- Ты здесь только моего женишка не разыгрывай. Не обижайся, ладно?
- Штрафную! - нараспев прокричал дядя Ваня, появляясь из комнаты с подносиком в руках. - До дна, племянничек, чтоб зла не оставлять!
Байрон молча и не кривясь выпил. Обнял дядю.
- Ты извини: от меня микстурой пахнет... только что от Любови Дмитриевны...
- Святая женщина! - прошептал дядя. - Но батюшка - не одобряет! Молчу! Молчу! Она к нему бродяжкой пришла, и так сошлось, что прибыла она как раз в тот день, когда отец Михаил жену и дочку отпевал. Любовь Дмитриевна в толпе верующих стояла, а потом вдруг - в обморок. А очнулась - и не захотелось ей больше бродяжничать. Знак! То знак был свыше!
Он подтолкнул племянника в спину.
Из-за стола, уставленного тарелками с закусками, бутылками и рюмками, поднялся худощавый священник со связанными в хвост на затылке волосами.
Байрон не знал, принято ли здороваться с попами за руку, и поэтому поклонился издали. Батюшка ответил таким же неглубоким поклоном.
Вошла жена дяди Вани, Лиза, тоже поклонилась Байрону. Освободила место за столом, выставила чистые тарелки и, опять зачем-то поклонившись, исчезла за дверью.
- А мы тут с отцом Михаилом о страдании рассуждаем, - продолжая разговор, дядя Ваня налил всем в рюмки. - Я утверждаю, что пострадавший за близкого своего - например, за отца или брата - уже если и не святой, то мученик. А еще про канонизацию царской семьи... - Он поймал вилкой гриб, проглотил. - Я говорю, если уж на то пошло-поехало, тогда надо всех погибших канонизировать - и белых, и красных, да и тех, которые бессудно и бесследно на Колыме пропали...
Священник смущенно улыбнулся в редкие усы.
- Со здоровьицем!
- Об этом много в газетах писали, - сказал Байрон, подцепив вилкой кусок хорошей ветчины и отправляя его в рот: после Любашиного снадобья пробудился аппетит. - Пописали - и забыли. Иконка в церквях появилась новая... А знаете, батюшка, - он чуть склонился к отцу Михаилу, словно желая сказать тому что-то по секрету, - а ведь будут люди молиться царю-мученику. Будут. Только не потому, что он мученик, а из-за малолетнего сына Алеши, погибшего вместе с родителями. Младенец ведь... Молиться будут отцу, а вспоминать - малыша, которого большевики убили.
- В вашем мнении есть какой-то резон, - сказал священник. - Но только вот такусенький... частичный...
- Ты ради этого Байрона звал? - с холодком в голосе поинтересовалась Оливия.
"Интересно, - подумал Байрон, - считает она его настоящим своим отцом или нет?"
- Из-за этого? - удивился дядя Ваня. - А чем этот разговор хуже других? Хотя, конечно, с места в карьер - негоже. Твой тост, племянник!
- Спасибо. - Байрон обвел взглядом присутствующих. - Только у меня не тост даже, а как бы предуведомление...
- Преамбула! - воскликнул дядя. - Какой же тост без преамбулы?
- Вам, батюшка, мой дед, наверное, рассказывал о том происшествии сорок первого года... которое в Домзаке случилось однажды ночью...
Священник кивнул.
- Вообразите: мне приснился сон. - Байрон выпил. - Можно я у вас тут подымлю?
Оливия придвинула пепельницу.
- Как будто я начальник Домзака и получил приказ отпустить заключенных, приговоренных к смерти. Выпустил. А прошло три или четыре часа, как вдруг они все вернулись. Бегом. Как в дом родной. Встал я в распахнутых воротах на ветру и не знаю, что дальше будет...
- Ну и? - подался к нему дядя Ваня.
- Проснулся я. - Байрон посмотрел на священника. - Вы, наверное, Кафку читали? Так вот многие считают, что главного героя казнят ни за что. Просто так.
- А вы считаете как? - спросил отец Михаил.
