Галина Тимофеевна - вот преданная душа, у него даже слезы навернулись! - все выведала, даже то, что ему не удалось выяснить на "этажах". Снизу, через давние связи разузнала: он был в списках, был, его не вычеркивали, отторжения не произошло, машинистка при перепечатке ошиблась, выпустила его фамилию. И вот так решаются судьбы! Какая-то машинистка… Евгений Степанович всегда говорил: нам нужна техника мирового класса, самого высокого уровня, преступно на этом экономить, жалеть валюту, нужны компьютеры, сканеры, принтеры…
Те, кто прикосновенен, представляют себе, что значит дополнительно вписать кого-либо, если списки откорректированы, выверены, утверждены. Галина Тимофеевна решилась, смогла убедить, ей обещан для него пригласительный билет.
Прямо с похорон, перемерзший, входил он в театр. Дачу закрыли, собаку заперли во дворе, но она потом все же выбралась, ее видели на могиле, в дальнейшем она исчезла. Как раз пошла мода на огромные шапки из собачьего меха, возможно, это и стало ее судьбой, кто-нибудь носит на голове, писали же газеты про суд над какими-то скорняками-живодерами.
Евгению Степановичу практически не удалось поспать перед театром, всего только на полчаса провалился в сон. Когда вернулись в город, Елене стало плохо, запоздалая реакция всегда сильней. Дважды вызывали врача, кололи, капали; он, Ирина попеременно сидели около нее, зимний сумеречный день, весь при электричестве, быстро склонился к вечеру, и пришло время бриться, одеваться, ехать. Но и за те полчаса, на которые он прилег, странный, страшный сон приснился ему. Будто бы его, голого (голый во сне - это что-то нехорошее означает, надо бы узнать - что?), выталкивают из церкви. И так все это увиделось, прочувствовалось живо: свет и тепло горящих свечей, лица, голоса поющих под сводами, золотой блеск одеяния, размахивание кадилом, запах ладана, а он при всех - голый, прикрывается рукой, и его из церкви, где тесно от народа, выталкивают ледяными пальцами в спину. И он чувствовал во сне жирную свою спину, всю в прыщах, и ледяные, мертвящие пальцы на ней. Евгений Степанович проснулся в ужасе, и почему-то первая мысль была: у меня совершенно чистая спина, у меня нет никаких прыщей…
Он брился в ванной, видел в зеркало свое намыленное измученное лицо, и жуткое предчувствие не оставляло его: к чему такой сон? Даже кожа на голове холодела.
Еще у Никитских ворот, ощупывая в кармане пригласительный билет, чтобы, не роняя достоинства, прямо из машины, не утруждаясь, показать через стекло милиционеру, Евгений Степанович удивился несколько: движение по бульвару почему-то не перекрыто. Странно. Очень странно. Даже не в столь значительных случаях это обычно делалось, само собой разумелось, и проехать могли только те немногие, кто имел право. И у подъезда, у широкого, ярко освещенного театрального подъезда, где в свет фонарей и на ступени сыпался из тьмы крупный снег и два тепло перепоясанных капитана милиции в валенках с калошами, оба заметенные, махали полосатыми жезлами, указывая машинам их места, не видно было длинных черных блестящих ЗИЛов. Впрочем, они, наверное, подкатят в последний момент.
Он раздевался в гардеробе и вновь обретал то, чего, казалось, лишился уже навеки. В зеркале, причесываясь, он поклонился знакомому министру, который от уха к уху перекладывал прилипшие к лысине волоски. И надушенные дамы сбрасывали меховые шубы на руки мужьям, спешили к зеркалам, каждая в облаке аромата. И как всегда, было много военных с большими звездами на погонах и яркими орденскими колодками на кителях. И на штатских пиджаках блестели лауреатские медали и вывешенные косо, по ходу лацкана ордена. Тут только Евгений Степанович и спохватился: как же это он оплошал, не надел, у него ведь тоже есть. И в орденоносном обществе, поймав строгий взгляд на своем пиджаке, застыдился себя, ничем не отмеченного, как наготы стыдятся. И поразило: так ведь вот и сон был, как из церкви выталкивали голого…
Поднимаясь наверх в общем неспешном движении, а потом в фойе он раскланивался, и его узнавали, видели, что он здесь, в числе приглашенных, позиций своих не утратил. После всего, что он пережил, когда с ужасом чувствовал себя сброшенным на самое дно, откуда уже не выбираются, он вновь был среди равных и высших. Нажженное морозом лицо его, заветренное, будто огрубевшее за одну ночь, горело в тепле, единственно не замечал он появившейся у него привычки оглядываться, что-то дергало шею, словно бы следовало за ним.
