Том 3. Кошки мышки. Под местным наркозом. Из дневника улитки - Гюнтер Грасс 38 стр.


Моя предвыборная борьба началась в моросящий дождь на Нижнем Рейне. Я выступил в штадтхалле города Клеве с речью "Двадцать лет Федеративной Республики", которая в дальнейшем тут сжималась, там перенасыщалась злобой дня, но так и не достигала завершенности. Через несколько дней после Клеве, 27 марта, прибыло письмо из Нюрнберга, подписанное советником городского отдела культуры, д-ром Германом Глязером. (Возможно, это он, Скептик, которого звали, собственно, Герман Отт, повлиял на меня.) Из письма Глязера я узнал, как заблаговременно в Нюрнберге начали подготовку Года Дюрера в 1971 году. Меня просили выступить с докладом. 24 апреля д-р Глязер поблагодарил за мое согласие. Он надеется, прочитал я, что мой путь предвыборной борьбы проляжет и через Нюрнберг. Позднее мы побывали в Эрлангене, Рётенбахе и Роте. Но Нюрнберг мы обошли, потому что, как правило, мы обрабатывали лишь небольшие городки (вроде Клеве), редко наезжая в крупные города; и еще потому, дети, что Драуцбург, водитель нашего микроавтобуса, из-за одной своей бывшей невесты, жившей в Нюрнберге, избегал город Дюрера и многократно находил (перед собой и мной) оправдания для объездов.

Неотвязный Глязер: все время, пока длилась предвыборная борьба, я спорил с ним, Глязером, которого, как и Скептика, зовут Германом. Даже в перерывах, стоя после собственной речи или просиживая до мозолей на заднице на диспутах, я цитировал дневники Дюрера - ну и крохобор; а Глязер указательным пальцем Скептика тыкал в Пиркхаймера.

Идя вдоль проволочнопрокатного стана металлургического завода в Оберхаузене, я мысленно видел строгий рисунок гравюры, на которой даже складки ткани кажутся негнущимися; и, осматривая в Кальвеслаге под Вехтой птицефабрику Катмана, а в Констанце изношенное оборудование АЭГ - Всеобщей электрической компании, я как бы заглядывал в сопровождающую меня повсюду граверную мастерскую Дюрера. (Его высеченная в камне, висящая то на ветвях, то на переплетенных корнях подпись. Его запечатленный, чаще всего на переднем плане, в серии гравюр по дереву, - играющий, виляющий хвостом, спящий пудель. Его пристрастие к мускулам, к женским двойным подбородкам.) Первые заметки в Гладбеке: серая вакка, черемица, лунная пыль. После Динслакена уже описательно: ангел в ночной сорочке. В Гисене рецепты чернил: черная желчь. Пока я считал, что ищу решение, я его уже принял; ибо глянцевую почтовую открытку с дюреровской "Меланхолией" я провез через Верхнюю Швабию и Нижнюю Баварию, взял ее с собой во Фризландию и Франконию, но лишь через несколько дней после 28 сентября (когда Вилли уже перестал рассеянно играть со спичками) я написал д-ру Глязеру: "В своем докладе я остановлюсь на дюреровской гравюре по меди "Melencolia I"".

- Что это такое?

- Это оттого, что ты пишешь книги?

- Тебе очень больно?

- Это как эсдэпэгэ?

- А мы?

- Мы тоже уже можем это получить?

Поскольку краткие тезисы к моему докладу о Дюрере внесены в мой дневник между заметками, которые касаются Германа Отта, или Скептика, сохраняют ваши и мои восклицания, пытаются постоянно фиксировать способы передвижения улиток и коллекционировать в сокращенных формулах особенности предвыборной борьбы, то постепенно все больше и больше в гербе Меланхолии сходятся Скептик в своем подвале, вы, подрастающие дети, Анна и я; и вот уже я сам себе начинаю казаться мудро важным; и вот уже вы целое воскресенье играете в грусть и в "Ничего же не случилось!"; и вот уже Анна ходит с блуждающим взглядом; и вот уже дюреровская штриховка обложным дождем закрывает горизонт; и вот уже над прогрессом нависает угроза застоя; и вот уже улитка проторила дорогу к гравюре: рукопись доклада, который мне, благодаря загодя данному мне д-ром Глязером сроку, предстоит делать через два года, разрастается в дневник улитки.

