Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Игорь Боровиков 14 стр.


Итак, продолжим. Значит, о чем, это я тебе только что рассказывал? Ах, да, о "впервые в жизни с Максимюком". Так вот, однажды я с ним настолько нажрался, что мы оба залетели в вытрезвитель на Скороходова. Раньше-то ведь я в подобных заведениях еще не бывал. А вот, благодаря Максимюку в 1959 году впервые там отметился.

Помню, рано утром подняли нас всех и усадили на какую-то длинную скамью в клетке. А рядом поместили страшнейшую, пьяную бабищу в грязных лохмотьях, которая беспрерывно орала: "Ну, что, бля, подходи, суки, по очереди, доставай по четвертному! Всем дам, всех обслужу! Всем, бля, за четвертной! Ну, давайте, падлы, кто первый ебаться по четвертаку?"

Я же, еле ворочая языком, спросил ее из чистого любопытства и, чтоб голова меньше гудела: А по любви дашь?

Бабища посмотрела на меня совершенно ошалело и сказала проникновенно: Эх, милай! По любви дают, кто в тюрьме не сидел!

… И то, что называется "групповым сексом" я тоже впервые именно с ним, Алькой Максимюком, испытал. Были у нас две девочки, и обе -

Наташи. У одной фамилия была красивая, хоть и с нехорошим намеком:

Трипольская. А у второй – простая, что-то вроде Сидоровой или

Степановой, уже забыл. Но точно помню, что она была телефонистка, ибо до этого трахал я эту Наташу с простой русской фамилией как раз у нее на телефонной подстанции во время дежурств, благо она там всегда абсолютно одна дежурила. Подстанция сия находилась в неком подвале на Охте, и имела небольшой диванчик, где мы умещались, если я сажал ее на себя сверху. Единственное неудобство возникало, когда раздавались какие-то пронзительные звонки, и Наташа, с криком "Ох, аварийный!", слетала с меня, как была голенькая, хватала отвертку и исчезала между бесчисленных железных шкафов, в которых постоянно что-то тарахтело.

Свершилась наша групповуха июньской ночью 1961-го года на

Васильевском острове в ГАване, в комнатушке коммунальной квартиры, где Наташа телефонистка с мамой жила. Но мамы, уверили нас Наташи, всю ночь не будет, она, мол, на дежурстве. На каком и где – не уточнили. А мы и не спрашивали. Комнатка же там была такая маленькая, что нам ничего не оставалось, как презреть свойственную нашему поколению врожденную стыдливость, и трахаться друг у друга на виду, тем более, что из-за белой ночи над светом мы были не властны.

Оттого так сами себя завели, что нечаянно поменялись парами, и я, вместо Наташи телефонистки, вдруг, сам не помню как, оказался на

Наташе Трипольской… Окно этой комнатушки выходило прямо на Финский залив, и долгий июньский закат над серой морской гладью красил в возбуждающе розовый цвет наши переплетенные молодые тела. Так и остались в памяти две хорошенькие голенькие девочки, теплая водка в граненых стаканах, цветущая сирень под окном и пылающее над

Кронштадтом небо…

… Вдруг, часа в три ночи, неожиданно ввалилась мама

Наташи-телефонистки в большом белом фартуке с овальной бляхой

Дежурный дворник. И сразу яростно набросилась на собственную дочку, которая возлежала возле Максимюка в полной истоме. Тот же в панике успел как-то накрыться простыней, приложить к шее висевший рядом на стуле галстук и выставить его поверх простынки с намеком: мол, одетый лежу. Однако, мама-дворничиха ни на него, ни на меня не обратила ровно никакого внимания, так, словно, мы оба – пустое место, а начала злобно тыкать дочку кулаком и шипеть (кричать, видимо, не могла – квартира-то была коммунальная): Ебешься, сука!

Блядуешь! Ебешься, сука! Блядуешь! Наташа же томно так отмахивалась от нее ручкой, как от назойливой мухи, и бормотала пьяненько, даже глаз не раскрывая: Да брось ты, мам, бля, на хуй в нату-у-ре!

