Ну, что там еще осталось: дворцы, особняки, поместья? – тьфу! Тоже мне – проблема… Вон тут недавно проезжал, вижу табличка: Дом Нащокина, Пушкин, мол, тут останавливался. Господи, а я-то думал… Пу-у-шкин! Да хибара убогая! Государством – написано – охраняется. Вот так и охраняется, какое государство… Лачуга! Внизу какой-то занюханный бар-ресторан. Фу, – смотреть стыдно, не то что жить! Нащо-о-кин! Поглядел бы этот князь на дачу любого работника Газпрома – то-то подивился бы!
А если про Пушкина, раз уж мы о нем вспомнили, то и те считали его недурным поэтом, да и мы не против, не читали, правда, но слышали, что он – наша гордость, вон и памятник ему тут неподалеку от этого дома Нащокина. Пусть стоит… пока… Будут лишние деньги – куплю и на даче у себя поставлю. Так что мы тоже не лаптем щи хлебаем! Кое-что можем!..
В общем, нынешний барин не имеет только одного – родословной. У тех – дворянские корни, идущие аж от Рюриковичей, у наших – похуже, где ни копни под их генеалогическим древом, всюду упираешься в одно: мать – КПСС, отец – КГБ; дедушка – НКВД, бабушка – ВКП(б); прадедушка – ОГПУ, прабабушка – ВЧК; прапрабабушка по материн–ской линии – РСДРП, и так далее и так далее – ну, куда ни кинь, – все клин, отовсюду торчат волосатые уши предков. Да, еще младшая ветвь – ВЛКСМ, оттуда много бизнесменов пошло. И как они ни рыщут по своим родословным в поисках голубой крови (а сейчас это не только уже можно, но и модно, и престижно), анализ их крови на цвет неизменно дает отрицательный результат, а толстые кисти рук и носы – картошкой на мясистых мордах выдают в них трактирных половых, наконец-то взявших власть в свои руки. Теневую власть, что предпочтительнее, потому что лучше быть несколько в стороне, но влиять; вполне достаточно быть, скажем, помощником депутата. Так – теперь. Почти так было и тогда, в описываемое время.
Вот одним из таких "теневиков" и был Леонид Семенович, и поскольку он всегда был везде, то с ним невозможно было быть незнакомым Это был легкий, подвижный, элегантный человек, сыпавший шутками и всегда новыми анекдотами. Он выглядел одинаково и в сорок, и в пятьдесят, и в шестьдесят лет. Горные лыжи – его любимый вид отдыха, и он круглый год имеет красивый стабильный загар человека, который зимой всегда может прибавить цвета на лице, скажем, в Швейцарских Альпах или на Французской Ривьере. Ленчик всегда дарит друзьям одно и то же: рубашки от Армани, галстуки от Диора и одеколон "Фаренгейт", словно у него там где-то склад этих вещей. Невредный, щедрый, обаятельный, он, словно по Гоголю, – господин, "приятный во всех отношениях", и (по Гоголю же) – "большой аматёр" по части жен–ских прелестей.
То есть я хочу сказать, что он всегда был в этой области большим ценителем и даже в некотором смысле гурманом. Нередко в какой-нибудь мужской компании, а иногда не стесняясь и присутствия женщин, Ленчик с тонкой улыбкой произносил свой любимый афоризм, мечтательно щуря свои голубенькие глазки и почти облизываясь: "Нет ничего лучше балерины, слегка потерявшей форму". Точно так же он мог бы сказать: "Сыр "Рокфор" должен быть непременно тронут плесенью и, знаете ли, этак остро попахивать". Или другое: "Самый сладкий банан всегда чуть-чуть подпорчен".
И, что удивительно, такой чисто гастрономиче–ский подход к женщине сами женщины находили весьма забавным и милым, они охотно разделяли его общество и, более того, тянулись к нему, как к человеку легкому и даже легкомысленному. Любимая маска Леона – легкомыслие – оказалась большим дефицитом и очень даже притягательной штучкой. Ни к чему не обязывающая связь, сопровождаемая красивым ухаживанием, дорогими подарками, ресторанами, поездками к морю; без всяких там тяжелых мелодрам, без выяснения отношений – ну, что может быть лучше! – и девушки легкими бабочками слетались на пламя камина у Леона на даче.