Имейте терпение, мои записи делаются в дороге. Так как в мыслях, словах и делах даже в самолете я принципиально пребываю на земле и летаю лишь в переносном смысле, никому не удается, даже в условиях предвыборной борьбы, поторопить меня или отдельные мои части. Поэтому я прошу вас не прибегать к выкрикам типа "Быстрее!" или "Да прыгай же!". Я хочу разговаривать с вами окольными (обходными) путями: иной раз вне себя и оскорбленно, порой беря свои слова обратно и снимая обвинения, то и дело завираясь, пока все не становится правдоподобным. Кое о чем мне хотелось бы основательно умолчать. Ту или иную часть от части события я предвосхищаю, тогда как другая часть произойдет только позднее, да и то лишь частично. Так что, если моя фраза извивается, мало-помалу омолаживается, вы не дергайтесь, не кусайте ногти. Поверьте, нет ничего более тягостного, чем достижение цели прямиком. У нас ведь есть время. Да, это-то у нас есть: вдосталь времени.

На обед у нас потроха - вчера, после возвращения из Клеве, пока я обезжиривал и снова уточнял свою речь для Кастроп-Раукселя, они с тмином и помидорами четыре часа томились на маленьком огне. Потом добавляется чеснок. Анна и я любим это; пусть дети тоже полюбят. Коровьи желудки вяло свисают с крюков у мясника, их покупают разве что для собак: рубец похож на застиранные мохнатые полотенца.

Нарезаны кусочками длиной с большой палец.

И вот они в кастрюле под клубами пара.

Перебранка потоплена теперь в супе.

Франц-Рауль-Лаура-Бруно. Узел, завязанный в нашей постели, - все вокруг него вертится. Ракета вздымается четырьмя ступенями, пока потрошиное варево покрывается пленкой - его надо помешивать.

Привычно перебивают друг друга.

Нет кнопки, чтобы выключить этот тон.

В ходу только язык жестов.

Слишком громко и одновременно - потому что никто не первый и первым был каждый, нет первого и нет последнего - над потрохами и пролитой водой раздается многоголосый крик: "Тащи скорее тряпку!"

Теперь семья трепыхается за не покрытым скатертью столом и уже не в силах отделить друг от друга голоса, это густое сплетенье, не может отделить причину - в разлитой ли воде дело? - от следствия, от потрохов, опять выбегающих через край. Внезапно дошло:

- Свинья!

- Сам свинья!

- От свиньи и слышу!

- А ты - всем свиньям свинья!

(Никто не усвоил мягкого произношения Анны - все унаследовали выговор отца.)

Бах. Трах. Рык. Рев.

Гармония - или желание мирно поесть потрохов и вспомнить прежние потрошиные трапезы, когда кастрюля начисто опорожнялась, словно мы с друзьями тихо заедаем свои беды - пацифистские коровы…

Где возникают войны?

Как называют несчастья?

Кому охота ездить, раз дома?..

(И ведь не со зла или из прихоти, а только потому, что стакан был мал для воды или жажда была сильнее и что потроха кипели в кастрюле: вот они, причины.)

- Так. А теперь пусть Лаура говорит.

- Сперва Лаура, потом Бруно.

- А куда ты завтра опять собираешься?

- В Кастроп-Рауксель.

- А что ты там будешь делать?

- Речи говорить.

- Опять про эсдэпэгэ?

- Все только начинается.

- А что ты привезешь?

- Частично себя…

…и вопрос, почему все вспучивается. (Что всплывает с потрохами и обкладывает нёбо жиром.)

А иной раз, дети, за едой или когда из телевизора вылетает какое-нибудь слово (о Биафре), я слышу вопрос Франца или Рауля о евреях.

- А что с ними такое было?

Вы замечаете, что, когда я объясняю что-нибудь вкратце, я запинаюсь. Не попадаю в игольное ушко и начинаю болтать. Потому что было вот это, а перед этим то и в это же время вот что, после чего еще и то…

Я пытаюсь разрежать заросли фактов быстрее, чем они вырастают. Пробивать лунки во льду, не давая им затянуться. Не сшивать разрыва. Не допускать прыжков, с помощью которых можно с легкостью оторваться от истории, этой обжитой улитками местности.

- Сколько же точно их было?

- А как их сосчитали?

Было ошибкой называть вам конечный результат, многозначное число. Было ошибкой обозначать в цифрах самый механизм, ибо превосходно отлаженный процесс убийства пробуждает любопытство к техническим деталям и вызывает вопросы о сбоях.

- А всегда получалось как надо?

- И что это был за газ?

Фотоальбомы и документы. Антифашистские памятники, построенные в сталинском стиле. Символы покаяния и недели братства. Накатанные слова примирения. Чистящие средства и ширпотребная лирика: "Когда ночь нависла над Германией…"

А теперь я расскажу вам (пока длится предвыборная борьба и Кизингер еще канцлер), как это происходило у нас дома, медленно и неторопливо, среди бела дня. Подготовка всеобщего преступления началась во многих местах одновременно, хотя и не одинаково быстро; в Данциге, до войны не принадлежавшем к Германской империи, события замедлились - это надо в другой раз описать…

2

О горах очков, потому что это наглядно?

О золотых зубах, потому что это весомо?