Мы с Максимюком, воспользовавшись разборкой между мамой и

Наташами, как-то умудрились выскользнуть, со сверхзвуковой скоростью собрать свои шмотки, цапнуть со стола последнюю почти что целую бутыль водки и, полуголыми, вытряхнуться на лестницу. Скатились по ней двумя колобками, быстро дооделись и выскочили на улицу. Так из

Гавани и пошли пешком, прихлебывая из горлышка, через весь

Васильевский остров и Петроградскую сторону к Максимюку на Льва

Толстого. При этом еще умудрялись танцевать что-то вроде рок-н-рола, напевая: "Ван-ту-фри-о клок-файф-о-клок-рок!" И ножонками, помнится, дрыгали, ввинчивая подошвы в асфальт. А вокруг нас театральными декорациями простирались пустые призрачные улицы великого города, подсвеченные всеми красками белой ночи "июня севера". Нам было по двадцать лет, и этот прекрасный мир был наш…

… Мне часто кажется, что петербургская белая ночь – это как бы награда у Господа, за какие-то заслуги в прошлых жизнях. Кого-то одной всего ночью и наградят, и он, снова оказавшись в своем Кривом

Роге, потом всю жизнь эту белую ночь будет вспоминать со слезами на глазах. Если, конечно, поймет и оценит, чем Господь его одарил. А может и не понять и, вернувшись в свой Нижний Тагил, пожаловаться соседям: мол, как они там живут?! Спать же невозможно! Всю ночь глаз не сомкнул! Не, туда я больше не ездок!

Знавал я таких отрицателей белых ночей: одного и целую компанию.

Первый (что один) был известный русофоб маркиз де Кюстен, посетивший

Петербург в достославное царствие государя императора Николая

Павловича. Так он, мудило, стоял в белую ночь 1839 года на мосту перед потрясающим Петербургом и абсолютно ничего не ощущал, кроме раздражения! Потом злобно писал, что, мол, всё, это – херня какая-то, греческий зал, запихнутый в финские болота. Впрочем, чего с него взять, с русофоба? Хотя в остальном, как же он, засранец, умно и проницательно всё понял и определил! Не менее точно, чем его соотечественник Андрэ Жид ровно век спустя. Всю Россию увидел именно такой, какой она и была, а не хотела казаться в глазах просвещенной

Европы! Всю, кроме Питера.

А вот компанией отрицателей петербургской красоты была группа экскурсантов из Могилева. Мы, четверо студентов-филологов, ехали с ними автостопом в начале июля 1965-го года, в одном и том же автобусе. Могилевцы возвращались этим автобусом из Питера, проведя там как раз несколько белых ночей, и при этом жутчайше город наш поносили, мол, все там у вас говно. Я, морально раздавленный, жалобно спросил: "А вы, хоть, Зимний дворец видели?" На что могилёвцы мне совершенно резонно ответили:

– Да чо, там, ваш говенный Зимний дворец!? Чо на него смотреть! А вот вы лучше скажите, видели ли вы наш новый могилевский дворец культуры!?

И я, помнится, заткнулся, ибо понял, что они правы. Ведь я видел только наш Зимний дворец, а они, кроме него, еще видели свой могилевский дворец культуры. И это они могли сравнивать, не я…

Монреаль, 06 сентября 2000 года, первый час ночи

Полночь, старина, а я только что проснулся. И даже не помню, как заснул. Полежал в темноте, попытался припомнить – не получилось.

Однако само вспомнилось, без всяких с моей стороны усилий, что в холодильнике стоит литровая Абсолюта, всего лишь на половину опустошенная. Вот же до чего память-то людская избирательна. Посему сразу встал. Тем более, что одеваться мне не надо было. Надька, ключница моя, лентяйка, раздеть меня поленилась. Совсем, гляжу, распустилась баба. Пора для порки на конюшню отправлять. Шучу, шучу, не пугайся, супруга моя на "ключницу" не обижается. Мы с ней часто так играем в служанку и барина. И обоим в кайф.