И вот, даже этот пресыщенный гурман, этот избалованный женоман, этот дегустатор любовных деликатесов, испробовавший в этой области почти все, – однажды попался. Он, знавший женские хитрости, как никто, раскусивший Марусю с первого взгляда и мгновенно оценивший ее по своей шкале ценностей высшим баллом (как раз в смысле притаившегося греха или "слегка подпорченного банана"), – ничего тем не менее не смог поделать и влюбился безнадежно и смешно, как подросток в период полового созревания. И все, вроде, понимал, и купить его фразами типа "Я как будто вина попила" было нельзя, и Машино изощренное кокетство видел, и что она от него теряет голову – не верил, а все равно – пропал… Пропал, когда, смеясь и балагуря, получил, словно выстрел в упор – крупную слезу на неподвижном лице и короткую фразу, сказанную трагическим полушепотом, – "как жаль…", фразу, за которой стояла бездна и не стояло ничего… – "Чего жаль?" – побежал он тогда за ней и… пропал, пропал на много месяцев, пока сам не устал быть больным и зависимым. Леонид Семенович страдал, чего за ним вообще не водилось, перестал быть легким и тем более – легкомысленным, сильно удивляя этим всех своих друзей, и однажды дошел до полного бреда, сделав Маше предложение – руки, сердца и всех своих денег.
– Так ведь я замужем, – напомнила она ему тогда, – успокойтесь, Леонид Семенович, вокруг вас так много красивых девушек, которые сочли бы за счастье, – и т.д. – все, что в таких случаях говорят, когда хотят смягчить отказ.
Целых полгода Ленчик был занудой и тяжелым ипохондриком, но потом все-таки поправился. Вот что делала Маруся с некоторыми людьми! А они-то были поглавнее, покрепче, чем какой-то там Костя Корнеев, лань недорезанная, вообразившая себе, что она – пантера. Кот, обычный блудливый кот, а никакая не пантера! Ишь, моль голубоглазая, граф Монте-Кристо из Перхушкова, мститель наш неуловимый, да куда тебе с ней тягаться! Отольются этой кошке Машкины слезки! Кстати, о Маше… Вернемся же к ней поскорее, уже пора: мы ведь ее оставили совсем одну, без поддержки, в тот трудный час испытания, когда она шла по театру после вчерашней Кокиной экзекуции под убийственными взглядами всех своих заклятых друзей-артистов. Видите, беда с ними: все время мстят или одержимы желанием отомстить; все время хотят сделать друг другу больно; все время в состоянии войны, в состоянии борьбы, дурачки.. Но скоро, скоро, читатель, потерпи еще немного, – они устанут от этой бесконечной любовной вендетты и обретут счастье в объятиях друг друга. Надолго ли?.. Там посмотрим…
Лирический контрудар
Все, кто видел Машу сегодня, не могли не признать: Да-а! Это женщина! Так держать удар – это достойно уважения. Всем своим видом Маша словно говорила: "Да, вы можете меня убить, унизить, затоптать, меня! – хрупкий и красивый цветок, случайно выросший посреди овощной грядки. Хотя не знаю, много ли вам от этого радости: могли бы меня хотя бы сорвать и кому-то подарить или даже – засушить для гербария, а так – что за польза? И все равно я лучше и красивее всех вас, все равно я – цветок, а вы – всего лишь петрушка и картошка!"
Поэтому триумф Коки был недолгим; он видел Машу, видел, как она держится, и очень скоро почувствовал себя почти осквернителем храма, человеком, зло и беспощадно надругавшимся над самой любовью и красотой. А еще: что эта невообразимая женщина сделала его победу его же поражением. Да, Маруся выиграла еще даже до того, как сказала ему в буфете те самые ласковые слова, которые собиралась сказать. Вот что значит тщательно продумать внешний вид и линию поведения! Вот что значит делать и говорить совсем не то, чего от тебя ждут! А сказала она ему вот что. Они стояли в буфете в очереди за кофе, вернее, Маша стояла третьей и последней в этой очереди, и тут в буфет вошел Кока. После секундного колебания он решил, что стесняться тут глупо, и встал вслед за Машей. Это судьба так распорядилась, а если бы не она, то Маша сама нашла бы сегодня способ сказать ему, что хотела. С минуту они постояли, потом Маша обернулась и тихо сказала:
– Зачем же вы… так?
