- Любовь, - улыбается он мечтательно. - Это когда ты едешь по незнакомому городу и видишь через окно прекрасную незнакомку в белом платье из воздушного шелка с рукавами буф. У нее золотистые волосы, они распущены и покрывают мраморные плечи, а в руке с длинной ренессансной кистью - широкополая шляпа. И вот она плывет, не касаясь земли, и в задумчивости помахивает этой шляпой, и весь ее образ - это цитата из Пьеро ди Козимо. И ты глядишь на нее, не в силах оторваться, и все, о чем ты думаешь, - не она! Нет, нет, вообще не она! Но - слегка похожая на нее, а может быть и совершенно не похожая, но такая же божественная; та, которая ждет тебя дома и по которой ты скучаешь до такой степени, что твое пребывание в этом городе, сколь бы интересен или величественен он ни был, есть лишь пауза, на которую ты ставишь свою жизнь всякий раз, когда вы не рядом. Они обе похожи на Симонетту Веспуччи - ту самую, которую писал Козимо и боготворил Ботичелли, Симонетту, которую мы видим в "Весне" и в "Рождении Венеры", Симонетту, возлюбленную Джулиано Медичи, которая прожила всего двадцать три года и стала символом целой эпохи; но твоя…
- Хватит, - резко прерывает его Яся. - Я поняла.
Некоторое время они идут молча. Яся мучительно пытается вспомнить какой-нибудь анекдот, который можно было бы рассказать. Или смешную историю. Или просто - историю. Но ее жизнь бедна сюжетами. Приложив усилия и выкопав в памяти Крупскую из лесной школы, Яся принимается рассказывать про то, как та читала газету "Жизнь", окруженная лучшими текстами, написанными человечеством. И как потом Вавилонская Лотерея превратила саму Ясю в районную Крупскую, и как ей захотелось раскрыть подшивку "Жизни"… Но она не может закончить эту историю, ее отвлекает какая-то ее собственная грустная мысль, и она замирает на полуслове. Спасение от затянувшейся паузы (закончив думать свою мысль, Яся не может вспомнить, о чем рассказывала до этого) приходит с неожиданной стороны. Гуляющие различают неподалеку нечто очень странное - посреди июльской ночи сверкает череда парных огней, среди которых, плотная и явная, идет февральская метель.
- Ух ты! - только и говорит ее брудершафт-друг, и они ускоряют шаг.
Яся не может поверить глазам. На берегу Вилии полукругом стоит с десяток машин, преобладают старые "ауди" и "фольксвагены" с квадратными фарами и комичными радиаторами. Они остро пахнут бензином и восьмидесятыми. Их движки работают, огни включены на дальний свет. Фары чертят в темноте яркие световые тоннели, в которых метет крупными хлопьями и складывается в поземку, и наметает на землю - нечто белесое, сверкающее; выглядит все так, будто в этом полукруге случился локальный ураган, что свет фар люциферским образом вызвал зиму, и в трех шагах за машинами - липкая июльская ночь с кваканьем распоясавшихся от жары жаб, а тут - тихий шелест полноценной метели. Подойдя ближе, она чувствует, что снежные хлопья задевают ее, застревают в волосах, проносясь мимо. Более того, смахивая их с себя, она замечает, что хлопья - живые, это такой одушевленный снег, идущий над Вилией.
- Что это? - кричит она. Ей жутковато, но ее собеседник спокоен.
- Это одно из местных чудес, - объясняет он так, как будто это был его фокус - вызвать зиму посреди июля. - По-латински их называют эфемероптера, или эфемерное крыло. Местные зовут атицей, русские - поденкой. Это создание живет всего один день. Верней, ночь. По сути, это пузырек воздуха с крыльями, которому дано лишь несколько часов на то, чтобы вылететь из воды, найти себе любимую и, спарившись с ней, умереть. Жизнь этих существ настолько быстротечна, что у них нет рта - он им не нужен, так как они все равно не успели бы им воспользоваться. Они созданы для того, чтобы единожды взмыть в чернильную черноту ночи в поисках пары.