Но я отвлекся. Встал, значит, зашел на кухоньку и там тихонечко принял абсолютика. Тихо так, чтобы семейство не разбудить. Но нет, проснулась супруга моя любезная. Не спится ей, видите ли. Начала меня гнать спать, однако не шибко настойчиво, ибо она у меня сама с хорошим алкогольным прошлым и такое дело, как опохмелка в любое время дня и ночи уважает очень серьезно. Хотя уже три года, как в полной завязке. Так что быстро уступила, тем более я заупрямился.

Махнула рукой, пьяным мудаком меня попотчевала и снова спать укатила, гордая в глубине души тем фактом, что так долго не пьет совсем.

А бухала в своё время крепко. В течение многих лет являлась моей основной, и чаще всего, единственной собутыльницей. С 6 декабря 82 года, когда мы с ней познакомились. Была она тогда весьма ещё юна

(двадцать лет только стукнуло) и весьма собой хороша. Впрочем, и сейчас, как пить прекратила, то быстро в прежнюю форму вернулась, так что мужики на улице оборачиваются и из машин руками машут. А то!

Худая, высокая, ноги от ушей и формы идеальной. Копна волос и морда еще совсем не потрепанная. Никогда тридцать восемь лет не дашь.

Я же, как увидел первый раз в своем Перовском доме на Плеханова такое длинноногое зеленоокое чудо, аж глазам не поверил. И решил, что эта птичка залетела ко мне случайно, просто зашла с подругой из-за декабрьской скуки, да хляби, и мне со своей пьяной помятой сорокадвухлетней рожей ничего здесь не обломится. Однако птичка тут же залила в клювик стакан Агдама и послала меня за водкой, ибо портвейну оставалось на самом дне. А когда лакирнули водочкой выпитую бормотуху, то как-то сразу показалась она мне такой родной, доступной, словно специально для меня созданной. Так что мы с ней начали прямо при всех тискаться на кухне и целоваться. Затем покинули веселящуюся там компанию и удалились в комнату, где бухнулись на тахту и уже до утра с неё не вставали. На следующий день на работу не пошли. У меня он был не присутственным, а Надёжа в свой суд даже не позвонила. Она тогда в суде работала машинисткой.

Пошли же мы вместе с ночевавшими у нас друзьями в пивнуху-автомат, что был в старом парке у платформы Перово. Стояли там за грязным липким столиком среди воняющих воблой и накаченных пивом Перовских алкашей, а я всё любовался на её высокую стройную фигурку, на пэтэушную челку и не верил, что столь молодая и красивая девочка только что провела со мной всю ночь. Так с тех пор мы и не расставались. Через год с небольшим, в марте 84 поженились, а ещё через год у нас дочка Санька родилась. Как видишь, опять Александра.

И все эти годы до моего отъезда в Канаду в августе 89-го всё больше и больше друг на друге замыкались, так, что даже в гости стали редко ходить. Сутками иногда валялись в койке, слушали сладкие бразильские самбы, португальские фадо, секс блюзы Фаусто Папетти, французских и итальянских шансонье, записанных мной еще в Алжире, бесконечно пьянствовали и беспрестанно трахались. Иногда закрываю глаза и вспоминаю мою однокомнатную квартирку семнадцати квадратных метров в Перово на первом этаже хрущевской пятиэтажки с яблоневым садом под окнами. Алжирские покрывала по стенам, на них сахарский лук со стрелами, декоративный кинжал. Под потолком – кованый арабский фонарь с цветными стеклами, медный мавританский столик – возле постели. Всё рваное, старое, ломаное, а потому отданное мне бывшей супругой без всякого сожаления. А тем не менее смотрелось красиво, особенно в полумраке. Там же у меня почти всегда были сумерки из-за яблоневых зарослей за окном.

