Я возвел вокруг поступка Шербаума ограду из литературных сравнений, связанных друг с другом и с поступком Шербаума. Я цитировал манифесты сюрреалистов и футуристов, призывал в свидетели Арагона и Маринетти. Я цитировал монаха-августинца Лютера и нашел кое-что пригодное в "Гессенском вестнике". Хэппенинг я назвал одной из форм искусства. В огне (всесожжении) я, при всем скепсисе, усмотрел символический смысл. Определение "черный юмор" я зачеркнул, заменил его определением "преждевременная студенческая проказа", зачеркнул и его и получил подмогу у классиков, заставив Шербаума играть роль Тассо и разъяснив суду светскую разумность Антонио: "Подобно тому, как трезвый ум могущественного рационалиста Антонио мирится с поэтическими необузданностями смятенного, захваченного своими чувствами Тассо, пусть и суд примирит противоречия и, в духе Иоганна Вольфганга Гёте, придет к великодушному выводу: "И на скале, сулившей смерть ему, Пловец находит наконец спасенье"".
Хотя, как автор заключения, я не мог не осудить поступок Шербаума и назвал его заблуждением жертвенности, концовка получилась у меня все-таки либеральная: "Государство, расценивающее вылившееся в поступок смятение такого одаренного, но и донельзя ранимого школьника как опасность для общества, являет свою неуверенность и пытается заменить благодать демократической снисходительности авторитарной суровостью".
(Я лег спать с ощущением, что что-то сделал.)
В классном журнале я нашел анонимную цидульку, - "Перестаньте наконец сбивать с толку Флипа!", - а в учительской в моей ячейке лежала записка, подписанная "И. 3." - "Видимся так редко. Почему, собственно?" - Два почерка, оба торопливые, опередившие угрозу, желание. Свою ученицу я во время урока не замечал. (Этот заезженный патетический метод: "Вы для меня пустое место!" - Ну и что?) Свою коллегу я поразил пылкой разговорчивостью. (Насмешливо-надменное описание предреволюционного сборища.) Затем попытал свои силы в исследовании мотивов. "Может быть, какое-то указание кроется в том, что отец Шербаума был во время войны уполномоченным по противовоздушной обороне".
- Это доказывает все-таки…
- Я не имею в виду политический аспект этой деятельности. Он тушил пожары, он даже - Шербаум настойчиво упоминает об этом в своем сочинении об отце - был награжден крестом "За военные заслуги" второй степени. Он спасал людей. Вы, конечно, понимаете, куда я клоню…
- Тем не менее ваша мотивировка "уполномоченный по противовоздушной обороне" не кажется мне убедительной…
- Все-таки "уполномоченный по противовоздушной обороне" в этом сочинении ключевые слова. Вот пример: "Когда мы ходим купаться на Ванзее или, как два года назад, в Санкт Петере, отец, уполномоченный по противовоздушной обороне, всегда составляет нам компанию, но он никогда не раздевается, а сидит в одежде и смотрит на нас". Ну? Что вы думаете по этому поводу?
- Вы, видимо, полагаете, что от войны у отца Шербаума остался ожог и он стесняется демонстрировать публике это увечье, весьма, возможно, заметное.
- Именно к этому выводу пришел и я, тем более что в сочинении Шербаума есть фраза, подтверждающая мое предположение: "Когда я был маленьким, я видел однажды отца голым. Голый уполномоченный по противовоздушной обороне".
- В таком случае вам следовало бы поговорить с его отцом.
- Это я и собираюсь сделать. Собираюсь самым серьезным образом…
(Однако я не хочу больше. Я боюсь, что у отца все тело в следах ожогов. Я боюсь всяких неизбежных последствий. Я не хочу вникать глубже. Я только учитель. Я хочу, чтобы это прекратилось…)
Предложение Ирмгард Зайферт пойти поесть "простой, основательной пищи" дало нашему разговору другое, но не новое направление. Мы решились на свиные ножки. Я справился со своей порцией, у нее много осталось, ибо она все время рылась в письмах из материнского фибрового чемодана и перепевала их фразу за фразой. ("Это не прекращается. Это вина, Эберхард. Это не может прекратиться…") Перед тем как мы расплатились и вышли (угощала она), я извинился и отлучился на минутку-другую.
- Что же показал снимок, доктэр?
Врач тепло отозвался о Шербауме, это, наверно, истинная радость - учить и пестовать такого мальчика. "Поверьте мне. Настоящий Луцилий, который, правда, еще не нашел своего Сенеки. А что касается снимка - так, мелочи. Но вы ведь знаете, что может выйти из-за мелочей. И дистальный прикус. Надо кое-что сделать. - Кстати, мальчик уже звонил".