- Его прирезали, как собаку, в отместку за то, что свой личный закон он искал за пределами себя. В чужом Законе. Может, это и не я придумал, а вычитал где-нибудь... неважно! Почему они все вернулись? Ну я понимаю: война, вокруг солдаты, патрули, да и идти им, в общем, было некуда: родные вмиг бы выдали, такие были времена. Но ведь кто-то же мог и не вернуться? Лучше уж на воле погибнуть, чем по-телячьи покорно ждать расстрела. Ради чего? Ради еще одного теплого часа в вонючей камере? Ведь все на верную смерть вернулись...
- Ты, конечно, хотел бы этот свой сон на всю Россию распространить! воскликнул дядя Ваня. - Сонная овечья страна и так далее.
- Ваш дедушка, царствие ему небесное, - начал священник, - рассказывал, что некоторые приговоренные держали во рту нательные крестики...
- И мне рассказывал, - подтвердил Байрон. - Последняя соломинка...
- А вам не приходило в голову, что они на мучение-то и вернулись? Чтобы пострадать? Ведь тут не Кафка, а Бог внутренний и Бог внешний, как вы это называете, слились воедино... А вы, похоже, протестантов начитались, а истинной православной веры не имеете ни капли... разве что тягу...
- Среди них немало и атеистов было, - упрямо вернул разговор в прежнее русло Байрон.
- Это уж Господу разбираться, кто из них верующим был, а кто, как вы называете, атеистом. Вот вы себя к последним, кажется, причисляете, но ведь мучает вас история, рассказанная дедом, в сновидениях является. Даже если хотя бы один человек вернулся туда, чтобы за веру пострадать, то и остальные оправданы...
- И евреи с удмуртами?
- И они. То есть один подлинно верующий, хочу я сказать, тьму язычников перетянет.
- Вы своего деда архимандрита имеете в виду?
- Почему же только его? - удивился батюшка. - Хотя, конечно, и его тоже. Но ведь было там много народу, и наверняка верующих было больше, чем отрекшихся от веры. Поэтому я и готов утверждать, что не от мороза или патрулей те люди вернулись, - они на подвиг вернулись.
- Во сне? В моем собственном сне?
- Как знать. Бывают сны тонкие, духовные, даже провидческие...
- Но случилось-то все не так. И мой дед участвовал в этом. И знаете, что он мне перед смертью сказал? Что не испытывает никаких мук совести за содеянное. Его мучили какие-то детали... скрип сапог, чьи-то рожи, керосиновые лампы, горевшие почему-то вполнакала... Да он этими керосиновыми лампами мучился больше, чем тремя сотнями убитых! Кто велел прикрутить лампы? Вот какой вопрос он себе до самой смерти задавал!
- Этот вопрос он себе на своем языке задавал, но и этот вопрос был мучением его совести, только в причудливой форме... как у вашего Кафки, например...
- Эк ты его, Миша! - Пьяненький дядя Ваня снова взялся разливать водку по рюмкам. - На одном языке Бог говорит, на другом человек, и это, может быть, и правда.
- Не совсем точно я выразился, но, надеюсь, вы меня поняли?
- И выразились точно, - сказал Байрон, - понял я вас. Вопрос теперь в другом: почему это в моем сне случилось? Почему деду снилась керосиновая лампа, а мне - все остальное? Ведь сны по наследству не передаются. Да и вина - понятие не наследственное. И почему приснился этот тонкий сон - мне?
- Объяснение тут, вообще говоря, простое и к богословию отношения не имеет, - проговорил священник. - Просто-напросто вы только об этом в последнее время и думаете. Зубы чистите - об этом думаете. Водку пьете - а мысль не отвязывается. Чистая психология. Чем-то же поразила вас эта история, Байрон Григорьевич, и в этом вы сами признались. Значит, поведение тех людей показалось вам странным, еще когда дедушка рассказывал вам о той страшной ночи... А сон стал продолжением ваших размышлений, которые подспудно жили в вас и не отпускали. И во сне явился вам иной образ случившегося: подвиг.