Месяц май, пять часов утра. Первые лучи рассвета пробиваются сквозь листву и розовые цветы. Я встаю, жму кнопку магнитофона, звучит нежный и страстный голос Амалии Родригес. Нахожу возле кровати початую бутылку водки, оба делаем по хорошему глотку, и вся вселенная принадлежит нам. А мы в ней летаем. Одна кассета кончается, включается другая, Амалию сменяет Азнавур, мы же так и парим над миром, слившись в одно целое. Потом, совершенно обессиленные, выходим и идем в обнимку к станции Перово в уже ставший нашим семейным пивной автомат. Там находим место под весенним солнцем и заставляем его кружками. Май, первая нежная зелень, белая пена, вкус московского пива, божественный цвет старого неухоженного парка прямо в котором стоит наша пивнуха. Мы вместе, мы счастливы, а кругом – Россия…

… Когда в апреле 92-го Надя с Санькой приехали сюда в Монреаль, то наше замыкание друг на друге стало практически полным. В Москве всё-таки у каждого из нас была работа, друзья, сослуживцы. Были дорогие нам люди, общение с которыми хотя бы иногда нас размыкало.

Здесь же не было абсолютно никого. Первое время, особенно, когда я начал работать с иммиграционными адвокатами, соотечественники часто пытались пригласить нас в гости. Но мы всегда уклонялись под самыми разными предлогами. Просто оттого, что вдвоем было интересней и веселей, чем в какой-либо малознакомой компании людей, которым нам было абсолютно нечего сказать. Так и сидели часами на кухне, ругали советскую власть. Правда для конспирации называли её Софьей

Власьевной, ибо по привычке всё ещё немножко боялись микрофонов КГБ.

Прямо, как в Перовском доме. А чтобы уж совсем было как там, я

Галича ставил. Причем не новые, постсоветские записи, а старые, дошедшие еще из семидесятых годов, где сквозь жутчайше шумную магнитофонную грязь пробивались такие чистые слова: "А я выбираю свободу Норильска и Воркуты…" Как, помнится, в свое время сердца-то замирали, какие слезы исторгались из глаз! В общем, продолжали выдавливать из себя раба. Ну, а поскольку природа не терпит пустоты, то тут же заполняли алкоголем образовавшийся в душе после выдавливания раба вакуум. Вот только водку пили уже не нашу, не московскую.

Хотя, помнится, как-то привез я Надёже из Москвы две бутылки с портретами Жирика и Брынцалова. Но ей не понравилось. Выпила по паре рюмок того и другого и вынесла приговор: "К удовольствию слона, – говорит, – сия водка неудобна".

Это она как-то прочла, что в восемнадцатом веке персидские шахи дарили русским царям слонов, а те в гнилом петербургском климате простужались и болели. Так наши люди придумали давать им каждый день по пол ведра водки. Однако слоны часто норов проявляли, пословицы, что плохой водки не бывает, не признавали, абы какую не пили, и хоботы воротили. Тогда слоновщики доносили во дворец: "К удовольствию слона сия водка неудобна, понеже явилась с пригарью и зело сивым духом смердяща". Так и Жириновка с Брынцаловкой к удовольствию моей бабы, избалованной Абсолютом, оказались неудобны.

Ну, это уж когда было, Шурик, аж пять лет тому назад. А с осени 97 она больше не пьет ни капли. Она ваще много чего не делает. Не работает, например, и не хочет. Хотя по-французски квакает весьма бойко. Да и по-английски довольно связно чирикает. А вот работать не желает. И напевает при этом: Пускай работает другой, кого волнует коммунизьм, меня ж волнует мой слабый организьм. Впрочем, был у её слабого организма канадский трудовой период. В 93-94 годах работала она в модной бутик дизайнерши мадам Беснер, в шикарном монреальском подземном торговом центре типа лужковского, что на Манежной площади.

Поначалу, правда, вся зарплата на её же шмотки и уходила, ибо

Беснериха требовала, чтобы она была элегантна, как рояль и чтоб пахло от неё коко-шанелкой.

Местом своим супруга моя первое время исключительно дорожила.

Настолько, что уже в воскресенье садилась на отходняк и ни-ни! Чтоб, ни дай Бог, в понедельник с бодуна на службе оказаться! Потом, правда, немного попривыкла, пообтесалась, и отходнячок как-то сам собой переместился на понедельник. Но чтоб на работе?! В бутик?! Да,

Боже упаси!

