Мы проезжаем мимо Терезиенштадта - превращенного в мемориал концентрационного лагеря (Маутхаузен). (С января 1942 года евреев, живших в данцигском гетто, бывшем амбаре на Маузегассе, стариков вроде Давида Йонаса, последнего председателя прозябающей в страхе общины, депортировали в Терезиенштадт. Там они перемерли. Насилия не пришлось применять. Давид Йонас дожил до освобождения и вскоре умер от сыпного тифа.)
Убийцы, как правило, выживают. Вначале потихоньку, потом все нахальнее начинают они торговать минувшим временем и берут аванс за время, которое вскоре минует. Вытканный в саване смысл. Выжившие убийцы как толкователи смысла поставляют подходящие узоры. Вина как свидетельство величия.
Скоро оккупацию Чехословакии объявят (позднее и вам, дети) событием трагическим или (к сожалению) необходимым в целях безопасности. То, что американское правительство (во Вьетнаме) называет "умиротворением", советское называет "нормализацией". (Парафразы преступлений, нашедшие своих парафразировщиков.)
Вот некоторые даты (для вас, дети): в марте 1921 года, через три с половиной года после Октябрьской революции, Ленин и Троцкий утопили в крови восстание кронштадтских и петроградских матросов и рабочих, желавших не партийной диктатуры, а демократического коммунизма.
Через сорок семь лет, когда чехословацкие коммунисты наконец осторожно стали доказывать, что "социализм с человеческим лицом" возможен, Леонид Брежнев 21 августа 1968 года двинул через границы войска пяти коммунистических стран, в том числе - никогда не забыть - немецких солдат в скроенных по прусскому образцу мундирах.
Нам пришлось спрашивать, как проехать к Бероунке, притоку Влтавы. С хитростью слабых, но при терроре привыкших изворачиваться чехи и словаки пытались противостоять тупой, всегда прущей напрямик силе. (Подмененные дорожные указатели, исчезнувшие уличные таблички.) Тупость, правда, проявилась в полной мере, но сдержать ее не удалось. Ныне она живет за счет уходящего времени. - Дети, писатель - это человек, пишущий против уходящего времени.
Прибыв кружными путями в Ноузов, расположенный в лесу, мы - Анна, Бруно и я - застали наших друзей уже на месте… Мы долго обмениваемся приветствиями - никак не можем кончить. Пытаемся смеяться, и это удается. Едим клецки и пьем чешское пиво. (У меня с собой пишущая машинка и художественная открытка "Melencolia".) Гостиница, где мы живем, - дом бывшего лесничества. Мы идем в лес, разбредаемся и вновь встречаемся, обходясь без лишних слов. По слою палой листвы, по покрытой хвоей земле. Перекликаемся. Каждый сам по себе. Избегаем просек. Вдруг находим грибы. (Здесь еще есть угольщики, эти живут вне времени.) Достать из папоротников холодную жабу для Бруно. Или удивляться муравьиным кучам - какие же они бывают огромные и самоуверенные. (Красно-коричневых листовых улиток Скептика нигде нет.)
После обеда говорим о другом. Иногда умолкаем; чтобы никого не задеть. Как хорошо, что сохранилась (скрытно) ирония, - она теперь кстати. В полутени, между детьми Штефаном и Томашем, по колено в траве Анна - фотография на память.
Я остаюсь в стороне, потому что не могу поддаться настроению, потому что я все еще в пути и меня тянет засесть за машинку. Разложить в чужой комнате бумаги. Не замечать обоев. Привыкнуть к стулу. Вставить дополнения. Начать.
Речь, которую я пишу в Ноузове, называется "Речь об ограниченных возможностях". Анна сидит с друзьями во дворе. Они слышат стук клавиш. Я выставляю скепсис против веры. Я оспариваю постоянство чего бы это ни стоило. Мне отвратительны любые абсолюты и прочие орудия пыток. Почему я против притязаний на "единственно правильное" и за многообразие. Моя речь сужается. (Здесь, где слово "свобода" торчит комом в горле.) Повсюду кто-то уже побывал и все предопределил. Нет нулевой точки, от которой можно было бы вести счет. Но у истории бывают рецидивы: как из Штрауса и Барцеля образуется Штрауцель - чернота чернее черного. Надо выступить против снова сгущающихся сумерек и за нечто разумное - при всей своей ограниченности - или попытаться, сидя в чешском лесу, написать о добровольцах, работающих в развивающихся странах, и об Эрхарде Эпплере - христианине и социал-демократе, словно живущем в сослагательном наклонении.
