оправдать то, что с ними сделали. Можно только рассказать.
Но… можно ли?
Если этим запискам когда-нибудь суждено увидеть свет – поймите меня! Любая эпоха – это не только гиганты: Аристотель, Наполеон, Лев Толстой, Лев Ландау. Миллионы безвестных судеб, крошечных жизней, из которых одни убеждены в своей высокой ценности, другие – в полнейшем ничтожестве, а третьи и вовсе не рассуждают, для чего живут, – все они так или иначе, в действительной или страдательной роли формируют ход событий.
"Без неприметного следа мне было б грустно мир оставить…"
Оно, конечно, так. Но не столько собственный след хочу впечатать в память поколений, сколько приметы времени, в котором мне суждено было жить. Бесконечно жаль, если виденное, слышанное, пережитое ухнет вместе со мной с моста в Лету – и подернется зеленой ряской забвения.
А потому – прошу вас: читайте, запоминайте: вот так жили люди ХХ века в одной, отдельно (Богом или Дьяволом – на муки) взятой стране.
"О-вэй-вэй-хэмбайо", то есть давно-давно…
"Жизнь тому назад".
Глава 2. Via dolorosa.
1937:тема с вариациями_
__
Первая ласточка – Лева
Дядя Лева мне запомнился по двум эпизодвм: как он вез нас на подводе и как брил тете Рае подмышки.
Между тем, роль его в семейной одиссее была гораздо существенней: он в ней стал первопроходцем.
После Шишак Лева вдруг исчез. А тетя Рая со Стелой и Эриком очутились в Харькове вместе с родителями Раи – Давидом Леонтьевичем и Агафьей Григорьевной. Мы у них часто бывали. Не видя дяди Левы, я спросил у своих родителей, где он. Мне ответили:
– На Дальнем Востоке.
В то время Дальний Восток в мальчишечьем воображении был связан со шпионами, самураями, пограничниками. В моей голове возник такой безупречный силлогизм:
Мой военный дядя Лева находится на Дальнем Востоке.
На Дальнем Востоке – пограничники.
Следовательно, дядя Лева – пограничник.
О том, что он мог оказаться шпионом или самураем, я как-то не подумал…
Но вот однажды я беседовал со Стеллой. Дело было перед самой войной, и, стало быть, мне тогда было около десяти лет, а она – на год старше.
– Ты знаешь, где мой папа? – спросила она таинственным шепотом.
– Знаю: на Дальнем Востоке!
– А вот и нет: он – на Урале, – с удовольствием поправила меня Стелла. И тут же задала второй вопрос:
– А знаешь, что он там делает?
– Да: он стережет границу! – твердо ответил я.
– А вот и нет! – с еще большим удовольствием возразила Стелла. -
Он там сидит!
– На чем сидит? – спросил я растерянно…
"На чем сидит" дядя Лева, выяснилось довольно быстро, а вот за что он сел – остается неизвестным и до сих пор. Иные склонны считать, что за собственную глупость. Другие говорят помягче: за наивность, за пылкость, легковерие… Впрочем, судите сами.
Дядя Лева как раз был на отдыхе, когда началась кампания 1936 года по обмену партдокументов. Со столбцов всех партийно-советских газет буквально набрасывались на читателя призывы: быть честными и откровенными перед партией, критиковать друг друга и не скрывать собственных колебаний и упущений, если они были.
А у дяди Левы были колебания. Правда, он о них НИГДЕ, НИКОГДА И НИКОМУ НЕ ГОВОРИЛ, никак они на его конкретной деятельности не отразились Но сам-то Лева знал хорошо: в таком-то году, во время такой-то дискуссии по такому-то вопросу он (молча!) сомневался в правильности генеральной линии.
И дядя Лева наедине со своей Партийной Совестью спрашивал: как быть?
– Ты не имеешь права молчать! – сказала ему Партийная Совесть.
Лева прервал свой отпуск и поехал на службу: признаваться.
– Ага! – сказали дяде Леве Товарищи по Партии. – Что ж ты до сих пор молчал?!
И дядю Левы исключили за… неискренность перед партией!
