Она вздохнула и посмотрела на меня, как на больного или на взрослого болвана, который не понимает простых вещей.
– Вот, например… – Она ненадолго задумалась. – Когда я полощу белье в проруби, мне кажется, что оттуда мне машут крыльями морские ангелы. Папина рубашка – самый старший Синий Ангел, вожак стаи, у платков и полотенец тоже есть свои имена. Все они – пленники воды, а я должна вызволить их из пучины. Когда я развешиваю белье – знаю, что ангелы взлетят… Понимаешь?
Я не понимал, приняв ее щебетание за обычные детские бредни.
Потом, во время опасностей, болезней, бедности и голода, я много раз представлял это НЕ ЗДЕСЬ – и все в жизни становилось на свои места.
Жить в себе – вот что имела в виду девочка с синими глазами, – и ты никогда не почувствуешь тесноты!
Это был еще один простой и замечательный рецепт.
Но была в этой встрече и еще одна непостижимая вещь. Могу показаться сумасшедшим, но скажу: каким-то чудом Бог послал мне, как сказали бы сейчас, негатив или изнанку судьбоносной встречи Эгля и Ассоль. Надеюсь, вам не надо объяснять, кто это? Вот и хорошо…
Эта безумная мысль пришла мне в голову в одну из бессонных тюремных ночей, когда я представлял, что лежу в каюте корабля, идущего в Пуэрто-Рико, и счастливо улыбался в потолок, наводя ужас на своих сокамерников. Вот тогда я и понял, что значит ее "не здесь".
…Когда мы попрощались, я спросил, как ее зовут, она ответила: Мария. И назвала фамилию одного из зажиточных хуторян.
Значит, она не была лесным существом или плодом больного воображения. Вполне реальная девочка десяти лет.
Я серьезно поблагодарил ее за беседу и сказал, что немедленно сделаю так, как она советует, – пойду на край леса и пойму, смогу ли идти дальше.
– Когда ты вернешься? – спросила она.
– Когда научусь жить так, как ты, – не здесь! – пошутил я.
Она кивнула и пошла.
Пошла в одну сторону леса по тропинке, ведущей к ее хутору, а я – в другую…
…Он замолчал. Кажется, даже дерево, возвышавшееся над нами, затаило дыхание. Я боялась, что он прервет рассказ, так как выглядел он уставшим.
– Вы научились? – спросила я, едва сдерживая необъяснимую тревогу.
Об этом можно было и не спрашивать, но я хотела, чтобы он скорее нарушил паузу.
– Вы догадливы… – улыбнулся он.
Я видела, какое усилие над собой он сделал, чтобы снова заговорить.
– Когда-нибудь о том времени будут писать книги и исследования – и все встанет на свои места. Вы доживете до них. Мир содрогнется, и дороги назад не будет. Когда-нибудь…
Но тогда мы вынуждены были жить в предлагаемых условиях. А они были страшнее самого страшного сна. Но в этом сне мы должны были жить, ведь жизнь – одна.
В общем, я зарегистрировался в этом комбеде. Жил вместе со многими другими членами коммуны в своей бывшей спальне. Спал вместе с остальными – вповалку на полу, уставившись глазами в потолок с облупленной и обстрелянной лепниной. Безносые ангелы и слепые купидоны не узнавали меня. Казалось, что я просто заблудился во времени и надо только перетерпеть, переждать, пока сойдет туман, а вместе с ним исчезнут все эти "продотряды", "продразверстки", "комбеды" и прочая дьявольщина, настроенная на разрушение.
Однажды меня послали на хутор – тот самый, с которого была эта девочка.
Мария…
Я снова увидел ее.
Она была уже взрослая. Но я сразу узнал ее. И она узнала меня. Мы пошли друг другу навстречу так, будто я только что вернулся "с того края леса", а она просто быстро выросла.
Мы продолжили прерванный тогда разговор без малейшего удивления.
– Ну, и как там, в мире? – с улыбкой спросила она.
В этот момент я почувствовал, что тиски, в которых находилась моя грудная клетка, ослабили свое давление и в нее входит воздух, и его запах показался мне таким свежим и густым, как аромат первого майского меда.
– Завтра сюда придет продотряд… – сказал я.
Так состоялась наша окончательная встреча.
Мы стали жить, как умели, – не здесь.
На кораблях и во дворцах, на вершинах гор и в садах, во всех возможных и невозможных временах и измерениях!
В Зальцбурге обедали с Моцартом, в Руане спасали Жанну д’Арк, в Африке охотились на тигров, ловили рыбу на берегу Тихого океана и каждую ночь наблюдали, как небесные светила собираются в хоралы, чтобы пропеть для нас свою осанну.