- И почему мне про это Валька не рассказывала? - удивляется девушка.
- Местные не видят в этом чуда, пусть даже происходит это очень редко. Они не видят чуда в том, как с грохотом вскрывается лед на реке по весне. Вот если бы танцы в клубе открылись - другое дело.
- А что делают эти люди на машинах? - недоумевает Яся.
Он меняет интонацию:
- Они жгут атицу фарами. И собирают ее для рыбалки.
Яся вглядывается и обнаруживает, что несколько кряжистых мужичков орудуют, загребая поденку в цинковые ведра - совки полны копошащимися, ослепшими от фар созданиями. Оглушенная светом атица выглядит, как хлопья пепла, живая, не прожженная машинами - как снег, завивающийся в метель. Происходящее печально, как печально зрелище спиливаемых столетних лип или пищевого промысла дельфинов, хотя атица - не дельфины, слепящие ее рыбаки биологически и юридически совершенно правы - добывают наживку, не занесенную в Красную книгу. Вопрос же о том, гуманно ли сживать со свету для хорошей ловли карася создания, которым и так отпущено лишь несколько часов, очевидно, относится к компетенции богословов и буддистов.
Пара бредет вдоль берега и молчит. Яся думает о том, что за один вечер не может произойти так много грустного, а ее собеседник, видимо желая развлечь ее красивым рассказом, показывает на висящую на западе Венеру и рассказывает, что когда Симонетта Веспуччи умерла, Лоренцо Медичи вышел в сад и увидел в небе новую звезду, которая затмила другие звезды, - он был убежден, что душа Симонетты превратилась в эту звезду или, вознесясь, соединилась с ней. Звезда, как писал Лоренцо свекру, Пьетро Веспуччи, была на Западе, так что, безо всяких сомнений, он наблюдал именно Венеру.
Яся понимает, что и в звездном небе над ее головой ее друг видит свою возлюбленную. И только ее.
Она торопливо прощается с ним. Он предлагает прийти в их лагерь завтра и обещает показать найденную золотую заколку в форме дракона, она заверяет, что обязательно придет, но не приходит - ни завтра, ни через неделю. Чтобы не мешать ему думать о его прекрасной Симонетте или, не дай бог, не вызвать ассоциаций с ней. Когда почти через месяц она все же решается вернуться на плато, расположенное на холме, она видит там лишь пятна пожухлой травы в тех местах, где недавно стояли палатки.
* * *
После того как рассказавший ей про Озеро Радости исчезает из ее жизни, Яся некоторое время не может избавиться от ощущения, что ее отец умер еще раз. Хотя физически он не умирал и одного, стойкое ощущение его смерти появилось сначала после того, как в их доме возникла тетя Таня. Потом - после того, как похоронили маму - человека, который только и делал папу папой. Затем смерти отца следовали одна за другой, он умирал для нее каждый раз, когда не приезжал забирать ее на выходные; каждый май торжественные похороны отца случались на собрании, посвященном итогам учебного года и переводу в новый класс; они умирал для нее, не появившись на выпускном в школе и в институте. Но тут оказалось, что похожее чувство в ней могут вызывать и другие люди.
Яся ездит на работу и с работы, ест, спит и чинит велосипед. Однажды субботним утром к ней стучится Валентина.
- Что-то ты совсем скисла, подруга! Пошли прокатимся, я тебе покажу интересное!
Валентина втайне убеждена, что Яся жалеет о своей грубости в адрес Виктора Павловича Чечухи. Валентина давно живет в Малмыгах и знает, как редки здесь проблески мужского внимания к чему-либо, отличающемуся от вина плодово-ягодного "Шепот осени". А потому хандра Яси ей по-женски понятна, но по-соседски неприемлема. Она привыкла, чтобы вокруг был карнавал или хотя бы Петросян.