Опять грибы. В заброшенной яме находим древесный уголь. Хозяин дает нам оконную решетку, мы жарим на ней свинину, запиваем пивом. У гравийного карьера, использовавшегося и как тир (Бруно насобирал много мелкокалиберных гильз), мы отмечаем наш грустный праздник. Вечером идем в деревню на танцы. Много пьяных, все больше старающихся держать язык за зубами. Мы, чужаки, помалкиваем. Музыка навеяла на чешских солдат тоску и пригвоздила их к столам - некоторые плачут…
Скоро - прямо сейчас - мы уезжаем. Наши друзья стоят, не сбиваясь в кучку. Пытаемся насмотреться друг на друга про запас. Жалкие слова на прощанье. Советы водителю, - ночью, когда музыка заглушала все звуки, с нашего "пежо" украли оба боковых зеркала, фару, задний подфарник и правый "дворник". Мы смеемся чересчур громко, держимся за детей и говорим: "До скорого". Что еще сказать? Анна ищет слова, словно что-то упустила. Мямлит, мучается. Мы больше не говорим об ушедшем времени. (Поскольку роли уже распределены, мне остается роль подбадривающего.) Я говорю: "Может, у нас получится. Может, мы победим, пусть с незначительным перевесом. Тогда давление, может, ослабнет. Я думаю…" И мы уезжаем - с одним зеркалом заднего вида.
Покоя у них не будет. Власти едва ли рискнут всерьез встать на их защиту. Их страхи расщепятся. Все кругом будет крошиться и осыпаться. Никогда они не будут чувствовать себя в безопасности. Они и сейчас уже смешны в своих потугах на веселье.
Незадолго до Дрездена нас нагнала гроза. Анна глушит двигатель. Одному "дворнику" не справиться. Даже Бруно притих - так грохочет гроза. Мы с Анной тоже больше помалкиваем. Наконец выпускаем пар - будто бы в адрес стихии: "Но должна же быть справедливость… Не может же это насилие длиться вечно… Время не вправе переступить через это…"
Потом снова говорим уже без иносказаний: "С очень малым перевесом, Анна. Вот увидишь: на этот раз мы едва-едва…" Но Анна смотрит в отсутствующее зеркальце заднего вида.
Может быть, позднее, когда вы, Франц и Рауль, будете искать цель в жизни, коммунизм даст вам надежду; он жив тем, что вселяет надежду на грядущий, истинный коммунизм.
Поскольку в Германии теория важнее действительности, вы, возможно, когда-нибудь захотите найти выход в той тотальной системе, которая прикидывается, что живет в ладу с самой собой и обещает безболезненные стадии. (Умиротворенное существование.)
Вера может сделать вас прозорливыми по отношению к конечной цели и слепыми к вашим современникам. (Таких твердолобых всего несколько тысяч.)
Вам может показаться, что во имя великой, всеобъемлющей справедливости стоит примириться с временной несправедливостью. (Субъективизм нам только мешает.)
Может статься, что конечная цель для вас будет всем, а желания кучки чехов - ничем. (Мелкобуржуазно.)
Я вправе опасаться, что, когда пройдет время и менее важное окажется трудно осуществимым, вы зададитесь целью достичь освобождения человечества путем построения (подлинного) коммунизма - любой ценой.
Я говорю: может статься…
Я говорю: в таком случае я преградил бы вам путь.
На автобане под Зенфтенбергом - уже показались вдали трубы буроугольных комбинатов - я говорю Анне: "Где-то здесь перед самым концом мне еще кое-что досталось".
По виду местности не скажешь, сколько страху я тут натерпелся. По виду местности вообще мало что можно сказать. На стоянке мы скупаем чернику у женщины в платке, которая могла бы быть моей двоюродной бабушкой. Бруно спит на заднем сиденье, свернувшись калачиком. Мы уезжаем и отдаляемся.