Зал был еще пустоват, и пуста, темна главная ложа, на нее-то и устремлялись взгляды. Обивка кресел, свет, дыхание сцены, всегда немного таинственное, сдержанный гул голосов… Евгений Степанович не спешил входить в зал, ему хотелось, чтобы как можно больше людей видели его. И был еще момент, задевавший его самолюбие. Из-за того, что билет выделили ему из каких-то остатков, когда все было уже расписано, место его оказалось не там, где ему положено сидеть, а на задах, в амфитеатре, чуть ли не у самой стенки. И он решил так: погаснет свет, он протиснется незаметно и сядет.
Но вот произошло какое-то движение, все заторопилось, устремилось в зал. Главная ложа, уже освещенная, по-прежнему была пуста. Все поспешно усаживались. Голоса звучали приглушенно. Многие поглядывали на часы, ждали, ожидание затягивалось, уже и спектакль пора начинать…
Вдруг на свет, в главную ложу начали входить, но не те, кого ждали, чье присутствие придало бы особую атмосферу, иное значение мероприятию, на которое столько приглашено. Ладони людей в зале, внизу, уже готовых привычно встретить аплодисментами, разымались недоуменно. Впрочем, жидкие аплодисменты раздались в дальнем углу, из-под балкона, откуда плохо было видно, но тут же и смолкли.
А те, в ложе, хозяйски рассаживались не на свои места и вели себя там очень вольно и отчего-то все были веселы; позже, когда пришло время обдумать, Евгений Степанович понял, они знали заранее, какое разочарование вызовут своим появлением (ждали-то не их), и оттого бодрились. Это было московское руководство, но даже не первого уровня. Гул пошел по рядам, и весь первый акт потонул в перешепотах. Какой уж тут спектакль, когда что-то произошло на самом верху! И даже когда на сцену выходил актер, игравший Ленина, шепоток в зале не смолкал, озабоченность не сходила с лиц, догадки роились самые разные, а были и такие, что страшно высказать. Но по трезвому размышлению, если бы действительно что-то произошло, наверное бы, думал Евгений Степанович, спектакль отменили. Хотя как знать, как знать, это же не оперетка развеселая, спектакль на важную тему…
И когда все кончилось, только несколько энтузиасток устремились к сцене кидать заготовленные цветы, а главная публика спешила вниз, в гардероб, из гардероба - к машинам: они тут столько времени сидели, отрезанные от источников информации, а где-то что-то свершилось.
Евгений Степанович так и не узнал во всех подробностях и абсолютно достоверно, что же произошло. Но кое-что постепенно просочилось, и общая картина представлена такой: в последний момент М. А. нашел аргументы, нужные формулировки, не выпустил нити из рук. Он сумел убедить Генерального перенести посещение спектакля на более поздний срок, не связывать со столь знаменательной датой - 21 января, - как того добиваются некие силы.
- А я уже хоккейный матч "Спартак" - ЦСКА отменил…
Эта фраза Леонида Ильича подтверждалась из разных источников, ее повторяли.
Глава XVII
Не стало тещи, и только теперь обнаружили, что многое в доме держалось на ней. Елена, деловая женщина, знала, на чем свет стоит, на ком и на чем жизнь держится. Она умела организовать всех и вся, знала ходы и выходы, но она не унаследовала от матери то, что ее мать в свое время перенимала от своей, а та - от своей, и шло так из поколения в поколение. Приготовить что-нибудь необременительное, легко и быстро, сбить в миксере, натереть, приправить, но, допустим, пироги… "За свою жизнь, как вы понимаете, я, слава Богу, ни разу пирога не испекла", - со смехом говорила она приятельницам. Все приносилось и привозилось в дом в свертках, в судках, оставалось только подогреть, и одного обеда вполне хватало на двоих, а то и на трех человек. И - дешево. В доме всегда были закуски, множество разных закусок, стоило только открыть холодильник и из свертков выложить на тарелки. Впрочем, и обедал Евгений Степанович на работе, были спецбуфеты, были даже отдельные лифты, правда, не везде, не в их Комитете. Распахнутые в ожидании, они сияли из глубины красным деревом и зеркалами, и все, кто проходил мимо, к общим лифтам, чередой отражались в этих тщательно протертых зеркалах.
Разумеется, у тещи были свои привычки, свои странности, они раздражали. Например, она просиживала диван в одном и том же месте: штопала ли она, вязала ли, читала ли газету - всегда сидела с краю у подлокотника. Евгений Степанович, хотя это и неприятно, бывал вынужден указывать ей. Она пугалась, уходила на кухню, на табуретку. "Нет, вы, пожалуйста, не делайте вида, что вас чего-то лишают или хотят лишить, что вас изгоняют на кухню, - следовал он за ней в таких случаях. - Зачем эта ненужная демонстрация? Речь идет о простых и понятных вещах: о том, чтобы груз распределялся равномерно. Я не понимаю вашего упрямства".