– Как? – сделал Кока попытку удивиться.
– Вы знаете, о чем я, – продолжала Маша все так же тихо, – так нельзя, потому что ..
– Почему? – не сумев скрыть ни своего отношения к ней, ни давней своей обиды: мол, почему это вам можно, а мне нельзя? – с нарочитой легкостью поинтересовался Кока.
– Потому что… потому что я… вы можете сейчас мне не поверить и будете правы… после того случая мне, очевидно, трудно верить. Я бы на вашем месте и сама не поверила, но… это правда, я (тут Маша опустила глаза и сказала совсем тихо, еле слышно, но Кока услышал) я… полюбила вас… Поэтому и прошу вас теперь: не надо так… больше…
– Как? – уже по инерции спросил наш герой, чувствуя себя последним подлецом, ведущим грязную войну против самого воплощения любви, красоты и женственности. Он стоял перед Машей, пропадая и проваливаясь куда-то вниз, будто в скоростном лифте, со звенящей пустотой в пищеводе от начавшегося падения; он уже потянулся, чтобы взять ее за руку и начать говорить, говорить взахлеб, что все это неправда, что это они нарочно, что это все – его друг Тихомиров, а он с самого начала был против, что он сам давно уже сходит с ума по ней, но Маша этого будто не видела, она стояла, опустив глаза, и продолжала отвечать на ненужный Кокин вопрос: как?
– Вот так не надо… пожалуйста… как вчера. Потому что я сказала вам сейчас то, чего мне, наверное, не следовало бы говорить и чего я никогда, поверьте, никому не говорила. А вам повторю: я люблю вас… И вы, хотя бы за это, пожалейте меня, не делайте мне больше… так больно…
С этими словами Маша посмотрела на него двумя озерами непролившихся слез, потом наклонила голову, увидев на отчаянной Кокиной физиономии все то, что и хотела увидеть, вышла из очереди и быстро ушла из театра, которому с этого дня полагалось бы иметь другое название, скажем, – "Театр Машиной драмы им. Ал. Дюма-отца". А что? Весьма, между прочим, кассовое название! Народ хотя бы даже из любопытства пошел. А то придумывают всякое: "Школа современной пьесы" или "Школа драматического искусства". Эти названия ни один нормальный человек запомнить не может. К тому же, кому интересно опять ходить в какую-то школу, если он и ту, в детстве, с трудом закончил. А тут – простенько и завлекающе: "Пойдем в "Машкину драму"? – "Пойдем, а чего?" – В "Школу" – тоска, а в "Машкину драму" – можно".
Но это так, мечты: нет и не предвидится ни одного театра им. Ал. Дюма-отца, хотя он, ей-богу, этого за–служивает, поэтому Маша быстро выходит из своего обычного ТЮЗа, почти бегом, чтобы Кока не догнал; ловит такси и едет домой. Ей уже неинтересно смотреть, как крышка гроба опустится и накроет с треском все режиссерские сценарии каскадера Тихомирова и заодно – все Кокины надежды на реванш.