Я не могу сказать: им надо было стрелять, когда на их страну напало пять армий. (В Израиле я слышал, как молодые евреи обвиняли своих убитых отцов и дедушек, а также тех немногих, что выжили: "Надо было защищаться, а не молча терпеть…") Как только для убийц начинает истекать срок давности, обвинение предъявляют жертвам. Они должны были сопротивляться. Идеи предвещают насилие; им можно сопротивляться. Значит, надо начать сопротивление до того, как идеи превратятся в насилие.
Миновав контрольный пункт, мы постигаем размеры затрат: бетон - колючая проволока - наблюдательные вышки - запретная полоса… С этой "границей мира" вряд ли может что-то сравниться.
Кто любит чернику? Дома мы рассказываем о Штефане и Томаше. Передаем приветы и повторяемся. Да, лес большой, можно заблудиться, там есть настоящие угольщики, делающие древесный уголь прямо в лесу, и маслята, и огромные муравейники… (Нет. Ничто не движется. Трупное окоченение приказного порядка. Даже улитки не подчиняются.) Да, там было хорошо. Речка называется Бероунка…
- А что сказал Франтишек?
- А Ольга?
- А что говорит Владимир?
- Он еще грустнее, чем всегда?
(Что теперь будет, один Господь знает.) Вы знаете, дети, что через год, когда еще больше времени утекло, смертельно заболел Владимир, которому симпатизировала Анна и с которым я был дружен; 19 октября 1970 года, тридцати девяти лет от роду, он умер. Это повергло нас в отчаяние. Потому что он, потому что Анна, потому что я… - Вас мы просили сохранять терпение.
Некролог о Владимире?
Что он сделал-упустил-хотел-начал-скрыл?
Что он не довел до конца, возложил на нас?
Как мы были близки друг другу - только кликнуть?
Когда начались его головные боли?
Что помешало нам, отделило нас от его смерти?
Я еще напишу о нем, позже.
А что теперь? Распаковать-упаковать. Чтобы время не утекло, завтра я должен снова… Речь я привез, свеженькую, написанную в Чехии.
16
В дороге мы готовили шпик с лисичками, купленными на ульмском базаре, возле которого каменным стражем порядка высится монастырь. - Я имею в виду не башенный шпиль, а стены - потрескавшиеся, неровные, унылые, пожелтевшие, отбитые…
Осажденный холодом, он издавал лишь лязгающие блоки слов. Скептик мерз в своей рубашке. Зубы отстукивали одну точку с запятой за другой, потому что (со средины ноября) диктовал ему только мороз. Переохлажденные периоды, которыми Меланхолия и ее высокопарная сестра спорили об обледенелом снеге. Звякающие жесты. Структура хрусталя. Подвальное окошко в морозных узорах: гравюры Утопии… - Холод проступал сквозь стены и укладывался рядом со Скептиком на тюфяк. Но он не заболел.
Сегодня я вернулся из разных направлений. Теперь я знаю больше. Промедление дается легче.
До собрания в отеле "Хёрхаммер" я побывал на территории бывшего концентрационного лагеря. (Однажды, когда мне было семнадцать и я был в плену, меня в воспитательных целях уже привозили сюда: у нас в голове не укладывалось; мы видели душевые, печи - и не верили.)
Вместе с Драуцбургом и Глоцем, кандидатом от избирательного округа Дахау, мы зашли в музей. Перед большими крупнозернистыми фотографиями и выставочными экспонатами в витринах - группы посетителей, забегающих вперед, отстающих. (Драуцбург тоже с трудом двинулся с места.) Мне дали книгу отзывов посетителей. Позднее я узнал о конфликте в городском магистрате из-за средств на содержание этой обширной территории.
Много раз видел я себя в различных ролях, видел себя семнадцатилетним, тугоухим и упрямым, видел себя сорокадвухлетним, делающим запись в книге посетителей. Я видел улитку посреди прежнего лагерного порядка. Прилипчивые следы. Вина в плотной упаковке. Я ступаю в свой собственный след.