Через некоторое время пришли другие товарищи – из НКВД – и арестовали дядю Леву. Ему повезло: заря массовых репрессий еще только-только занималась над страной, и его судила не "тройка", не загадочное "особое совещание", а обыкновенный суд. Даже был такой предмет роскоши, как защитник.
Леву обвинили в том, что он, читая лекции по политэкономии, не подвергал или недостаточно резко подвергал критике буржуазных экономистов. В качестве вещественных доказательств обвинение предъявило… конспекты Левиных слушателей. Товарищи бывшие и сегодняшние студенты, к вам обращаюсь я, друзья мои: скажите, как на духу, всегда ли вы подробно записывали за преподавателем его вдохновенные лекции?!
Но мы с вами невзначай стали рассуждать по той же идиотской логике, которой пользовались Левины гонители. Давайте, однако, допустим, что мой дядя был не слишком честных правил и что он, действительно, недостаточно критиковал Адама Смита или попа Мальтуса – более того, что оказался последователем кого-то из них – или их всех скопом. Так что: его надо за это посадить в кутузку?
Но суд рассуждал так, как ему было велено – и потому приговорил дядю Леву к ПЯТИ годам лишения своды – за антисоветскую дщеятельность!
Но ведь у него был, как мы помним, защитник, адвокат, участвовавший в прениях сторон… С его помощь Лева, используя право, предоставленное ему только что принятой Сталинской Конституцией, обратился в какую-то высшую инстанцию (в Верховный Суд, что ли…)
Высшая инстанция решительно встала на защиту Закона. Несправедливый приговор был отменен. "Особое совещание" при наркоме внутренних дел (или – госбезопасности?) заменило несправедливый пятилетний срок на справедливый – ВОСЬМИЛЕТНИЙ.
Эту историю я рассказываю по позднейшим воспоминаниям родственников. Могут быть мелкие неточности. Но главное передано точно. Порукой тому – полная реабилитация Левы в 1956 году, а в 1967-м – награждение его в честь полувека Советской власти орденом Красной Звезды за боевые заслуги в гражданской войне, за многие годы службы в Красной Армии и… за то, что выжил. Мои родители не дожили до этого юбилея – о них и не вспомнили!
Лева оказался в нашей семье первой птахой, попавшей в сети, которые год 1937-й расставил сотням тысяч, а, может, и миллионам людей.
За Левой в свой, так сказать, via dolorosa отправились Абраша, Додя,, Бума, Илюша Росман, Моня Факторович и многие другие из нашей родни, – всех не упомнить… Легче составить список тех, кто не сидел.
Это Шура Сазонов, умевший вовремя прервать связь с опальными родственниками, но и вовремя ее возобновить, так что и родня не успевала обидеться, и органы уже не трогали. Но, может быть, просто очередь до него не дошла?
Это и Гита, которую спасло сумасшествие: из партии ее исключили "механически" – всего лишь за неуплату членских взносов.
Это – еще несколько человек… Остальных старших членов семьи аквилон незабываемого тридцать седьмого тронул достаточно ощутимо Даже Боря "Голопупенко" – обыватель, далекий от всякой политики, – и тот несколько месяцев просидел в тюрьме по политическому обвинению.
Вот ряд историй тех лет.
"Так надо!"
Очень рано исключили из партии Этю – мамину младшую сестру. Она к тому времени была директором фабрики, членом бюро райкома.
Этя была из трех сестер Маргулис самая спокойная, уживчивая и добрая. Доброта светилась в ее карих глазах. Однажды в Житомире во время погрома петлюровец, заскочивший для грабежа в их бедную комнатенку, чуть не расстрелял дерзкую Гиту. Этя бросилась ему в ноги и уговорила бандита не убивать сестру.
Погромщики не были сентиментальны. Одного из наших житомирских родственников они посадили на кол. Но на этот раз уговоры подействовали – у Эти был удивительный дар убеждения и кроткий, теплый, лучистый взгляд. Петлюровец матюкнулся, вложил револьвер в кобуру и ушел
В первые годы революции, еще девочкой, Этя жила в детдоме, потом работала на фабрике у станка, училась на рабфаке, в комвузе и со временем стала директором той самой фабрики, на которой начинала свой "Светлый путь"…Впрочем, кажется, я повторяюсь…
В 1928 году, в возрасте, думаю, не более 22-х лет, Этя выступила на собрании против… товарища Сталина! Она сказала, что, по ее мнению, товарищ Сталин слишком круто расправляется со своими противниками. Не мешает ему н6апомнить о "завещании" товарища Ленина…
В 1936 году Этю вызвал секретарь райкома и, пряча глаза, сказал:
– Вот что, Маргулис. Мы тебя знаем, ты – наш человек Но партии нужно, чтобы ты была исключена. Прояви сознательность и пойми: так нужно для партии!