И Елена говорила ей не раз, и тем не менее снова и снова заставали ее на том же самом месте, тут было что-то не поддававшееся никаким разумным объяснениям. След, присиженный ею (мебель с тех пор не перетягивали), был и теперь заметен, пружины в этом месте совершенно расстроились.
В доме все осталось по-прежнему, все вещи - на своих местах, и так же приносилось и привозилось готовое, но что-то казенное, незримо холостяцкое поселилось в доме. Они уже не ездили на дачу, как прежде, покататься на лыжах, подышать свежим воздухом, хотя нашлась женщина, готовая следить за котлом. Но приезжать в дом, где ничего не приготовлено, ничто их не ждет, стало как-то неуютно, и пришлось воду из отопления спустить до весны. Впрочем, и здесь, в городе, забот хватало. Ирина с мужем, с молодым дипломатом, собиралась уезжать в Таиланд, была вся в хлопотах, и бедный Панчихин, ушедший на пенсию, не догадывался, отчего вдруг потребовалось срочно проводить его с почетом на "заслуженный отдых" и взять на его место человека молодого, несведущего, да еще совершенно из другой системы. При всей своей многоопытности не смог бы просчитать, роль какой фигуры, вернее, пешки, отведена была ему в многоходовой комбинации, конечной целью который был Таиланд. Правда, пенсию Евгений Степанович "пробил" ему персональную, союзного значения, в этом отношении не обидел: пенсию платил не он, а государство. Был он обязан Панчихину той бесценной наукой, которую из книг не почерпнешь, веками вырабатывалась она в стенах департаментов, шлифовалась, отшлифовывалась и особого блеска достигла в последние десятилетия. Ничего нет мудреного, если ученики в этой науке превосходят учителей.
Чтобы не было пусто в доме, приятельница посоветовала Елене, даже связала ее по телефону, и они завели собачку, маленького щеночка, не безродную какую-то дворняжку, а редкостной породы, которая почти исчезла, как многое исчезло в России, а теперь начинала возрождаться вновь. Такие псы, совершенно черные, достигавшие больших размеров, были, оказывается, еще у Юлия Цезаря, оттуда велась родословная, и многое в истории связано было с ними. Женщина, которая приходила убирать в доме - "убираться" - и кое-что делать по хозяйству, говорила, выгребая за ним из углов: "Кастит. А вот, носом, носом навтыкать его…" Но Елена, целуя щеночка в нос, заступалась трогательно: "Он еще мальчик. Он не понимает. Но он будет понимать. Правда, Дик, мы будем понимать? Ему предстоит такая мучительная операция: обрубать ушки. Зачем-то этой породе обрубают кончики ушей".
Как бывает с породистыми собаками, щенок переболел всеми мыслимыми болезнями, его возили к ветеринару, кормили особым способом, привозили ветеринаров на дом, и именно во время этих болезней они, сами того не ожидая, привязались к нему, как к ребенку, и, может быть, еще нежней: ведь он бессловесный, не может даже пожаловаться, сказать, где у него болит. Была одна такая ночь, когда оба не спали, верней, спали попеременно, решался вопрос его жизни и смерти.
В финской дубленке, не куртке и не длинном пальто, а удобной такой, до колен, в высоких меховых ботинках, в которые вправлены шерстяные тренировочные брюки с белыми кантами, в пушистой ондатровой шапке, поужинав и попивши горячего чаю, Евгений Степанович, весь согретый, выходил вечерами прогуляться с Диком. Свернутый поводок он держал в руке, в кожаной перчатке, а Дик бестолково рыскал по снегу, отыскивая свое дерево, около которого подымал ногу, и после, облегчившись, взбрыкивал и носился и почему-то облаивал непременно одного и того же соседа, если тот появлялся в пределах видимости, так что Евгению Степановичу даже пришлось извиниться. Была специальная площадка для выгула, но там обязательно кто-нибудь лез познакомиться, прилипал с разговорами: как же, такой замечательный повод, их собаки подружились, обнаружилось родство душ. Евгений Степанович любезно улыбался служебной улыбкой, ею он пользовался в тех случаях, когда просьбы оставлял без последствий. Гулять же предпочитал вдвоем с Диком, не чая, когда тот вырастет и превратится в здорового охранного пса. Да и было о чем поразмыслить.
Умер Суслов. И как раз в этот день Евгений Степанович с женой были приглашены на юбилейный банкет к весьма высокому лицу, никто же не мог знать заранее, что так совпадет. Специально шилось платье, из-за этого платья они в конце концов опоздали. Какие-то бретельки перекосились, что-то с корсажем не ладилось, какие-то застежки, приколки - черт их разберет! - Евгений Степанович нервничал, ждал, внизу ждала машина, а Елена все никак не могла справиться со своим туалетом. Ехали перессорившиеся, молча, злые.