Байрон снова закурил и, тупо уставившись на иконку в углу, тихо проговорил:
- Это все обдумать надо. Вроде бы я понял, что вы хотите сказать. И понимаю, что вам тяжелее все это, чем мне, и вы еще наворотите дел, отец мой, потому что времена сейчас нехристианские... Но вы - верующий человек. А я, как и большинство, ни то ни се. И нету у меня времени, честно говоря, чтобы склониться к тому или к сему. - Сухо усмехнулся. - Да и надо ли? Впрочем, спасибо, батюшка, и на том.
- Папа! Это же салфетница! - возмущенно воскликнула Оливия, пытаясь вырвать у отца пустую ребристую вазочку. - Ну как хочешь! Тогда и мне наливайте.
Дядя Ваня поднялся. Был он крупен - в отца - и ширкоплеч, а Байрон вдруг вспомнил его сгорбленным пришельцем, заявившимся к родственникам после долгих лет тюремной отсидки.
- Я недаром позвал тебя, Байрон, - начал он, - чтобы в присутствии святого отца... и так далее... Я не знаю, что тебе рассказывал отец насчет меня...
- Считай, ничего.
- Тем хуже... или тем лучше... - Он залпом выпил водку и шумно потянул ноздрями. - Случилось это незадолго до твоего рождения. Да, я буду краток. До рождения. Мы с твоим отцом, а моим единокровным братом, катались на санках и ударились головой. У Гриши вскоре обнаружилась падучая, а мне хоть бы что. Но приступы у него случались редко, очень редко. Я и рассказать хочу только об одном приступе, который изменил не только мою жизнь... не только! У нас в старом доме что ни воскресенье собирались гости. Гриша, твой отец, был уже женат на Майе, и вроде бы они ждали ребенка... детали опускаю... Среди гостей оказалась девочка лет пятнадцати-шестнадцати. Шалунья, игрунья... В общем, по тем строгим временам - слишком избалованная была девочка. Гриша за нею в шутку взялся ухаживать и сдуру - только сдуру! - выпил водки. А ему ж было нельзя. Врачи - строго-настрого. Ну дальше проще: уединились они наверху (а только я один и видел, как они туда крались). А внизу веселье продолжается вовсю. Вино - рекой... И тут вдруг подходит ко мне тихохонько Нила и велит следовать за нею, не привлекая внимания гостей. Поднялись мы наверх - а там страх и ужас. Гриша без сознания, а девочка-шалунья - мертва. Изнасилована и мертва. Мы позвали родителей. Гриша постепенно пришел в себя и его увели. А когда гости ушли, состоялся разговор. Выдавать Гришу правосудию - значит, губить не только его, но и беременную Майю, да и репутацию семьи. Долго о чем-то разговаривали, кто-то плакал, кто-то... впрочем, это неважно! А я сидел и слушал их, и где-то в глубине души у меня словно бы какой-то страшный бутон распускался, и чем дальше, тем больнее, тем сильнее я его чувствовал, а когда уже терпежа моего не стало, схватил отца за руку и потащил в другую комнату. Я, говорю, готов взять все на себя. Должны же дети хоть чем-то платить родителям, и я готов заплатить всю цену. Отец поначалу решил, что я с ума сошел. Слово за слово - оба вроде успокоились, а бутон в душе моей вовсю распустился. Я был готов на все. Дом поджечь? Милости прошу! Человека убить? Да с моим удовольствием! И все это я отцу сказал... даже не сказал, а - говорил и говорил, пока совсем его не заговорил до полной одури, и сам по уши в этой одури, и вижу - он тоже. Аж вздрагивает. Налил нам по капельке коньяку, а потом вдруг - трах рюмку в пол. Пусть, говорит, Бог решает. Вот вам и неверующий человек, однако. Ты, говорит, хоть понимаешь, перед каким страшным выбором меня ставишь? А я этот выбор, говорю, сам сделал. И пойду до конца. И суд? И тюрьму? И суд, и тюрьму. Да нам же с тобой вовек не рассчитаться, Ваня, говорит он тихо. Вот в этом-то, говорю, и вся разница между нами. Вы про расчеты, а я - без всяких расчетов. Голый! Совершенно голый!