- Значит ли это, что Шербауму интересно, как обстоит дело с его зубами?
- Кому это не интересно?
- Я имею в виду: заглядывает ли он дальше? Дальше того момента. Ну, вы понимаете.
- Ваш ученик спросил, не обратиться ли ему к школьному врачу.
- Какое благоразумие.
- Я сказал: "Дело, разумеется, ваше. Но и я тоже всегда смогу выкроить для вас время".
- Он согласился?
- Мне не хотелось настаивать.
- А о собаке ни слова?
- Не то чтобы он упомянул о ней прямо. Но он поблагодарил меня за то, что я, так он выразился, утвердил его в его намерении. - Вашего ученика надо было бы еще сильней поддержать. Нам надо было бы вселять в него мужество. Понимаете? Неотступно вселять мужество.
(Подавая пальто Ирмгард Зайферт и благодаря ее за свиную ножку: "Он пробует силы в педагогике. Не переквалифицироваться ли мне в зубного врача? Смешна она, моя ревность. Так ли, иначе ли - Шербаум от меня уходит…")
Представьте себе: миром управляют зубной врач и штудиенрат. Начинается эра профилактики. Всякое зло предотвращается заранее. Поскольку каждый учит, то каждый и учится. Поскольку всем грозит кариес, все объединяются в борьбе с кариесом. Социальное обеспечение и здравоохранение умиротворяют народы. Теперь не религии, не идеологии, а гигиена и просвещение отвечают на вопрос о смысле жизни. Нет теперь ни задач, с которыми нельзя справиться, ни запаха изо рта. Представьте себе…
Наша конференция представителей заседала два дня в шёнебергской префектуре. Когда я в перерыве между заседаниями позвонил своему зубному врачу и (подчеркнуто критически) описал ему ход этой церемонии: вступительное слово, приветствие гостям, приветствия гостей, финансовый отчет казначея, шесть тезисов относительно единой школы, вкрапления гессенского говора, некоторые основные задачи, затем рекомендации по поводу обязательного десятилетнего обучения, реорганизации практики в школе, первой фазы подготовки учителей и стажеров (а также обращение к палате депутатов) - когда я, скорее болтая, чем докладывая, разъяснил ему наконец всю канитель динамичной школьной политики, - я насмешливо процитировал коллегу Эндервица, чье мнение в сущности разделял: "Единая школа - это оптимальный ответ на нынешнюю общественно-политическую ситуацию", - когда я закончил свою оперативную сводку, врач начал мне мстить. Он дал мне подробный отчет о конгрессе специалистов по челюстной ортопедии в Санкт Морице, перемешивая цитаты из вступительного доклада о челюстных аномалиях с описаниями пейзажей и с подробными сведениями о тропинках в лиственных лесах и об альпийских лугах. "Густая синева озер произвела на меня сильное впечатление. Чудесный уголок земли!"
Одним словом: у телефона мы были квиты, по проводу каждый говорил свое. То, что мне, собственно, хотелось узнать - "А Шербаум? Шербаум объявился?" - потонуло в двухголосой болтовне на узкоспециальные темы. Мы повесили трубки: "Пока".
(Представьте себе: миром управляют зубной врач и штудиенрат. Первый слушает второго, второй - первого. Их формула приветствия "Надо предотвращать" становится, на любом языке, приветствием для всех и каждого. Часы приема - всегда. - (Как он сказал: "Звоните, не стесняясь, когда угодно…")
Когда я вернулся к Ирмгард Зайферт в актовый зал префектуры, общая дискуссия уже началась. Хотя против единой школы особенных возражений не было, долго тянулись доклады, где отдавалось должное традиционной школе, о которой напоминали каскадами увещаний: "Горячо приветствуя стремление к определенным новшествам, мы все-таки не должны забывать…"
Мы с Ирмгард Зайферт изобразили "движение в зале". (Позднее оно значилось в протоколе.) Мы откинулись к спинкам кресел с подчеркнутым отвращением. Стучанье ногами и кашель, чиханье, рассчитанное на смех: ученические методы. Мы стали рисовать на программе человечков и коротать время игрой, придуманной нами еще в ассистентские времена на прогулках вокруг Груневальдского озера.
Она: Порядок перевода А. - Общие положения, абзац четвертый?
Я: Неуспеваемость, оцененная отметкой "неудовлетворительно", оказывает в направлении неперевода более сильное действие, чем оцененная отметкой "недостаточно".