Мы жили так тысячу лет. Я жалел только об одном: что мои десять лет из этой тысячи не принадлежали ей, что я сбежал на "тот конец леса", не понимая, что самое главное давно уже встретил на своем пути именно здесь, у себя под носом. Если бы…
Если бы знать, я бы подарил ей десять лет реального счастья – в виде… тарелки с куриным бульоном и куска белого хлеба, о которых мы запрещали себе говорить.
Она таяла у меня на глазах, и, хотя от этого становилась все красивее, я не мог этого допустить. Я знал, что где-то в стенах поместья должно быть золото. Тщательно пряча от других свои намерения, я планомерно простукивал каждый миллиметр своего бывшего дома. И однажды наткнулся на глухой звук, доносящийся из давно умершего камина.
У меня появилась цель: достать нам документы и выехать отсюда, ведь на дорогах все чаще встречались тела умерших от голода, а большинство сельских домов стояли пустыми – от них пахло свежей смертью.
Я сказал, что вернусь как можно скорее, и однажды ночью пошел в город, чтобы выменять драгоценности на важные для нашего побега бумаги. Золото могло творить чудеса. Но мне это только казалось…
Я добыл всего лишь один кусок хлеба.
Возвращался, не зная, как посмотрю в ее синие глаза. То ли время шло медленно, то ли мои ноги стали ватными, но вернулся позже, чем обещал. Последние километры до села дотягивал чуть ли не на четвереньках и чем ближе подходил, тем яснее понимал, что, в отличие от моего восприятия, здесь время скакало, как безумный всадник на сумасшедшем коне: покойников на дорогах стало втрое больше, а дома уже смердели застарелой смертью, как разрытые могилы.
И везде кружилось воронье.
Она тоже лежала на дороге. В разодранной рубашке и – без своей роскошной косы, как будто какой-то зверь разорвал ее на куски, просто так, ради забавы. Теперь она и вправду была не здесь.
Я лег рядом.
И мы лежали так еще тысячу лет.
Разница между нами была только в том, что ей уже было хорошо…
Потом было разное, но мне уже стало все равно.
Я воевал в штрафбате, отсидел в Печорском лагере, смертельно болел, нарывался на нож. Но почему-то всегда выживал – я же был счастливчиком и, как всегда, приносил всем удачу!
Всем.
Кроме нее…
Даже комендант нашего лагеря после встречи со мной пошел на повышение. Тогда за мной и закрепилось прозвище Бит-Бой.
Впервые я услышал это имя в свой адрес от бригады женщин, которая работала рядом с нами на лесоповале.
– Он счастливчик – Бит-Бой!
Так или примерно так прозвучала реплика, пронзившая меня электрическим током. Кто-то из этих бледных, изможденных, отчаявшихся теней мог знать героя нездешних гриновских рассказов!
Я всегда знал истину своего неизвестного учителя: если у тебя в душе есть хотя бы зерно веры в чудо, оно приходит к тебе само – рано или поздно, в горе или в радости, во тьме или в свете. Хотя бы раз в жизни оно вырастает перед тобой, как свежий розовый куст, и обдает своим пьянящим и подлинным ароматом.
Такой куст возник передо мной среди лютой зимы и распиленных сосновых бревен. "Кто мог знать о Бит-Бое?" – лихорадочно думал я, сохраняя в себе и смакуя, как вино, этот неожиданный аромат свежих цветов среди зимы.
Я снова, как учила моя дорогая девочка, оказался не здесь, и тиски, которые теперь стали неотъемлемой частью моей грудной клетки, еще раз ослабили свое давление.
Можно только представить, каким было удивление и какой глубины боль, когда я узнал, что здесь, в лагере, в его женской части, находится та, у кого было столько необычных имен. Ассоль. Тави Тум. Молли. Дези.
Но в одном лице ее звали просто – Нина. Нина Николаевна Грин. Жена моего так никогда и не увиденного учителя…
И она была здесь! В этом мраке. В этой обезумевшей "каперне", куда не доходят ни один корабль и ни одно живое слово.
При первой же возможности (наша бригада пилила дрова, а женщины собирали и сносили их в кучу) я нашел способ заговорить с ней, хотя мой язык в почтении прилип к нёбу.
Если бы не вертухаи – так мы называли надзирателей, – я должен был бы упасть на колено и поцеловать край ее фуфайки. Но она все поняла и так!
Столько лет я шел к загадочному Грину, но нашел его в образе этой женщины с открытым и добрым лицом, которую обвиняли в "пособничестве немецким оккупантам". Она тоже была из той небольшой человеческой стаи, которая умела жить не здесь.
Постепенно, урывками я узнал все, что меня интересовало. И реальность совпала с моими представлениями, только она была еще прекраснее и трагичнее. Обо всем этом вы можете узнать и сами, если захотите…
Удивительно было то, что, путешествуя по стране, я шел по его следам, но попадал в них на два-три шага позднее.
