– Стой! Подожди! Разговор у меня… Садись, Зиночка… И ты, Катюня… Садись… Ну?
Зина села, не сводя с Чемоданова пытливых глаз, никак не могла она сегодня с ходу раскусить этого человека, и оттого пугалась. И Катя села, недоуменно посмотрев на тетку, я-то, мол, тут при чем, если ваши знакомые приехали. Заметив, что Чемоданов смотрит на ее оголившиеся коленки, она подтянула платье, но так оно было коротко, что не могло закрыть этих коленок беззащитных. А Чемоданов впрямую продолжал рассматривать племянницу, отмечая про себя и светлые волосы, заплетенные в кривые косички, и серые, чистые, какие бывают лишь у девочек, глаза, и худенькую шею, и плечики узкие, и едва прокалывающиеся сквозь платьице груди, и эти обнаженные коленки, белые, непорочные, как первый снег… Стало жарко ему при виде этих коленок, по спине электричеством прошла дрожь. Всю дорогу твердил и выпил для храбрости, но, видать, больше надо было выпить, да еще и курить охота. И он вдруг спросил Зину, нашелся, что спросить:
– У тебя папиросочки не завалялось случайно?
– Ну как же, Василь Василич! – обрадовано ответила та. – Есть и папиросы, – и уже поднялась, чтобы сбегать за ними, но Чемоданов вдруг сказал торопливо, как выдохнул:
– Нет, не сейчас… Я ведь, Зиночка, приехал, чтобы твою Катюню в жены взять!
Выговорил, слава богу. И сразу посмотрел на Катю. Та сидела, не шелохнувшись, запрятав неловкие, мешающие ей сейчас руки под мышки. Да и сама похожа на мышонка: серенькая, напуганная.
А Зина вдруг глупо хихикнула:
– Ты, Василь Василич, шутишь, да?
Но ее смех прозвучал искусственно. Догадалась она, что не шутка, да и нельзя было не догадаться, глядя на Чемоданова. Всегда более чем самоуверенный, он покраснел, как мальчишка, такого она его еще не видела. Смущенно пробормотал:
– Да нет… Зиночка, я всерьез!… Какие уж тут шутки. – И вынул зачем-то платок, стал сморкаться. Платок был тоже трофейный, в синий горошек.
Но Зина уже пришла в себя, потому что все теперь ей стало ясно. Она сказала Кате, которой нечего было дальше слушать:
– Отнеси в дом багаж и накрой стол…
– А яблоки, а базар? – спросила вдруг глупая Катя. Она не понимала того, что случилось.
– Ах, какие яблоки! – в сердцах произнесла Зина и с силой подтолкнула ее к крыльцу. – Иди, иди! Слушай, что тебе говорят!
Вернулась, посмотрела, точно ли Катя ушла, а не стоит ли, не подслушивает за углом, хоть за ней этого никогда не водилось. Да и причин таких, как сегодня, не было. Присела, произнесла, поджав губы, что Катя еще молода. Слишком молода. Да он и сам видит, какая она дура.
– Молодость, Зиночка, недостаток, который быстро проходит, – отвечал Чемоданов, обретая былую уверенность. Платок он убрал.
– Да она же… Ребенок!
– Откормим! – сказал Чемоданов уверенно. – Это у них как у поросят. Быстро округляются!
– И глупа ведь… – настаивала Зина.
Тут Чемоданов поднялся и уже сверху, наклоняясь к Зине, начал говорить, жестко произнося и выделяя каждое слово, что умных с него довольно, сыт по горло ими… Одна такая умная, когда он уехал по делам, очистила дом так, что крупинки не осталось. А Катя молчалива, тиха. И терпелива опять же, и дома любит сидеть. Золото, а не девка.
– Я ее как год назад увидел, – сказал Чемоданов со вздохом, отворачиваясь от пытливых Зининых глаз. – Как увидел… Подумал: это моя! Так-то, Зиночка. – И потрепал ее по стриженной коротко головке.