Они садятся на своих железных кузнечиков и стрекочут прочь из города, и Валькин велосипед победно блестит тремя дополнительными катафотами, на которые уже весь город научился смотреть как на лучшее доказательство существования у нее хахеля.
- Ты как-то подопустилась, соседка! Не красишься, ногти обкусаны! Брови как у Брежнева! Копыта в кроссовках постоянно, - поучает ее Валентина по пути - так, будто до эпизода с Чечухой, Яся ходила в макияже и заботилась о маникюре. - Знаешь, какое ощущение? Как будто бухаешь! Но при этом ты не бухаешь! - Валька сопровождает свой афоризм раскатистым смехом. Руль ходит в ее руках ходуном, так ей смешно. Мысль о том, что кто-то может не пить, но при этом опускаться и не следить за собой так, будто пьет, кажется ей философским парадоксом. Равно как и мысль, что у непьющей девушки в принципе могут быть не выщипаны брови. Сама Валентина горда тем, что пьет, но ее брови всегда доведены до состояния аккуратной ниточки, подкрашенной черным карандашом, а на ногтях золотистой краской по ванильно-розовому нарисованы цветочки.
Яся молчит и крутит педали, начиная жалеть о том, что согласилась проветриться с соседкой. Они проезжают через похожий на препятствие для игры в городки мост, минуют скошенное поле и заворачивают на хорошо обкатанный проселок - ни указателя на деревню, ни обозначенной развязки тут нет. Проехав с километр, они обнаруживают поодаль странное, похожее на лосиный рог, дерево, которым и заканчивается дорога. Бог на ниточке поднимает зависшего в воздухе жаворонка всякий раз, когда тому удается выдать особенно удачную трель.
- В старые времена было так, - рассказывает Валентина. - Мужчина, на котором обрывался род, шел в поле и находил там высохший дуб.
- В каком смысле "обрывался рот"? - переспрашивает Яся. - Как рот на нем обрывался? Отчего?
- Да род, Яська! Семейное древо! Ну вот когда у тебя братьев-сестер нет, а ты единственный мужик со своей фамилией. И допустим, жену во время второй войны бомбой убило, а все дети пошли в наркоманы и у них из-за этого письки отсохли. И ты сам с горя решил больше не жениться. Вот такая ситуация.
- А, понятно! - кивает Яся, но слушает вполуха.
- Так вот, когда у человека в жизни складывалась такая ситуация, он отсекал дубу все ветки и складывал из них костер, на котором сжигал все фамильные вещи. Герб, флаг. Барабан фамильный. Ну я не знаю, что там еще.
- А у тебя, Валька, герб фамильный есть?
Валентина не отвечает. Видно, что тема рода, закончившегося на каком-то человеке, ее болезненно трогает; шутить на эту тему ей не хочется.
- То есть я правильно понимаю: он, вместо того чтобы жену искать, берет стремянку и лезет обрезать ветки у дуба? - развивает тему Яся. Видя элегичное выражение Валькиного лица, она еще больше хочет подтрунить над ее рассказом. - А мог бы за это время найти девушку, мороженым ее угостить…
- Ай, ничего ты не понимаешь! - отмахивается Валька и мрачнеет.
- Или вот еще: допустим, опилил он у дуба все ветки, его в процессе опиливания заприметила дочка местного сыродела, подумала: "Хм, какой мощный мужик! По дереву с пилой лазит! Ну тарзан просто!" И давай, короче, с ним! И - сразу двойня! Причем мальчики! Что тогда? Как со спаленным фамильным барабаном жить?
Валька молчит. Она, кажется, обиделась. Впервые за все время. Однако долго обижаться Валька не умеет - ее хватает буквально на двадцать вращений педалей.
- Я тебе что хотела сказать, пока ты тут из меня дуру не начала выделывать, - обиженно бубнит Валя. - Это дерево опиленное после того, как последний из рода умирает, набирает силу. И если ты, допустим, мечту имеешь или желание сильное, нужно к нему прийти. К дубу этому. Раньше люди желания на лентах вышивали. И лентами ствол и обрубки веток обматывали. И они развевались на ветру, красиво так. Считалось, что ветер ленты подхватывает и желания шепотом читает. И их Царица слышит. Ну а сейчас времена другие, ручки появились шариковые, маркеры, краска. В общем, весь район к этому дубу ходит. - Она кивает на торчащий впереди похожий на сложный трезубец ствол. - Прямо по древесине просят.