Скептик мог вспоминать только целыми блоками. Ему уже не удавалось хронологически увязать школьные походы и празднование пурима, похороны родственников, некогда злободневные события, свои примечания к трактату Шопенгауэра "О свободе воли" и череду своих помолвок. Не мог уже точно вспомнить, кого учил, будучи штудиенасессором в гимназии кронпринца Вильгельма, а кого - в частной еврейской школе. Перечисляемые им имена - Шмерлинг, Фингерхут, Люблинский, Роткель, Шапиро, Курцман, Мандель - поблекли; не забылась лишь настойчивая серьезность его ученика Фрица Герсона. Как только Штомма поднимался по лестнице, "Фрицхен" сразу оказывался около его тюфяка, тощий, долговязый, и показывал свои огнестрельные раны. Он так жадно расспрашивал о последних событиях, словно в нем сидел глист, который заглатывал ответы Скептика - пространные описания последних событий, - прежде чем сам Фриц успел бы наесться. О смысле жизни. О природе и идее. А также о свободе воли к сопротивлению: "Мы не хотели защищаться? Или мы не хотели хотеть защищаться?" Скептик привык к холоду и заносил педагогические морозные периоды в тетрадь, которую Штомма купил ему в Картхаузе…
Меня не вдохновляет ни одно учение. Решения я не знаю. Дарю вам сомнения и советую их утратить. Я показываю вам случайных людей, с их душевным настроем, с их грызней. Посмотрите, как удрученно старуха сравнивает цены. Посмотрите, как пенсионер ждет писем. Посмотрите, как старики медленно бредут мимо сверкающих улыбками рекламных щитов… Простите, что я лишь вполголоса советую: вглядывайтесь. Не говорите: другие дурно пахнут. Просто они пахнут по-другому. Не бойтесь героев. В тумане, дети, громко кричите: берегитесь!
Вы еще слушаете? - Вы не хотите быть улитками? - Вы хотите быстрее и пристойнее достичь цели? - Но ведь вы уже улитки: я вижу, как Рауль медлит, прежде чем что-то взять или отбросить.
Прошу вас, оставайтесь восприимчивыми. Здесь не место самодостаточности. Улитка - она всегда в пути - покидает прочные позиции.
Он помогает убить время своему хозяину Штомме, его дочери Лизбет и самому себе. Тяжелая это работа; но кто признается, что он по профессии убийца времени. (Это знает Раницкий, чья история здесь воскресает.)
В течение 224 недель, или 1568 дней, в особенности длинными зимними вечерами, Скептик демонстрировал, какое множество мелких знаний таскает с собой (и в себе) школьный учитель вместо багажа. Из всего можно сделать рассказ - будь то изобретение громоотвода, свобода воли, функциональность стула, причины приливов и отливов, строительство пирамид, землетрясение в Мексике и бегство Шопенгауэра от холеры. (На собрании в парадном зале отеля "Хёрхаммер" я рассказал, почему, как и где я купил себе баварский, в бело-голубых ромбиках, галстук, оживив тем самым политическую дискуссию, из которой уже выжали все соки.
Если ему ничего не приходило на память, Скептик придумывал что-нибудь новое, дабы поддержать свою репутацию. Ибо если он не мог рассказать что-нибудь новенькое, Штомма, помнивший все, уже рассказанное, снимал с себя брючный ремень. (Почему Штомма бил? Потому что - все-таки - верил в пользу побоев. Потому что от него ждали побоев. Потому что он чувствовал свою значимость, когда бил. Потому что он боялся.)
Сперва своим брючным ремнем, позднее велосипедными спицами. "Помогу-ка немножко!" - говорил Штомма и с воспитательной целью клал своего гостя поперек стола (еще и потому, что хотел поделиться полученными побоями.) После этого Скептик рассказывал новые истории. (Мне легче: свою историю - о покупке баварского, в бело-голубых ромбиках, галстука - можно всюду подавать как свеженькую, так как моя аудитория все время меняется.)
Когда улитка захотела полетать, она отправилась в Ульм. Там перед монастырем как раз был базар. Домохозяйки смотрели только на таблички с ценами. Никто не взглянул вверх, когда улитка, выставив щупальца, полетела с башенного шпиля в сторону Мемингена.