Ну, а потом-то мы еще больше попривыкли, пообтесались и по понедельничкам (а, впоследствие, не только по понедельничкам) бухало-то с фуфыря в сортирчике, что за бутиком:буль-буль-буль.

Затем, коко-шанелкой: раз-раз-раз! И горсть пастилок в рот: хрум-хрум-хрум. А Беснериха, дура, удивляется:Что это, мол, вы, мадам Нади, мятное всё жрете, не вредно ли? А моя ей, мол, не извольте, шер мадам, беспокоиться. Са ва тре бьян, феня, мол, у меня, блин, такая.

Ну, а хозяйке-то что? Феня, так феня, лишь бы рубашки продавала.

И ни разу за все полтора года, пока Беснериха благополучно ни разорилась, не заподозрила она мою дражайшую супругу в пьянстве на боевом посту, столь крута была её московская закалка. И этих полутора лет канадского рабочего опыта хватает ей по уши, так что продолжить его отказывается категорически. Мол, не хочу по трезвяку пахать. Пойду работать, если только снова запью. Да только тебе же дороже выйдет. Я, мол, сколько пропью – не заработаю. Ну, а при таком раскладе выхода у меня нет, как только на её безделье соглашаться.

Впрочем, безделье сие весьма относительное, ведь на ней, действительно, – весь дом. У меня как? Работа есть – работаю. А нет, так на диване лежу, читаю русскую прессу, мемуары участников гражданской войны, смотрю очередной петербургский сериал про ментов и бандитов и в жизни зад не подниму, чтоб, хотя бы пол подмести.

Зато, настолько проникся сериалами, что уже не только понимать начал ново русский язык их персонажей, но даже и мыслить на нем. Я ведь всё же – филолог, всё же затронут языкознанием, и к языкам способность имею. Так вот, стал я как-то тут тереть базар о канадской истории с недавно сюда приехавшим другом юности Севой

Кошкиным по кличке "Старикашка", и сам не заметил, как перешел на ново русский, и прямо на нем всё ему объяснил.

Вся эта, – говорю ему, – местность типа Квебек и окрестности с самого начала чисто конкретно были под крышей французских. А английские крышевали по соседству. Но типа начались между ними терки и обидки. Английские забыковали, стали на французских типа наезжать, предъявы гнать, на недоверие ставить. Но французские – пацаны реальные, в натуре, с ними чиста не забалуешь. Так они забили английским стрелку, и там сначала то пытались по понятиям базарить, а потом видят, что эти английские, чисто по жизни – отморозки! Гонят гнилой базар и братву за лохов держат. Типа, совсем без понятий, козлы, в натуре! В общем, братва за стволы – и началось мочилово.

Но не подфартило, у козлов этих, английских, стволы круче оказались. Так они, сучары позорные, французских в большинстве типа замочили, а остальных опустили, беспредельщики, и петухами в кичман к параше отправили. Ну и стал с тех пор Квебек типа под крышей английских, да так и живет уж почти 200 лет.

А, главное, Старикашка от моего объяснения в непонятку не попал, насколько ему сразу базар прояснился. Я же, после этого исторического экскурса плеснул сто грамм в русский гранёный стакан и сам себя спросил: А мог бы лет двадцать тому назад эмигрант, вроде меня, одиннадцать годков проживший на чужбине, так держать руку на пульсе родного языка? И сам себе ответил: Не мог бы никак. А посему с чувством глубокого удовлетворения принял еще на грудь за великие перербургские сериалы, что прямо сейчас и повторю.

За мой любимый Городок с его Ментами, Петербургскими бандитами,

Убойными силовиками и Алейниковым со Стояновым. Дай вам Бог легкого похмелья, ребята! Если бы не вы, жизнь наша здесь была бы полным отстоем. А так, благодаря вашим искрометным талантам и до нас сюда искорки долетают, и мы греемся об них в этой ледяной пустыне столь нам чужой культурной, блин, и языковой среды. Низкие вам эмигрантские мерси боку энд сенькью вери мач! Вздрогнули!…

Назад Дальше