Та вдруг размякла. Спросила, поднимая собачьи глаза:
– А я уже не своя?
– А ты не своя, – сказал он добро.
– Это почему же?
– А потому… – отвечал он ровно и все трепал ее непослушные волосики. – Потому, что ты для всех своя… И для Толика ты своя. И для выпивох, которые…
Тут Зиночка отмахнулась от его руки и встала. Она и впрямь рассердилась:
– Ты что! Чемоданчик! Ты это кем же меня прозываешь?
– А ты собой девку не прикрывай! Тогда и прозывать не стану! – резко в лицо бросил ей Чемоданов. Но тут же смягчился, понимая, что ничего руганью не добьешься, не так надо: – Катька мне нужна! Как это поется в довоенном фокстроте: "Пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет!"
– Какая любовь! – отмахнулась Зина. – Тебе сторож для дома и для денег нужен!
– А ты, Зиночка, моих денег не считай! – вскинулся Чемоданов. – Ты от них имела кое-что… Может, пора и возвращать? Должок-то?
Знала Зина, что напомнит Чемоданов о долге, невероятной сумме, которая спасла ее от тюрьмы. После того как обокрали буфет при вокзале, долго Зину таскали к следователю, все пытались чего-то добиться. Наверное, считали, что сама себя и обчистила, и припрятала до лучшей поры. Допытывались, как и когда приобретен дом, и лишь успокоились, когда принесла она справки, что дом этот от сестры, умершей в начале войны, Катиной мамы, что работала в поселке учительницей. Вот в эту трудную пору и объявился в доме с помощью Толика энергичный, все умеющий и все имеющий Чемоданов. Деньги дал под расписку, но еще и пожил тут в охотку, сразу приноровив к себе покорную Зину, хоть Толик небось говорил, не мог не сказать, что с Зиной у него какие-то отношения. А потом еще наезжал, и появлялись на столе коньяк и водка, и музыка под патефон, и неунывающий Толик, который делал вид, что все идет как надо. И Чемоданов, будто от века положено, ложился к Зине в постель, покрикивал на Катю, как на родню, а днем пропадал на рынке или у каких-то дружков, приходил навеселе, заваливался, требуя, чтобы Зина снимала ему сапоги и дала бы в постель попить, да сама бы скорей шла.
Но про деньги Чемоданов, надо отдать ему должное, не напоминал. Может, берёг неотразимый момент напоминания до лучших времен. А Зина помалкивала. Она-то понимала, что при ее нынешней работе, в багажном отделении на станции, никогда не набрать ей той фантастической суммы, которую она взяла. Что-то копилось от продажи яблочек, которые Зина умела хранить так, что лежали целехонькие до весны. Так ведь сколько лет, сколько зим надо, и все равно не выходило… Получалось, что до конца жизни нести Зине этот долг, если еще захотят ждать. Потому и сжалась, как от удара под дых.
– Да что ты! – пискнула едва слышно. – Где же я тебе возьму-то?
– Этого я не знаю, – сказал тот и вздрогнул, потому что вдруг залаяли собаки, которых он терпеть не мог, но и они платили ему тем же. Сейчас чувствовали, что чужой у дома, и заливались, не хотели успокоиться.
– Заткнула бы людоедов! – крикнул он вспылив. – У меня такой день, черт возьми! Они у тебя без понятия!
– А что с них взять, – робко произнесла Зина. – Живая тварь. Тоже жить-то хочут.
– Все хочут, Зиночка! – сказал наставительно Чемоданов. – И я хочу! Победа-то на носу! Берлин окружили… А я хотел в новую эту жизнь, как бы тебе сказать… Новым человеком… Ну? Поняла?