И, уже спешившись и поставив велосипед на хлипкую распорку:
- Напиши и ты, что хочешь. Не будь кикиморой. А умненькой и не суеверной заделаешься потом! Когда желание сполнится и в Минск отсюда съедешь.
Валентина испускает хохоток, но какой-то недобрый, почти басом.
Яся медленно подходит к дереву. Кора с него снята, белесый, цвета кости, ствол, в много слоев, как Берлинская стена, исписан и изрисован человеческими чаяниями. Это карта того, о чем уже много десятков лет думают Малмыги. Это литература - в том смысле, в котором настоящей литературой может быть лишь искренний текст. Это искусство, так как шрифт и цвет у каждой записи индивидуальный. Где-то нарисованы ромашки и божьи коровки. Где-то фраза выведена церковным славиком ("Избави глаукомы"). Где-то - готическим шрифтом врезана глубоко в тело дерева и прокрашена золотой краской (поверх нее пролегли десятки других желаний, так что с большим трудом можно различить слова "гори Кёнигсберг"). Сбоку, под выходящим из ствола обрубком ветки - мастерски выполненный барельеф: женское лицо; глаза врезанной в дерево девушки закрыты, губы - разомкнуты. Возможно, так изображен дух дерева, возможно, так в дерево впечатан дух той, о ком мечтал скульптор. Или от воспоминаний о разомкнутых губах, закрытых глазах и пылающих щеках которой хотел навсегда избавиться. Лицо не тронуто чужими граффити, толпящиеся страждущие посчитали кощунством писать по красивому лбу, бровям и носу, но каждый миллиметр вокруг истыкан и искрашен. Тут - чертежи домов; тех, которые кому-то хочется построить, и тех, которые просят испепелить, по разным причинам - от неартикулированной зависти до артикулированных споров вокруг границ участка. Тут - перерисованный с открытки Версальский дворец - чье-то тайное туристическое устремление. Тут крашенное желтой краской на пол-ствола: "Девочку!". Причем непонятно, вывела ли это рука барышни, которая пока не сделала УЗИ и не знает пол плода, или, может быть, постарался Гумберт Гумберт, категориально истосковавшийся по Лолите. И, в миллиметре, крохотное, злобное, явно детской рукой: "Не хочу братика". Тут понятное "Сережа плюс Лера", обведенное охранным кружочком, - и совершенно непонятное "Варя, ты мудак". Тут есть афоризмы, их как-то слишком много для расположенного за околицей райцентра места массового языческого поклонения. Есть лаконичное "no woman, no край" и, выведенное этой же рукой: "Держать руку на pussy"; есть поэтичное "Колумб Америку открыл, а я всю жизнь тебя любил"; есть, наконец, пугающее эсхатологической глубиной и правильностью расставленных знаков препинания: "А представим, что эволюция произошла оттого, что животные сообщали своему телу, как именно ему расти". Есть зрелое "Степень внутреннего одиночества человека хорошо видна по частоте его общения с друзьями в социальных сетях" - и совсем незрелое "Не суйте Аньке Боровой, у нее сифилис" (и Ясе кажется, что писал "не сувавший", но безрезультатно мечтающий об Аньке Боровой аноним, пытавшийся оградить ее от других анонимов). Тут есть даже не просьбы - распоряжения: "Фольксваген Джетта, движок дизель не меньше двух", есть - и в очень больших количествах - предложения своих сексуальных услуг (доминирует мужской пол, все телефоны - четырехзначные, городские). Нацарапано трогательное: "Хочу, чтобы деда не умер вчера" и прагматичное "Заплачу за Шенген на два года".