Она зачла мне очко, поставив плюс, следующий вопрос был за мной: "Второй государственный экзамен на педагогические должности, параграф пятый, абзац первый?"
Она: Экзамен начинается с допущения к нему.
Очко в пользу Ирмгард Зайферт. Ее очередь спрашивать: "Школьные наказания, школьное право V Б I, абзац первый?"
Я: В школах и воспитательных учреждениях Большого Берлина телесные наказания запрещены. - Другими словами, мне нельзя бить своего ученика Шербаума. А ведь вчера я серьезно раздумывал, не спровоцировать ли мне хорошую драку, в ходе которой я сломал бы ему левую руку: больница, гипс, вынужденное безделье. И конечный результат: никакой собаки никто публично не сжигает. Я с улыбкой подчиняюсь дисциплинарному уставу. Что вы теперь скажете?
Но Ирмгард Зайферт открыла Шербаума для себя. (Или открыла себя в нем?) Во всяком случае в префектуре, когда впереди зачитывали ходатайства о дотациях, она тихонько запела его песенку; когда мы, еще до закрытия заседания, сбежали, она продолжала творить Шербаума по своему подобию, делая из него настоящего страстотерпца. Он должен был совершить то, что у нее, семнадцатилетней, не вышло.
- Вы же не можете так думать всерьез!
- Могу, Эберхард. Я верю в этого мальчика.
Она говорила о своем "возрастающем понимании Шербаума". Она дословно повторила стратегический план моего зубного врача: "Вселить бы мне в него мужество. Мне хочется непрестанно вселять в него мужество…"
Это ее проворный, всегда готовый к услугам язык. Она не стесняется говорить о "внутреннем задании". Не причиной ли тому общение с декоративными рыбками? Я знаю, что к урокам она готовится над своим аквариумом. Наверно, так посоветовали ей ее вуалехвосты и ершики. Кто же еще? Ирмгард Зайферт, попросту сказать, одинока.
А я, доктэр? А я? - Опять эта маленькая Леванд подсунула мне записку: "Если Вы не оставите Флипа в покое, Ваше контрреволюционное поведение будет иметь последствия". Откровенная угроза. Доктэр! И никто на свете мне не поможет. Бросить эту муру и устраниться: с меня хватит! С меня хватит! - и с великой любовью заняться чем-то бессмысленным, например, устраивать гонки улиток…
Во время утренней перемены она зажала Шербаума между собой и задней стенкой велосипедного сарая. Затем начала вселять в него мужество: "Вы правы, Филипп. Какая вам польза от наших суррогатных решений, от этой каждодневной капитуляции взрослых?"
Меня она превратила в наглядное пособие: "Мы - не так ли, дорогой коллега? - уже много лет не способны на спонтанный поступок". (Только пощечина - ничего больше не приходило мне в голову. "Я-то да, неспособен. Я-то да". Вот что должен был я сказать. Но я промолчал и поискал языком свои мосты.)
- Сколько раз собиралась я выступить перед классом, дать показания: вот какой была я в семнадцать лет. Вот что я сделала, когда мне было семнадцать. - Помогите мне, Филипп. Покажите пример. Пойдите впереди меня, впереди нас, чтобы наша неспособность не стала всеобщей.
Лицо Шербаума выразило недоумение.
- Я буду рядом с вами, когда вы отправитесь в свой трудный путь.
Он попытался прищуриться и с помощью воробьев, которые с шелестом проносились мимо, уйти от ее блестящих глаз. Но вырваться из сети не удалось.
- Посмотрите на меня, Филипп. Я знаю, что ваша скромность не видит величия вашего поступка.
Он спасся тем, что ухмыльнулся - без ямочек возле уголков рта. Прежде чем я, чтобы прекратить эту тягостную сцену, заметил, что перемена кончилась, Шербаум сказал: "Вообще не понимаю, о чем вы говорите. Мне совершенно неинтересно, что вы делали в семнадцать лет. Вероятно, вы что-то сделали тогда или чего-то не сделали. В семнадцать лет все что-то делали…"
И так же, как Зайферт, Шербаум воспользовался мной, как наглядным пособием: "Например, господин Штаруш. Когда я ему объясняю, что происходит во Вьетнаме, он говорит о своей молодежной банде и читает мне лекции о раннем анархизме семнадцатилетних. А мне никакие банды не нужны. Никакой я вообще не анархист. Я хочу стать врачом или чем-то в этом роде…"
Шербаум ушел от нас. Мы с Ирмгард Зайферт прогуляли свое окно в школьном дворе. То, чего не хотел слушать он, пришлось, от слова до слова, проглотить мне: "Мальчик не подозревает, какое в нем таится величие. Он видит только свое намерение, свой поступок, но не тень, которую они отбросят: их спасительность". (Никакой заминки в голосе.) Школьный двор был достаточно пуст, чтобы выдохнутое ею: "спасительность" повисло красиво закругленным текстовым пузырем.