Об одиночках и их причудах, потому что многозначные числа не производят впечатления?

О результатах и спорах позади запятой?

Нет, дети.

Только о привыкании в его миролюбивом воскресном убранстве.

Верно: вы неповинны. И я, достаточно поздно родившийся, тоже считаюсь незапятнанным. Но только если я хотел бы забыть, а вы не хотели бы знать, как постепенно приходили к тому, к чему пришли, нас могут настичь простые слова: вина и позор. Их тоже, этих двух неотступных улиток, не остановишь.

Как вы знаете, я родился в Вольном городе Данциге, который после первой мировой войны был отторгнут от Германского рейха и вместе с окрестными районами был под мандатом Лиги Наций.

Статья 73 конституции гласила: "Все подданные Вольного города Данциг равны перед законом. Любые исключения незаконны".

Статья 96 конституции гласила: "Существует полная свобода вероисповедания и свобода совести".

Из четырехсот тысяч (согласно переписи населения в августе 1929 года) граждан Вольного города (к которым был причислен и я, не достигший еще двухлетнего возраста) здесь жило 10 448 евреев, среди них лишь незначительную часть составляли крещеные.

Немецкие националисты и социал-демократы попеременно образовывали коалиционные правительства. В 1930 году немецкий националист д-р Эрнст Цим согласился на создание правительства меньшинства. Впредь он был ограничен двенадцатью голосами национал-социалистов. Два года спустя НСРПГ (Национал-социалистическая рабочая партия Германии) призвала на демонстрацию, которая утром прошла через город, после обеда через пригород Лангфур, потом, устав под грузом транспарантов и знамен, заполнила сад-ресторан "Кляйн-Хаммерпарк". Заключительный митинг проходил под лозунгом: "Евреи - наше несчастье". Газеты назвали его впечатляющим.

Правда, депутат - социал-демократ Камницер заявил протест от имени данцигских граждан еврейского происхождения, но сенатор по внутренним делам не усмотрел уголовно-правового состава преступления, хотя ему предъявили фотографию транспаранта с надписью: "Смерть спекулянтам и мошенникам". (Поскольку среди евреев есть спекулянты и мошенники, равно как есть они среди христиан и атеистов, угроза, так было сказано, касалась не только спекулянтов и мошенников - евреев, но и спекулянтов и мошенников других вероисповеданий.)

Ничего особенного: одна из манифестаций с определенной целью среди других манифестаций с другими целями. Нет убитых, нет раненых, материальный ущерб не причинен. Лишь пива выпито больше и больше шума вблизи качелей. (Тогда пели: "Васильковая синь…", теперь поют: "Сегодня день такой прекрасный…") Разряженная молодежь, множество цветастых летних платьев - народный праздник. Поскольку каждый боится несчастья и хотел бы его избежать, всяк рад услышать имя Несчастья, узнать наконец, в чем причина всего этого вздорожания, безработицы, нехватки жилья. В Кляйн-Хаммерпарке, под каштанами, громко заявлять об этом было легко. А кляйн-хаммерпарки были (и есть) повсюду. Потому и не уточнялось: "Данцигские евреи - наше несчастье". Повсюду, вообще. Где бы ни искали подходящего имени для Несчастья, его находили: во Франкфурте и Билефельде, в Лейпциге и Карлсруэ, в Данциге и Клеве, куда я недавно приехал под дождем и расписался в Золотой книге в ратуше.

Городок вблизи голландской границы, набитый историей и лебедями, незадолго до конца войны был разрушен, а ныне, беспорядочно восстановленный, грозит развалиться. (Промышленности мало - производство детской обуви и маргарина. Потому многие ездят на работу кто куда. Мы вскарабкались с 25,9 до 30,1 процента: местность с будущим…)

Когда вечером я хотел провести диспут со школьницами реального училища, помост заняли переодетые гимназисты из Эркеленца или Кевелера, объявили себя с помощью простого раскола в сознании большинством и стали хором сотрясать насыщенный запахом школьной мастики воздух: "Кто предатели-супостаты? Наши социал-демократы!"

После диспута - я попытался очистить историю от расхожих фальсификаций - некоторые из палачей попросили у меня автограф.

Опять-таки ничего особенного: короткая перепалка. Притязания на микрофон. Обычно мягкий Эрдман Линде тоже ввязался. Казначея СДПГ свалили с ног. (Говорят, сломал руку.) Остался только хор: "Кто предатели-супостаты…" - ведь вопрос о предателях столь же стар, как и желание услышать имя Несчастья.

В Клеве, нижнерейнском городке, а также в соседних общинах Калькар, Гох и Удем в 1933 году жили объединенные в синагогальной общине Клеве 352 еврея. Столько несчастья граждане города не хотели терпеть.