Знамя над рейхстагом
А последним гвоздем в крышку этого гроба послужил Машин обморок, который случился с ней ровно через неделю. За эту неделю Кока совершенно измучился. Он перестал советоваться с Тихомировым, так как понимал, что больше не в силах сохранять жесткую линию поведения, им продиктованную. В день Машиного признания его сердце пело: неразделенной любви больше не было; Маша хотя и посмеялась поначалу над высоким чувством, хоть и "растоптала цветы", но в результате Кока победил, и она теперь его действительно любит, теперь Кока в этом не сомневался. Тихомиров же – сомневался и настоятельно рекомендовал другу не кидаться сразу в Машины объятия и поунять несколько свою щенячью радость. Физическую близость с ней Тихомиров разрешил, но советовал особую пылкость не проявлять и слова типа "навеки твой до гроба" – не произносить ни в коем случае. Но Кока уже не собирался следовать ничьим советам, он теперь жаждал искренности, глупого любовного лепета, нежных признаний, прогулок под луной, чтобы рука в руке, глаза – в глаза, щека к щеке и т.д. Взаимного глубокого удовлетворения равных партнеров желал он теперь, почетного мира, благодаря которому каждый получил бы, что хотел: то есть друг друга. Однако ни о каком почетном мире речь уже не шла. Машу, как победившую в сорок пятом году Советскую Армию, устраивала только полная и безоговорочная капитуляция. И знамя над рейхстагом, то есть обморок был назначен на следующий вторник.
Всю неделю Маша "болела", пришла ее очередь брать больничный лист, но одно и то же оружие может, оказывается, производить разное впечатление. Более того: одного – только ранить, а другого – убить. Кокино недомогание и отсутствие – в свое время – только портило настроение у Маши; Машино же отсутствие и невозможность ее разыскать где-либо Коку просто истерзали. Он-то думал, что после заветных слов он позвонит, они встретятся и будут любить друг друга до потери сознания, ан – нет! Он ее не нашел, она как в воду канула! Сто раз все последующие дни Кока набирал ее номер – все мимо! И опять он просчитывал все варианты, опять метался из версии в версию, думал невесть что, паниковал: "Да как же! Все наоборот должно было бы быть очень хорошо, она же его любит, почему же она исчезла?! О господи! Да ведь она еще не знает, что он ее тоже… Она-то думает, что он ее ненавидит! Как разыскать, как сказать! Вдруг она из-за него что-нибудь с собой… О боже! Только не это!.."
Кока молился, ругался, пьянствовал, чтобы этим наркозом хоть как-то снять тревогу и боль, бежал от самого себя, ночевал в самых неожиданных местах, терял силы и способность к минимальному сопротивлению. Ну а Маруся наша тем временем готовилась к решающему штурму Берлина и водружению знамени над рейхстагом. Несколько дней до вторника Маша почти на ела и довела себя до нужной кондиции: слабость и головокружения были теперь постоянными. Во вторник вызывались все участники готовящегося спектакля, было что-то вроде генеральной репетиции, так называемый черновой прогон. И Маша закрыла больничный лист и явилась в театр. И опять она была вся в черном. Не было теперь никакой белой отделки, другое черное платье было на ней, и черный шелковый шарф был обмотан вокруг шеи, подчеркивая смертельную бледность лица, осунувшегося лица, на котором выделялись, печально мерцая, огромные серые глаза. На репетицию пришел траур по безвременно погибшей любви, которой не дали разгореться и погасили злые люди…
И едва только все собрались (а Кока опоздал, чуть все не испортив, да и как ему было не опоздать, если ехал он аж с Матвеевской от своего друга и однокурсника Боба, которого полночи заставлял с собой пить и не давал ему спать своими переживаниями и разными вариациями отношений с Машей), так вот, как только все собрались и герой с помятым лицом тоже, извиняясь за опоздание, вошел в зал; как только начали прогон, Маша, прямо на сцене, красиво упала в голодный обморок, потеряла сознание (правда, то, что это голодный обморок, знала только она). "Красиво упала" – это вовсе не значит, что прикидывалась, обморок был настоящим, и Маша все сделала для того, чтобы потерять сознание, когда будет нужно, а некрасиво упасть она просто не могла, природная грация этого никогда бы не позволила. Но в последнюю секунду перед отключением сознания, уже в падении она с неуместным в ее состоянии торжеством успела заметить: с каким лицом застыл Кока, как схватился за горло обеими руками!