Зина кивнула. Она-то давно все поняла. И поняла, что обречена, поперек Чемоданова ей не выстоять. Вот как сама Катька поведет себя. Дело-то в ней, а не в Зине, которая сломана, и если перечит, то лишь потому, что совесть болит. Всю жизнь Зине совесть жить мешала. Еще и покойная сестра Люся и другие говорили, ты, Зина, говорили, добра, и пропадешь ты со своей добротой. Всех-то тебе жалко, и буфетных выпивох, и проводников с поезда, и заезжих каких пассажиров. Всем ты открываешься, всех подкармливаешь, оберут они тебя. Как увидят, что ты слаба, так и оберут.
Был у Зины приживальщик Леша, пил и нигде не работал. А Зина его держала. Жалко тоже было. Потом-то, в долгом раздумье на следствии, прикидывала, не он ли с дружком ее и почистил, потому что пропал в те самые дни. Но никому ничего она не открыла. Раз доверяла, сама и виновата. А случись, появится, снова бы, наверное, доверила, потому что любила его. А теперь до смерти еще и в Толика влюбилась. Десять лет между ними разницы, пропасть, если посудить. И она знает, что обречена, но верит, во всем ему верит, хоть он из нее веревки вьет. Так она еще и рада такому, пусть себе вьет и пусть требует, может, в этом-то и есть ее, Зинино, счастье, чтобы быть веревкой, чтобы кому-то угождать, лишь бы не бросили… А вот Катя другая. Какая, сразу и не поймешь. Но точно другая. Зина со своими бедами и не заметила, как она вытянулась, стала настороженным подростком. Все тишком и молчком, а что на уме, того сроду не узнаешь. Потому Зина и произнесла сломлено, чтобы закончить этот разговор:
– Пусть сама решает. – И встала, показывая, что пора им идти в дом.
Чемоданов встал, за деревьями увидел инвалида, того самого, с которым так неосторожно разговаривал.
– А этот чего ходит? – спросил. – Чего высматривает-то?
– Гуляет, – ответила Зина. – Пойдем, что ли…
Чемоданов оглянулся на инвалида и проворчал, что это милиция гуляет, так она одновременно и дело при этом делает. А этому чего не спится-то, он свое отпахал, ну спал бы себе, а не шатался по улицам в такую рань.
– Из госпиталя он, – сказала Зина, будто оправдываясь за инвалида. Все утро ей оправдываться приходилось. – Тут неподалеку жил, а семья гостила на Украине, там их сожгли в избе. Ну ему-то куда? Остался один, вот и ходит. – И повернувшись у самого крыльца к Чемоданову, Зина, приблизив лицо, попросила, как милостыню просила бы у чужого: – Может, годик подождать? С Катей-то… Совсем ведь мала она. А? Василь Василич…
– Нет, – сказал он твердо и попытался ее обойти. Но Зина стояла у порога и смотрела ему в глаза. Страданье было на ее лице.
– Но я-то не готова!
– До завтра времени много!
– Завтра?
– Завтра, – подтвердил он. – Наварим, напечем и сыграем. У меня времени в обрез, Зиночка! У меня дом и служба… Такие-то дела.
Входя в дом, Чемоданов уже знал, что он будет делать. Зину уломал, и уж с девочкой-то справится, в этом он не сомневался. Тут надо было бить по затылочку, как инвалиду про кошечку объяснял. Не зазря объяснял, знал, что говорит. Кошки умны, а собаки дуры… Вот и опять услышал, входя на террасу, как разорались, вызывая в нем какой-то странный, ничем не объяснимый испуг, в котором он и сам себе бы не сознался. Но как сейчас он ни ненавидел этих собак, а в мыслях его была Катя, которую он жаждал. Он знал женщин, и было их не мало, из них некоторые попадались впрямь красивые, особенно актрисулечка одна из областного театра. Но не удерживались они около Чемоданова потому лишь, что на ум взяли себе, будто они такие же личности, как мужчины. Все-то им нужно: общественные дела, работа, поездки. А у него другие понятия о будущей семье, и такие вот, чтобы жена сидела дома и вязала… А хоть что вязала, не имеет значения. Борщ или там котлеты приготовила и вяжет, смотрит в окно, ждет мужа. А он, работяга, придет, и хозяин перед ней, и господин: сымай сапоги, еду тащи на стол… Да сама не пикни, пока не спросят, а лишь глазами благодари господина, что он разрешил сапоги снять и конфет со склада притащил. Грызи себе конфеты, еще и орехов притащит, и другое все, и радуйся, и свою радость мужу показывай, чтобы он тоже чувствовал, какой он хороший человек, что при нем радуются и в доме пахнет достатком.