Научив своего хозяина писать, Скептик стал медленно диктовать ему басни Эзопа про животных. Иногда Скептик пробовал сам придумывать басни. Он рассказывал об улитке, о белке, о жаворонке, парящем над улиткой, о быстроногом коне, после каждых выигранных скачек мечтавшем превратиться в улитку. Штомма записывал басни в школьную тетрадь в линеечку, но читать свои записи не мог. Лизбет Штомма тоже слушала, когда Скептик своими рассказами старался убить время, но никто не мог бы сказать, что именно она слышала, слышала ли она больше того, что рассказывалось, или вообще что-то другое.
После вторжения на Балканы и незадолго до начала вторжения в Россию запас басен о животных у Скептика иссяк, и он стал пересказывать тексты Ливия, Плутарха и Геродота. Витебск и Смоленск пали, и Скептик начал рассказывать об Александре Македонском, Ганнибале и Наполеоне. Когда немецкие дивизии взяли Киев, но застряли в снегу под Москвой, Скептик обрек на гибель Александра и Ганнибала, разжег большой пожар в Москве и в жутких красках расписал отступление Наполеона. Погнав остатки наполеоновской армии вместе с кучкой добровольцев из Данцига и Диршау, с остатками батальона Липпе и разрозненными польскими легионерами через Кашубию, и заставив их ютиться в монастырских хлевах в Картхаузе, ему удалось зародить сомнение в блицпобедах немецкого оружия; вместе с тем он успешно убивал время, про которое говорят, будто оно особенно тяжко гнетет на равнинной местности.
Когда я на предвыборных собраниях рассказываю о песочницах, в которых задним числом выигрываются или отыгрываются проигранные войны и потерянные провинции, многие слушают, иронично склонив голову набок: это они и есть - игроки в песочек. Поскольку я родом из Данцига и знаю, что потерял, я вправе так говорить Скептик со мной согласится: там было хорошо. Совсем другие облака. Белый снег. Поездки на пароходе через Фишербабке в Кальте Херберге. Башни и башенки: серо-зеленые и кирпично-красные. Два фарверковых пакгауза фирмы "Райфайзен" на берегу Мотлау. И бывший амбар на Маузегассе, где старые запуганные евреи в лапсердаках все еще надеются…
Наслушавшись вдоволь рассказов Скептика, Штомма и его дочь оставили его в покое. Теперь он лежит без сна в своем подвале. Он собирает обломки былого, заглядывает в амбарные окна, бегает на коньках с учениками в сторону Крампица, то и дело катит на велосипеде по Мильхканненбрюке, по запутанным улочкам Старого города и - никуда не сворачивая - выбирается на дорогу в Картхауз. Деятельный бег ото сна. Правда, прыгающих улиток удается вообразить, но воображаемая улитка прыгает только в сравнении со скользящей улиткой, которую придумывать незачем. Даже если бы Скептику удалось (ради милой его сердцу Утопии) вывести прыгающих улиток, новый темп свидетельствовал бы лишь об одном: быстрее-то они быстрее, да только перепрыгнутые отрезки не желают поспешать.
Только под утро, когда затяжной дождь добрался и до подвала, Скептик забылся сном.
Я знаю это от д-ра Лихтенштайна, который цитирует дневник торговца Бертольда Вартского: в понедельник, 26 августа 1940 года, начался выезд последних евреев из Данцига. 527 человек из богадельни на Мильхканненгассе, из бывшего амбара на Маузегассе и из переполненных частных квартир - на Тепфергассе, в Пфеферштадте, на Штайндамме, Хундегассе, у кашубского базара, - собрались в четыре часа пополудни около портовой столовой на Фуксвалле. Многие жильцы частных квартир не имели продовольственных карточек и прибыли без провианта. Оберштурмфюрер СС Абромайт и его помощники разделили всех на группы. Отъезжающим пришлось сдать все наличные деньги. После чего группы по пятьдесят человек двинулись по Вальгассе, Шихаугассе, через Шихаускую колонию к новой грузовой платформе на территории верфи - сплошь одни старики, поэтому процессия двигалась медленно.