В больнице и позднее
Вызвали "скорую". Те приехали, повозились над Машей, привели ее в чувство, покачали голавами, посовещались и все-таки увезли в больницу. Вскоре стало известно, что ее увезли сначала в какую-то обычную больницу с острым нервным истощением, очень низким давлением, слабым пульсом и прочим; выяснилось, что в ней едва теплилась жизнь. "Потеря интереса к жизни, вплоть до комы", как написано в одном медицинском справочнике. Но уже на следующий день верный и ничего не подозревающий, как всегда, Митричек перевез ее на Шаболовку, в клинику неврозов. Там, собственно, и было ей место, ибо именно невроз от большой любви и был ее основным сейчас заболеванием. А голодный обморок что! Она сейчас покушает; Митричек привезет чего-нибудь вкусненького, и она быстро восстановится. А вот Кока теперь – пусть мучается! Пусть знает, кого чуть не погубил; пусть его совесть загрызет, изверга!
Кока и вправду не находил себе места, он думал, что все случилось из-за него, и отчасти, конечно, был прав: "отчасти" – потому что не только ради него Маша все это устроила, но и ради самого процесса, ради совершенства в драматургии, к которому всегда стремилась. Крещендо в драме обязано быть выразительным и сильным, и обморок тут очень подходил, и именно натуральный – не какая-нибудь там дешевая дамская истерика. И Маша лежала в больнице с веселым сознанием хорошо и добросовестно выполненной работы.
А Кока, поедаемый сутками напролет глубоким раскаянием (что же он натворил, этакая паскуда, развлекся, докатил девушку до больницы!), каждый день посылал в палату цветы, но сам зайти не решался. Наконец, когда он пришел уже в пятый раз, то вдруг во дворе прямо наткнулся на Машу, которую в первый раз выпустили погулять. Шел к двери, думал опять передать цветы и сразу уйти, и тут дверь открылась прямо перед его носом, и Маша – собственной персоной – оказалась в полуметре от него. Он так и встал, как в игре "Замри", большой, нелепый, растерянный, покрасневший, как мальчишка, который украл и съел варенье, а его застала с перепачканным ртом мама прямо на месте преступления. Так и стоял с букетом, который не знал, куда девать. Маша стояла напротив и глядела на него почти насмешливо; не знала, как ему помочь, а может быть, даже и не хотела. Да и что ему было сказать: мальчик уже большой, хотя и нашкодивший. "Ай-ай-ай!" – что ли? Нет, лучше помолчать.
Она стояла, наслаждаясь его замешательством, а потом взяла из его рук цветы и, полуутверждая-полуспрашивая, сказала? "Это мне?.." Кока кивнул и, силясь что-то сказать, двинулся к ней. – "Не надо". – Маша закрыла ему рот рукой, а он схватил эту руку и стал быстро-быстро ее целовать. Все, что хотел Кока сказать, все, что чувствовал, он выражал сейчас в исступленных взаимоотношениях с Машиной рукой и был при этом ужасно похож на дворового пса, которого неделю не кормили и теперь кинули наконец долгожданную кость. Он и трудился над этой рукой, склонившись и впиваясь в нее губами и всем своим существом, а Маша глядела на него сверху и ласково гладила его буйную голову другой, свободной рукой. Блудный сын вернулся! Родина вновь приняла его в свои материнские объятия! Абзац!
В Машиных глазах, глядящих теперь куда-то вдаль поверх Кокиной головы, была несколько странная для непосвященных, а для нас с вами – вполне понятная – смесь любви, нежности, иронии, а также спокойного, гордого удовлетворения мастера, любующегося плодами своего труда. Что ж, немало сил, здоровья, нервов ушло на это, зато посмотрите, каков результат!
Кока наконец оторвался от ее руки и потянулся к губам, она не возражала. Он обнял ее. Она была такой беззащитной, такой хрупкой, ненакрашенной, в трогательном байковом халатике под дубленкой, которую Кока стал быстро расстегивать трясущимися руками, совершенно позабыв, где находится. Да это и понятно, потому что он чувствовал, как гибкое Машино тело отдается его рукам, отзывается на каждое прикосновение. Поэма экстаза! Эрогенная зона – везде, даже в воздухе, во всем дворе, на всей территории больницы! Судорога страсти, скрутившая их обоих! Пароксизмы нежности! Нестерпимая жажда соития! – Ну что еще… хватит, пожалуй.