Если бы не эти два-три дня расхождения во времени, я бы мог познакомиться с ним, быть рядом и, возможно, чем-то помочь. По крайней мере, показать, что он не один…
…На протяжении всех этих лет я слышал вопрос к себе: "Где ты?" Так спрашивали случайные спутницы, которые попадались на моем пути, и немногочисленные друзья. Почти такой же вопрос я слышал от своего разношерстного начальства на множестве производств, где работал. Так спрашивали соседи, управдомы, работницы ЖЭКов, кондукторы, милиционеры, продавщицы, клерки, вахтерши, дети. Даже моя канарейка – царство ей небесное! – иногда смотрела на меня своими глазками с тем же немым вопросом: "Где ты, где ты, где ты?"
Весь мир как будто сговорился спрашивать меня об одном и том же, упрекая в моем отсутствии в активной общественной и личной жизни. А я не мог объяснить, что, несмотря на все прошедшие годы, я все еще лежу ТАМ – рядом со своей любимой. Я и по сей день лежал бы на той дороге, если бы…
…Он снова надолго замолчал. И я больше ни о чем не могла спрашивать – только терпеливо ждала. Притихла, как археолог, который, раскапывая Древнюю Трою или разыскивая золото инков, наконец натолкнулся на элемент бесценной находки – и боится копать дальше, чтобы не испортить ее. И этой находкой была я сама…
Он посмотрел на меня, заметил мое волнение и впервые улыбнулся, продолжая рассказ.
– …если бы не встретил эту девочку – здесь, сейчас. Живую, веселую, здоровую, с теми же синими глазами и растрепанными косами. Такой, какой я увидел ее впервые в свои шестнадцать лет на берегу пруда. Она сидела на скамейке в соседнем дворе последней в длинном ряду своих ровесниц и щелкала семечки. Я сразу узнал ее, ведь сходство было потрясающим!
С того времени я начал наведываться в тот двор, садился на скамейку и наблюдал за ней. Это может показаться старческим маразмом, кощунством или безумием, но она действительно была похожа на Марию.
У меня осталась старая фотография, которую я нашел в ее доме на хуторе уже после того, как он опустел, и это было лучшим доказательством того, что я не ошибаюсь. Она сошла ко мне с той фотографии, словно успокаивая на исходе жизни.
Потом случилось то, что окончательно убедило меня в существовании бесконечности.
Как-то девочка сама подошла ко мне и спросила:
– Вам плохо?
И голос, и манера заглядывать прямо в глаза, и косы, небрежно откинутые на спину, а главное, тот же вопрос вернули меня в тот далекий день у пруда, в мои шестнадцать лет…
Собственно, в детском вопросе не было ничего удивительного. Я старый человек, а старым людям часто бывает плохо.
И все-таки вопрос прозвучал именно так.
И я ответил так же, как тогда, поскольку никогда не забывал тот разговор:
– Да, мне плохо…
– Почему?
Теперь я знал слишком много разных ответов.
Но снова растерялся, выбирая какой-нибудь более-менее понятный для девочки девяти-десяти лет.
А потом решил ответить то же, что сказал тогда:
– Потому что мне тесно…
Она протянула руку, положила ее мне на грудь, слева, на сердце, и просто спросила:
– Здесь?..
Конечно, у старых людей всегда тесно на сердце.
Наверное, она знала и об этом.
Но в ее жесте я услышал: "Тесно здесь – или в мире?"
А потом она сказала, что ей тоже тесно, поэтому она хочет знать, что есть за пределами ее двора, улицы и там, "где заканчивается река".
…Теперь у меня есть радость – наблюдать за ней и оберегать ее. Когда она убегает из дома на другой конец города или прыгает с турника вниз головой, когда выходит из дома, растрепанная или голодная, у меня сжимается сердце.
Я не знаю, сколько мне отпущено оберегать ее. И поэтому хотел бы научить тому, что умел сам, – не бояться жить! А если будет слишком тяжело, научиться жить не здесь! А это значит мечтать, верить и… любить.
Он вздохнул и добавил с лукавой улыбкой:
– Прошу простить меня за сентиментальность. Это все, что я хотел вам сказать. Так как, думаю, вы хотели больше узнать обо мне, чем о ней, не так ли?..
Часть вторая
11 июня
Я лежу у себя дома.
С диагнозом "совсем рехнулась". Его поставил Мирослав, как только я переступила порог квартиры.
Интересно, какой бы диагноз он поставил себе, если бы сделал такой скачок, как я: от того гастронома, где он, девятнадцатилетний, стоял в очереди за кофе, до сегодняшнего дня, когда увидел на пороге ту самую "неизвестную" женщину, учившую его зубрить тезисы давно умершего генсека!
А для меня это было прямо "вчера"!