Яся смотрит на это, и ей становится стыдно за то, как глубоко в чьи-то жизни она заглянула. Ей интересно читать отдельные афоризмы, но для других, самых честных, нужны какие-то очки, которые маскировали бы их от чужих глаз.
- Держи! - Валька протягивает ей лак для ногтей. - Писать лучше лаком. Заметней, и не стереть после высыхания. Не боись, я отойду, чтоб не подглядывать!
Соседка дипломатично удаляется к своему велосипеду. Яся осматривает ствол. На нем всего несколько фраз выведено лаком для ногтей, их возраст установить невозможно, лак действительно хорошо переживает непогоду, куда лучше, чем шариковая ручка или черный маркер. Ванильно-розовый цвет сужает мир потенциальных Валькиных мечтаний всего до нескольких вариантов и, прежде чем оборвать поиск и укорить себя за нездоровый интерес к чужим тайнам, она успевает заметить "Отдельную жилплощадь чтобы взять щенка". Ей щемит сердце от увиденного, ей обидно за этих людей и за Вальку - за всех, кто всю жизнь тяжело работал с восьми до пяти, но так и не получил возможность на отложенные деньги купить - нет, не "феррари" или "бентли", но обычную дизельную "джетту". Или - билеты во Францию и увидеть Версаль. Или переехать наконец из общежития в собственную однушку. Причем не на проспекте Кутузова в Москве, а в чертовых Малмыгах!
И вот они тянутся к этому дереву и пишут. Старательно, выбирая цвет и инструмент, многократно повторяя про себя формулировку, оттачивая ее. Являются сюда наверняка так, чтобы никто не увидел и не поднял на смех за суеверие. И их таких - целая дорога, хорошо наезженная великами дорога в поле. Они пишут, вырезают, красят, а потом возвращаются к себе на коммунальные кухни. На скрипучие кроватки под стеганными бабушкиными одеялами. В стены, образующие карцеры спаленок - сотен крохотных спаленок, в каждой из которых тлеет чья-то надежда. Засыпая, они мечтают. О быстрой машине, которую не нужно будет постоянно чинить; машине, устроенной хитро и сложно, так, что ее невозможно понять, окинув двигательный отсек быстрым взглядом, как это случается с "жигулями"; об увиденной в столице девушке, настолько бесподобной, что человеку из Малмыг невозможно с ней даже просто заговорить; о живых родных, которые умерли; об избавлении от болезни, с которой не может справиться местная медицина. И оставленная на стволе запись дает им крохотное окошко в тот мир, где все это возможно. И поэтому, засыпая, они счастливы.
Это все так трогательно и так безнадежно, что сначала она думает не писать вообще ничего, но, постояв немного перед стволом, еще раз вглядевшись в этот хор надежд, она понимает, что хотела бы быть заодно с ними, не ставя себя выше; поэтому, спеша, чтобы не передумать, она отвинчивает колпачок и выводит на уровне своих глаз: "Хочу, чтобы он вернулся". Получилось кривовато и наивно, так наивно, как будто писала бухгалтер СПК или продавщица в магазине "Нежность", где торгуют чернилами и сигаретами. Затем быстрым шагом и не оборачиваясь она возвращается к подруге.
- Молодец ты! - хвалит Валька Ясю, пряча глаза. - А я, знаешь, так и не сподобилась накорябать, чего хочу.
Видно, что она врет потому, что ей стыдно за то, что она попросила у дерева. Хорошие люди часто стесняются своих чистых желаний.
* * *
Однажды кто-то звонит со служебного мобильного номера ее отца. Вызов происходит долго, видно, что человек на том конце не привык, когда ему не отвечают. Однако Яся не может заставить себя поднять трубку. Через несколько часов, когда душащая ее багровая ярость отступает, она понимает, что ведь, может быть, ей объявили амнистию. И он звонил, чтобы предложить вернуться. Она перезванивает и набирает номер снова и снова еще трое суток, но ответа нет. Видно, ее вызывали по ошибке.