И – исключили. Этя проявила сознательность и пошла опять к станку. Ее муж Шлема остался в партии. Он в это время служил в НКВД, откуда ему пришлось уйти, но лишь на время…
Абраша и китайский вопрос
Папин брат Абраша – тот, который окончил военно-инженерную академию и жил в Москве – когда-то (в 1928 или 1929 году) выступил на партсобрании во время дискуссии по китайскому вопросу. Весьма возможно, что Абраша был даже неправ. А, может быть, и прав на 100 процентов. Было ему тогда лет 20 с небольшим.
Но в 1936 году ему не обменяли партбилет. Ни комсомольское прошлое, ни партийная активность, ни личное обаяние – ничто не помогло. А к тому же, и Лева, брат его, сидел…
Абрашу "вычистили". Не вмешивайся, Абраша, в китайский вопрос!
Мамина ошибка
Настал черед наших родителей карабкаться на партийную голгофу.
Заполняя анкету. Мама указала, что в 1926-м, что ли, году, во время выступлений "новой оппозиции" Зиновьева, она допустила колебания в проведении генеральной линии.
Вполне легко мама могла оказаться среди участников оппозиции: ведь она не была умудрена ни годами, ни "все объяснившим" "Кратким курсом истории ВКП(б)", сочиненным т. Сталиным и Ко десять-двенадцать лет спустя. Но дело обстояло как раз наоборот: она была против оппозиции. По требованию противников Зиновьева собралось партсобрание коммунистического университета им. Зиновьева, где она как раз тогда училась. Но сторонники лидера оппозиции, во главе с ректором комвуза Мининым, объявили собрание неправомочным, так как оно собралось по требованию меньшинства. Они призвали коммунистов уважать Устав и покинуть собрание.
По Уставу они были правы. Мама ушла. Но потом поняла: с врагами надо бороться даже не по Уставу! И тот свой поступок осудила как колебание.
После разгрома новой оппозиции на маме осталось пятно: зачем ушла с собрания? Вот почему после смерти Кирова, в которой объявили виновными зиновьевцев (а на самом деле, как намекнул Хрущев на XXII съезде, это убийство было дьявольской мафиозной акцией тогдашнего ГПУ), у нее начались по партийной линии неприятности. Впрочем, так ее хорошо и по-хорошему знали в Ленинграде, что там непросто было ее из партии исключить. Но тут папу перевели в Харьков. И она уехала вслед за ним – к полному удовольствию мафии, разгонявшей актив ленинградской парторганизации – самой непокорной сталинскому диктату.
Таким образом, фактически их с папой отъезд был чем-то вроде партийной ссылки. В Харькове маму отправили на низовую техническую работу на какой-то маленький заводишко. И тут, едва начался обмен партдокументов, ее исключили: "за принадлежность к новой оппозиции",
– Но я же к ней не принадлежала…
– Тогда – за сокрытие принадлежности…
– Но я не скрывала – я ведь писала во всех анкетах о своих колебаниях…
– Ну, вот, вы и сами признаете…
И – баста!
Папина ошибка
Папа тоже имел колебания, но, в отличие от Левы, во время чисток об этом писал в анкетах.
Собственно говоря, колебание было одно-единственное. Исключая эту случайность, папа был непоколебимым большевиком.
В 1923 году во время партийной дискуссии он выступил против товарища Троцкого. Но в одном вопросе – организационном – он поддержал т. Троцкого и тт. Томского и Преображенского. Свое мнение папа изложил открыто на партийном собрании. Ему было тогда двадцать лет.
Буквально через два месяца, под влиянием какой-то правильной конференции, папа мнение изменил и с той поры стал громить т. Троцкого по всем вопросам, включая организационный. А т. Сталина по всем вопросам поддерживал и одобрял.