Увидев Мирося таким, каким он был теперь, я и вправду захохотала как ненормальная и бросилась в ванную, на ходу сдирая с себя грязные вещи. Несколько раз он кричал мне, все ли в порядке, угрожал немедленно вызвать Томочку (видимо, для подтверждения своего диагноза) и спрашивал, что со мной делают в этом профилактории – не применяют ли электрический ток в голову?
Теперь, после ванной, я лежу в нашей пока еще общей кровати, уставившись в потолок. Заснуть не могу. Просто лежу и смотрю, как по потолку ползут тени и скачут цветные зайчики. И думаю, думаю…
Нет, не о своих проблемах – к ним я вернусь в свое время. На это у меня есть в запасе почти два дня. Два дня до представления, которое я пропустила много лет назад. И два дня на то, чтобы здесь сыграть свою самую важную роль.
Я думала о другом.
О том, как быстро у людей пропадает память.
Или как быстро человек забывает плохое.
В принципе, и то, и другое – одно и то же.
Помним только хорошее. Колбасу за "рупь двадцать", молоко в стеклянных бутылках за двадцать две, конечно, копейки… Полный покой, остановка посреди истории под названием "застой".
Только два события колыхались на поверхности того жаркого лета – Олимпиада и смерть Высоцкого.
У кого ни спрашивала – называют только это.
И цену на колбасу…
Правда, некоторые отклонения в воспоминаниях граждан все-таки остались.
По крайней мере, наш сосед, крепкий старикан, проводящий дни и ночи на скамейке, вспомнил еще одно знаменательное событие – сто десятую годовщину со дня рождения Ленина, выпавшую как раз на тот год, и грандиозный субботник в честь этого праздника, в котором приняло участие сто пятьдесят миллионов человек. И три бутылки водки, полученные за то, что они с дружбанами вывозили мусор за город.
Мои, наверное, в то же время вскапывали палисадник и белили стволы деревьев во главе с тетей Ниной. Болтали о хорошем, пили водку, закусывая домашними огурцами и бутербродами в деревянной беседке, пели, чувствовали себя счастливыми, верили в лучшее…
А тем временем Сахаров уже был в ссылке за критику вторжения СССР в Афганистан и выступления в защиту "узников совести": "Надежда человечества – активные, открытые, умные действия людей доброй воли во всем мире, вдохновляемые высокими моральными принципами. Произволу, беззаконию, ограничению прав человека не должно быть места на планете, так же как войне, голоду и бедности…"
Сейчас разбуди какого-нибудь красноречивого представителя власти среди ночи, и он скажет еще лучше, с той только разницей, что не будет верить ни в одно свое слово.
И за это его не лишат должности, звания и родины.
Вот о чем я думала, уставившись в потолок.
О своем личном анабиозе и равнодушии – анабиозе массы умных людей, которым все стало до фени и по фене. Кроме того, чтобы упаковать свои квартиры едой и тряпьем.
Моя душа давно уже покрылась толстенным панцирем и разучилась плакать.
Последний раз это случилось в период после Оранжевой революции, когда я по телевизору видела, как отвоеванный народом (уже бывший) президент награждает орденами и должностями тех, кого должен был сместить раз и навсегда. Теперешний анабиоз – результат этих действий.
Анабиоз тридцатилетней давности выглядел более обнадеживающе.
Поскольку в стае довольных рыб были те, которые выпрыгивали из зацветшей воды на поверхность и этим зажигали других или хотя бы будоражили застойную воду.
Могли написать так: "Господин Брежнев, вы мою деятельность оценили незаслуженно высоко. Я не подрывал престиж советского государства. У советского государства благодаря усилиям его руководителей и Вашему личному вкладу никакого престижа нет. Поэтому по справедливости Вам следовало бы лишить гражданства себя самого".
Или так:
Как обезьяна в стае обезьян
живу, и грешным лбом с печатью грусти
о твердокаменные стены бьюсь я -
их грязный раб, общественный изъян.
Вокруг – лишь обезьяны, чередою
проходят важно, смотрят свысока.
Свихнуться легче мне, чем быть собою,
ну, ни зубила нет, ни молотка.
О, Боже Правый, тяжкая докука -
принять умом слепорожденным суть:
ты в этом мире – только сгусток муки,
замлевший и разжиженный, как ртуть.
Или так:
"Когда для человека главное – получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но, когда душа таит зерно пламенного растения – чуда, сделай ему это чудо, если ты в состоянии".
Кто знает, сколько людей сейчас живет с этим пятаком в кармане, думая, что владеет миром!
Наверное, это были запоздалые и несвоевременные мысли. Я должна думать о другом.
Но во мне действительно назревала та "душевная лихорадка", о которой говорил мой странный и старый собеседник. Мой друг, заронивший в меня ростки этой лихорадки и нездешности.