Он перевел дыхание и сел. Поискал что-то в кармане. Оливия протянула ему платок. Дядя Ваня промокнул глаза.
- И ведь все выдержал, все перенес. Что там следствие и суд! Хуже было, когда меня в психушку определили. Боже милостивый, знали б вы, что там с нами делали! Уколы, таблетки - это еще ничего. Терпимо. Книг не давали, даже переписку с родными запретили. Я уж не говорю о свиданиях с близкими. - Он громко высморкался в салфетку, скомкал и сунул ее в карман. - Санитары насиловали нас, братцы. Измывались... Я спасался только тем, что вспоминал прочитанные книги. Как я жалел, что читал без ума, не все запомнил! Стихи и те вспомнить иногда не умел. Я же в драмкружке занимался - еще в школе. Мы Чехова ставили - так, рассказики, водевильчики. Но вот Чехова-то я, оказывается, и запомнил. И когда приехала ко мне Майя на первое свидание, я ей и говорю: "Те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом? Майя, ведь не помянут!" А она мне - слово в слово: "Люди не помянут - зато Бог помянет". За эту ее памятливость, за эти ее слова я готов был не знаю на что ради нее... - Он вытер слезившиеся глаза тыльной стороной ладони. "Позвольте мне говорить о своей любви, не гоните меня прочь. Вы мое счастье, моя жизнь, моя молодость!" И вот тогда-то я и понял, что все бывшее со мною - не напрасно, не зря. И когда я домой вернулся, а они, отец в особенности, стали у меня прощения просить, я остановил их - да, не лгу, остановил! И сам - сам! - у них прощения попросил!
- За что? - глухо спросил Байрон.
- С твоей точки зрения ни за что! - вскинулся дядя Ваня. - А с моей точки зрения - за все! За все, что мне было дано. Дано! Понимаешь? И к черту эти пятнадцать лет! Дано - не отнимешь!
И он уронил голову на руки, содрогаясь всем крупным телом.
Из соседней комнаты выбежала Лиза. Вдвоем с Оливией они подхватили Ивана и увели в спальню.
- Вы знали об этом? - после непродолжительного молчания спросил отец Михаил.
- Отчасти, - ответил Байрон. - А мать говорит, в молодости он веселый был, добрый, хороший...
- Мне на днях пришлось исповедать человека, совершившего преступление, взбудоражившее весь город, - медленно, словно бы через силу проговорил отец Михаил. - Он меня с постели поднял. Заперлись мы в церкви вдвоем. И вдруг пред ликом Христовым начал он лгать! Он говорит, детали какие-то выкладывает, а я физически чувствую его ложь и ничего с собой поделать не могу... Актерствует, лжет, извивается, как будто даже издевается, а я не пойму, над кем издевается, надо мной или над Богом... И в таком случае зачем на исповедь пришел? Глупо.
- Я понимаю: тайна исповеди, - сказал Байрон. - Но какие детали он вам выложил? Или и про это нельзя говорить?
Отец Михаил покачал головой: нет.
- И что же - отпустили ему грехи?
- Грехи Бог отпускает. А я того человека выгнал из храма - не удержался. Стыжусь этого. - Он помолчал. - Нет правды в людях. Или ищем не там? Все люди как будто стерты: один телевизор смотрят, одни газетки читают, одним языком говорят... Впрочем, это уже другой разговор.
Байрон вдруг рассмеялся.
- Извините меня, отец Михаил, не знаю почему, но вы мне достоевского Шатова напоминаете... из "Бесов" - помните? Тот в Бога не верил, а в русский народ-богоносец - верил. Народ-богоносец один телевизор смотрит! Простите, не хотел вас обидеть. И еще: почему вы актерства так не любите? Извините за банальность, но все мы играем роли, в том числе и Иисус...