Наверное бы, Зина могла стать такой бабой, в понятии Чемоданова, но Зину испортили многие мужики. А Катька у нее ничем не испорчена, как чистый лист под пером, все, что напишешь, все первый раз. Он – первый мужчина, он и отец, и наставник ее, бог, словом.
А тут совпало, что последняя шлюшка, которую он держал, обобрала его и пропала. А он в милицию не подавал, слава богу, мелочью отделался, а денежки в золотых десятках-николаевках у него были надежно спрятаны. Не зазря поезда из Германии с барахлом вывозил, когда генеральши себе тащили. Вагончик генералу, вагончик себе; да не дохлое тряпье, как те дурочки, и не ковры, не автомобили, а такие редкие вещицы, как зингеровские иголочки, их миллион в одном чемодане поместится, а все чистая монета! По червонцу штука – уже десять миллионов рублей! Такие денежки доброхотной голодраной Зиночке с ее яблоками и не снились. И Толику-прохиндею, который зажигалочками промышлял. Вот оно, чем он встретит Катю, а с ней уже вместе новую жизнь – в новом послевоенном прекрасном мире!
Так раздумывал, прикидывал еще прежде Василь Василич. Переступил порог, а тут сама Катя навстречу с посудой в руках. Не давая ей опомниться, Чемоданов бухнулся перед ней на колени и сразу показался таким беспомощным, даже жалким. Но он-то знал, что делает. Старомодный, смешной способ, вроде как дарение цветов, но женщин поражает, известно, в самое сердце.
– Катенька, – произнес дрогнувшим голосом. В этот момент он и сам верил, что любит ее. – Катенька, я стар, я все понимаю, но ты не гони… Послушай старого дурака, только послушай, а потом сама и решишь! Как скажешь, любое твое слово закон… Только послушай, пожалуйста!
Катя держала посуду, испуганно глядя на него. И сама-то подрагивала, как тарелочки в руках: никогда еще перед ней не становились на колени, только в кино она видела, как это происходит. Но на то и кино, что там не по правде. А здесь!
– Что вы! Василь Василич! Ой, встаньте! Я не привыкла! Мне неудобно! – говорила она, все держа тарелочки и не зная, что с ними и с Василь Василичем и с собой делать. Дико все это, наверное, выглядело со стороны. Вот и Зина из-за спины выглядывала. Но молчала. А Чемоданов всхлипнул, слезы заблестели у него на глазах.
– Катенька! Если согласишься… Я без тебя все равно не уеду… Вот, у меня и литер на двоих…
– Ну, встаньте, – попросила Катя, ей вдруг самой захотелось плакать. – Ну, встаньте… Ну, пожалуйста, Василь Василич.
Но он будто не слышал.
– Судьбу мою, жизнь мою ты можешь сейчас решить… – Уже навзрыд говорил Чемоданов. – Один в целом мире, – бормотал и стал целовать ее ножку. Катя в испуге дернула ножку на себя, и он стукнулся об пол лбом. Громко стукнулся, но даже не заметил, продолжал плакать и цепляться за нее. Господи, да что же Зина стоит, не поднимет его, не поможет встать, он ведь так и умереть может! На лбу темное пятно от удара, с ума он сошел, что ли!