Так оно, дети, и начинается: евреи такие-то. Иностранные рабочие хотят того-то. Социал-демократы сделали то-то. Каждый обыватель является тем-то. Негры. Левые. Классовый враг. Китайцы и саксонцы считают-имеют-думают-являются…

Дорожные знаки со сменными надписями при неизменной цели: уничтожить-разоблачить-отлучить-разбить-упразднить-усмирить-ликвидировать-перевоспитать-изолировать-искоренить.

Моя улитка знает этот нержавеющий язык, эти дважды закаленные лихие слова, этот указующий перст ленинской руки.

Насколько безобидны или пугающи эти сменяющиеся ораторы у микрофона, когда они перечисляют способы действий ангела смерти: сурово-окончательно-полностью-начисто-резко - и заявляют о своей приверженности к тому, без чего якобы не обойтись: к безоговорочно непримиримому, исключительно непоколебимому, к безудержному улучшению мира без пощады?

Я теперь каждый день слышу об этом (порой с изумлением). Они подходят вплотную к тому же. И я вижу, как мерцающий свет ненависти озаряет красотой юные лица. Находка для фотографа. Их немного, большинство взирает на них растерянно и с тоской. Они хотят ликвидировать - что-нибудь: систему или, на худой конец, меня.

Потом, за пивом, они милы и даже степенно вежливы. Дескать, они не то имели в виду, и вообще - "все эти приемчики" и они сами скучны, а то и смешны. Они куражатся, потому что застоялись. Им жаль самих себя. Бездомны, потому что они из слишком хороших домов. Угрюмые любимчики, они выплескивают свои трудности в бесконечных причитаниях: родители, школа, условия - все не по нраву. (Бросается в глаза, что когда их предводитель говорит не в микрофон, он скован и запинается.) От их кроткой жалобности я становлюсь более ироничным, чем мне бы хотелось. Я говорю, говорю не то, не так, долго, длинно, пока это им не надоедает и они, усталые, не уходят.

Куда их занесет? Какой крестовый поход их увлечет? "Что же мне делать, Франц? Скажи же, Рауль, что?" Просто глотать? Глотать все ту же чепуху.

Потом, в Дельменхорсте, хорошенькая студентка, все больше загораясь, покрываясь пятнами и блестя глазами, многократно называет меня "социал-фашистом". Но мою улитку не оскорбишь. Если ее обгоняют ритмично движущиеся шествия, она своего хода не ускоряет; недавно она обставила демонстрацию протеста со знаменами и транспарантами, попросту датировав ее задним числом.

В марте тридцать третьего, когда марши со штандартами СА и флажками юнгфолька стали в Данциге уже повседневностью, в газете синагогальной общины была опубликована праздничная статья, посвященная пятидесятилетию со дня основания общины. Автор рассказывал о временах до 1883 года, когда в Лангфуре и на Маттенбудене, в селениях Шотланд и Вайнберг, а также в Данциге существовало пять изолированных общин. Лишь настоятелю шотландской общины Густаву Давидсону удалось собрать воедино разрозненную паству и начать строительство Большой синагоги - здания, ужасающим образом вписывающегося в архитектурный стиль Данцига. Но поскольку меньшинство правоверных членов общины сочло новую органную синагогу богохульством, маттенбуденскую синагогу не закрыли. В Цоппоте и Лангфуре тоже построили синагоги: община была богатой и раскололась. Ведь даже тогда, когда данцигские евреи еще пользовались всеобщим уважением, не было недостатка в открытых спорах между крещеными и эмансипированными евреями, между евреями сионистского и немецко-националистического толка. Различия шли по таким признакам: состоятельные и приспосабливающиеся граждане стыдились бедноты, прущей из Галиции, Пинска и Белостока, без стеснения говорящие на идише и, несмотря на всеобщую благотворительность, неприятно резавшей глаз.

После того как в революционной России преследования евреев стали нормой, из Украины и Юго-Восточной Польши до 1925 года выехало через Данциг в Америку около шестидесяти тысяч евреев. В ожидании своих документов эмигранты жили в лагере на Тройле, одном из островов в районе порта, используемом лесоторговлей под лесосклад. Три тысячи евреев, большей частью польского гражданства, остались в Данциге, не подозревая, что с ними станет.

- А Скептик?

- Что со Скептиком?

- У него были братья или сестра?

- А ты его не выдумал?

Даже если и выдумал, он существует. (Одна из историй, которую несколько лет назад рассказал мне Раницкий как собственную, осталась при мне и терпеливо ждет своего часа; ей требуется определенное имя, доказанное происхождение, подвал для будущего убежища.)

И только теперь, дети, Скептик может появиться, заявить о себе, остаться, омрачить настроение, поколебать надежду, оказаться поднадзорным, быть смелым и веселым, теперь может, наконец, пойти речь о Германе Отте.

Назад Дальше