- Но Он играл только одну роль! - вспыхнул поп. - Вы вспомните противостояние Понтия Пилата и Иисуса. Кем был Пилат? Прокуратором Иудеи в Иерусалиме, фаворитом Сеяна в Риме, солдатом, мужем, любовником, циником... Разве не циничен его вопрос об истине? Так, кажется, и подмигивает Иисусу: мы-то, мол, с вами знаем, что есть истина на самом деле, так что отвечайте правильно - и я постараюсь вас отмазать. А Он - не может. Потому что всюду и всегда он был только Иисусом Христом, Спасителем и Спасением. Поэтому и завещал Он нам только одно: будьте собой. Собой - истинным, а не совокупностью приемчиков и ужимок!
- А это возможно?
Священник встал.
- Я помолюсь за него. Прощайте.
- За кого? - крикнул Байрон.
Но священник уже вышел, бесшумно ступая своими сапожищами.
- Прощайте... - пробормотал Байрон. - За кого ж вы молиться станете? Неужто Витька на исповедь среди ночи прибегал? Чушь.
Он лишь однажды был внутри церкви Преполовения Пятидесятницы, еще в детстве, и его неприятно поразил взгляд то ли какого-то святого, то ли Иисуса (сейчас он не мог вспомнить, кому принадлежал этот взгляд), взиравшего снизу вверх на Саваофа и в то же время не спускавшего глаз с прихожан: взгляд был жгуч и бел - может быть, потому, что снизу невозможно было различить зрачок святого.
Оливия вошла в комнату с неподвижным лицом.
- Он никогда нам этого не рассказывал. Может, маме... Ты спишь, что ли?
- Я с ума схожу, - сказал Байрон. - И говорю тебе это, не кривя душой. У меня сердце переполнено Тавлинскими, Шатовым... Дядю Ваню в тюрьму сдали, а он их прощает. Ни с того ни с сего. Как юродивый! Кстати, он в церковь ходит?
- Может, он и юродивый, а скорее заигравшийся игрок, но в церковь он не ходит. Во всяком случае, мне такое неизвестно.
- Извини. Отвези меня домой, пожалуйста. А батюшка этот... у него еще все впереди, хоть и кажется, что все уже пережил... И то, что выпивать начал... и остальное... наворотит! Ох и наворотит он еще дел! Да поехали же, милая, поехали же!
В голове мутилось, но он еще помнил, как вскарабкался по лестнице на второй этаж (даже Диану разглядел, стоявшую, уперев руки в бока, в проеме своей комнаты и наблюдавшую за костыляющим Байроном, которого поддерживала Оливия), как обрушился на кровать и попросил у Оливии снотворного. Она сунула ему в руку флакон ("Только матери ни слова!"), принесла стакан воды, позвала:
- Байрон!
Но он уже спал, дрожа от озноба. Она укрыла его одеялом и осторожно прикрыла за собой дверь.
Сон его был недолог. Он очнулся в полной темноте и тотчас увидел женщину у окна. От нее ничем не пахло. "Верочка глухонемая! - с тоскливым ужасом подумал он. - Явилась не запылилась. Полный назад!"
- Это я, Байрон, - сказала мать. - Нам нужно поговорить. Ты можешь зайти ко мне?
- Конечно. - Он откашлялся. - Только умоюсь.
- Чем здесь так пахнет?
- Любовь Дмитриевна мазь дала.
- А. Ну, я жду.
Она ждала его в своем кабинете, полулежа на диване. Длинный ее халат, державшийся только поясом, съехал углом на пол, обнажив длинную мускулистую ногу прекрасной лепки. Поймав его взгляд, она поправила халат и села, подложив под спину подушку.
- Как там дядя Ваня? - безразличным голосом поинтересовалась она. - На столе в графине - хороший коньяк. А лимон уж сам порежь, сделай одолжение. Мне не надо.
Выпив рюмку, он опустился в кресло у окна - подальше от матери.
В комнате пахло тонкими духами и сердечными каплями.