- Правда, Эберхард, с тех пор как появился юный Шербаум, я снова надеюсь. У него есть сила и чистота, чтобы - да, произнесу это! - спасти нас. Мы должны вселить в него мужество.
Трезвый январский холод консервировал ее речи. (Ходить на морозе взад-вперед, раскрывать рот и говорить "сила-чистота-мужество".) Я попросил Ирмгард Зайферт, обратившись к ней на "ты", не отвлекаться от сути.
- Ты не должна еще и усиливать естественное волнение Шербаума. Это нечестно - взваливать на мальчика наш собственный балласт. Кроме того, ты перестаешь быть правдивой, пытаясь сегодня разукрасить тогдашнюю твою историю как елку на Рождество. Это лживый блеск, дорогая. Шербаум, к конце концов, не Мессия. Спасительность - просто смешно. Речь идет просто о тонкокожем юнце, чувствительном не только к близлежащей, но и к отдаленной несправедливости. Для нас Вьетнам - это, пожалуй, результат неверной политики или неизбежное следствие гнилой общественной системы; а он не спрашивает о причинах, он видит горящих людей и хочет что-то предпринять против этого, во всяком случае что-то предпринять.
- Именно это я и называю, с твоего позволения, спасительным действием.
- Которого не произойдет.
- Почему нет? Самое время…
- Возьми себя в руки. В конце концов мы, как педагоги, обязаны объяснить ему последствия его затеи.
Но Ирмгард Зайферт была довольна собой и своей восторженностью. Лицо ее раскраснелось не только от холода. Она засмеялась, затопив школьный двор тем весельем, каким будто бы славились раннехристианские мученики: "Если бы я была верующей, Эберхард, я бы сказала: мальчика осенил Святой Дух. От него исходит свет".
(И тоненькая, в пальто, делает при этом какой-то робко-неопределенный жест. Истерия молодит ее. Если немного подождать, дать ей разойтись, экзальтированная девочка совсем распустит нюни, расплачется на морозе: "Но ведь надо же… Нельзя же нам так… Хоть какой-то проблеск. Это счастье, Эберхард, счастье…" Что она там говорит о счастье. Я рад, когда какого-то дерева недостает. Но в шеренге голых каштанов пробелов нет.)
Когда я воспроизвел своему зубному врачу излияния чувств на школьном дворе, он сделал короткое и ясное заключение: "Восторженность вашей коллеги подскажет вашему ученику, какого рода приверженцы появятся у него после его поступка. Чем больше она увлекается, тем труднее будет ему зажечь спичку. - Держите меня, пожалуйста, и впредь в курсе дел. Ничто не злит героя сильнее, чем аплодисменты до подвига. Таковы уж они, герои".
Нет. Он не таков. Не герой. Не из тех, кто хочет быть вождем и ищет приверженцев. Он не может строить из себя фанатика. Даже невежливости в нем нет. Ни жестокости, ни грубости, ни силы. Никогда он не был первым. (А его сочинения не в счет.) Никогда не высовывался. (И когда ему предлагали стать главным редактором ученической газеты, он отказывался: "Это не по мне".) При этом он не робок, не нерешителен, не ленив. Не было случая, чтобы он не добился того, чего хотел класс. Никогда он не проявлял особого мужества, не бывал очень уж смел или непоколебим. Его насмешки никогда не обижают. Его приязнь лишена навязчивости. (Никогда не бывал он мне в тягость.) Он никогда не лжет. (Разве что в сочинениях, но они не в счет.) Он не из тех, кого невозможно любить. Он не старается понравиться. Вид у него не Бог весть какой. Уши у него не оттопырены. Он не говорит в нос - в отличие от своей приятельницы. Голос его не вещает. Он не Мессия. Он не исполняет никакой миссии. Он совсем другой.
Меня называли Штёртебекер. Я ловил крыс голыми руками. Когда мне исполнилось семнадцать, меня призвали отбывать трудовую повинность. Тогда уже велось следствие против меня и штойберовской шайки. Имелись мои показания. На утренней перекличке старший фельдмейстер огласил мой приговор: проверка фронтом, то есть штрафной батальон. Я искал мины. Мне приходилось искать мины на виду у врага. (Штёртебекер остался при этом жив - Мооркене погиб.) Теперь Штёртебекер - штудиенрат и полон старых историй.