- Вот видишь! - упрекнул он в гардеробе ресторана, где обычно встречают, а их уже никто не встречал - банкет начался.
Мимо свадеб, мимо вышедших курить в коридор разогретых, под градусом, молодых людей и намазанных девиц, мимо официантов с подносами спешили: Евгений Степанович - с подарком, Елена - с букетом цветов и приготовленной улыбкой. Издали было видно: двери зала "Зимняя сказка" распахнуты. Вошли - пусто, убирают со столов. Тут-то и узнали: умер Суслов. Оказывается, до последнего момента выяснялось, отменять, не отменять банкет, может быть, все-таки можно в несколько приглушенном виде, без музыки, без громких речей - юбиляр поистратился, понес большие расходы… Но то, что простительно рядовым гражданам, не может позволить себе лицо официальное: веселье в такой день будет расценено соответствующим образом и обойдется дороже понесенных трат.
Три стола, каждый - из многих столов, составленных под одну скатерть, упиравшихся в стол президиума с двумя микрофонами, - и все это сейчас разрушалось, уносили закуски, сворачивали скатерти, словно в белый саван заворачивали покойника, сматывали шнуры микрофона. И какой-то шутник, видя их, растерянно стоящих в дверях с букетом, возьми да и прокричи в еще не отключенный микрофон: "Ку-ку!" На весь пустой зал громко раздалось это дурашливое "Ку-ку!".
Возвращались, как с похорон. Если бы только банкет рухнул! Все, что выстраивалось долгими годами, могло сейчас рухнуть, все планы, вся дальнейшая жизнь, в которой все сцеплено, каждый за кого-то держится, каждого кто-то поддерживает. И поднималась в душе горькая обида: он целиком себя отдал Делу, всем пожертвовал, а теперь от того, кто придет на это высокое освободившееся место, зависит, будет ли солнце светить или ляжет на него тень. А эти, так называемые свободные художники, вольноотпущенники, как он их называл, еще и вздохнут с облегчением. Он тоже мог бы не хуже их создавать нетленки, художественный дар отмечали у него еще в школьные годы, но он всем пожертвовал!..
До поздней ночи ловил Евгений Степанович различные "голоса", держа у самого уха свой маленький, такой ладненький японский приемничек, изловчась и так и эдак, дурея от завывания глушилок. А эти сволочи прямым текстом вещали, что для неминуемо грядущих перемен в Советском Союзе смерть Суслова, его исчезновение с политической арены означает даже больше, чем если бы умер Леонид Ильич. Он не хотел перемен, он испытывал панический страх при одной мысли о возможных переменах. Ведь затопчут, затопчут со страстью, и первыми кинутся топтать те, кто преданней всех заглядывал в глаза, юлил у ног.
И все равно опять слушал, еще сильнее растравляя себя. Они высчитывали, каков средний возраст членов Политбюро, кому сколько осталось, будто без них не знают, кому сколько лет, у кого вшит, а у кого не вшит стимулятор. Это Кириленко объявил радостно (лучше б уж помолчал!), что средним возрастом отныне считать семьдесят лет, и вся пресса послушно обрадовалась: семьдесят лет, семьдесят лет! А снизу встречно пошли анекдоты. Как можно настолько не знать свой народ? Допустим, у нас не проводятся опросы общественного мнения, но есть же другие, надежные, выверенные десятилетиями способы узнать, кто что думает и говорит, есть, наконец, соответствующая техника; Евгений Степанович сам в открытой, не для служебного пользования, а в открытой печати прочел, что, если, например, на улице, в толпе вы разговариваете с приятелем и думаете наивно, будто среди общего шума и разноголосья ваш голос не услышат, вы глубоко ошибаетесь, уже есть, разработаны такие приборы, которые способны выделить ваш, именно ваш, если он понадобится, голос и записать все, что вы говорили. Евгений Степанович еще подумал, прочтя: это предостережение, это не случайно напечатано, очень уж поразвязались языки.
Но если известно, если знают, что и какую вызывает реакцию, должны же докладывать! А долголетний служебный опыт говорил: должны-то должны, да кто осмелится? Кто добровольно подставит шею под топор, когда с древности известно: гонцу, приносящему дурные вести, отрубают голову. Слушают то, что хотят слышать, - не дай Бог поучать, - и чем хуже идут дела, тем радостней должны звучать доклады, тот, кто докладывает угодное, обласкан и награжден. Да он и сам, провидя возможные выгоды, не раз докладывал то, что от него ждали, и это хорошо воспринималось. Но сейчас, когда все так опасно накренилось, когда может рухнуть, надо же что-то делать. Хватит нам революций, жизнь устроилась, есть связи, есть свои люди, случись что, тебя поймут и поддержат.