Но Зина, побледневшая, будто неживая, только произнесла одними губами, Катя даже не поняла, по губам ли, без звука, или ушами разобрала сказанное Зиной: мол, тебе жить… Думай сама… Думай и решай… А вместе с этим в уши проникло и другое, и оно, будто стихия, все переворачивало в Кате, вызывая непонятные ответные слезы. Не к мужчине этому слезы, а к самой себе. Словно мужчина был и ни при чем.
– …Вместе… Вместе будем… Как куколку наряжу… Шоколадом кормить буду… Красивей всех станешь, маркизет! Панбархат оденешь! Вагон барахла из Германии для тебя специально… Любое твое слово, как повелительницы, станет… Ручкой двинешь, и все для тебя… Я же все могу!
– Он все может, – в тон за ним вторила неживая Зина.
Катя вдруг поняла, что Зина уже ни при чем, стоило теперь на нее посмотреть, и что она, Катя, впервые сама по себе, она хозяйка всего, чтобы она сейчас ни сделала. И, осознав это, вдруг торопливо шагнула к столу, поставила посуду и присела перед Чемодановым, глядя на его заплаканное, мокрое от слез лицо. Кухонным полотенцем, почему-то оказавшимся у нее в руках, стала вытирать ему лицо и при этом она говорила, повторяла, не вдаваясь в смысл сказанных самой слов:
– Я скажу… Вы встаньте, Василь Василич… А то мне неудобно… Я согласна… Я, конечно, согласна… Правда…
Зина как стояла молча, опустилась на стул и, подперев кулаком голову, вдруг произнесла равнодушно:
– Ну и дура! Подумала бы сперва!
– Зина! – крикнул Чемоданов и сразу вскочил, угрожающе, с кулаками надвигаясь на Зину, Кате даже страшно стало.
А Зина и не шелохнулась, не испугалась, будто и не видела Чемоданова, она смотрела лишь на Катю.
– Все равно дура, – повторила хрипло. – Хоть поартачилась бы для форсу.
– Зина! – крикнул опять Чемоданов, в бешенстве он схватил тарелку и бросил на пол. Зина посмотрела на разбитую тарелку, потом взяла другую и тоже швырнула вслед первой, аж брызги полетели. Будто проснулась: голос, жесты, глаза – все в ней стало другим.
– Ладно! – бросила Кате. – Катись! По обратному билету! Баба с воза, так лошади легче!
Вот когда у Кати сердце зашлось. Все, что передумала-пережила за эти бессонные ночи, выплеснулось у нее наружу.
– А я бы, тетя… – и повторила, нажимая на это слово: – Тетя… И не на такое согласилась… Чтобы только из дома из вашего… – и заплакала, прижимая руки к лицу.
– Катя! – опомнившись, вскрикнула, подскочив, Зина. – Да ты что? Ты по правде? – и стала гладить ее голову, ее руки, прижимая изо всех сил к себе. – Ну я, ладно… Озлобилась, так я на волоске висела. А ты-то! Ты же за моей спиной войну прожила, ты и трудностей-то по-настоящему не видела! Дома ведь пересидела! Дома!
– В подвале! – сказал Чемоданов. Он уже опомнился, будто слез и криков и не было.
– Почему же в подвале-то? – спросила, впервые оглянувшись на него, Зина.
– А где же ты ее держала? Не в подвале?
– Так наказывала когда…
– Я и говорю: наказывала! – быстро отреагировал Чемоданов. – Подвалом… Разве нет?
– Зато у своих, – отмахнулась Зина. И снова только к Кате: – У родни… После смерти матери-то, Люси, кому ты была нужна? Может, дяде своему? Скажи? Ну?
Чемоданов стал ходить по комнате, глядя то на Катю, то на Зину, обе отчужденно теперь молчали. Он подошел к Кате, сидевшей так, что за руками не видно было и лица. Обнял ее, будто отцом был, и стал говорить, знал, что обе его слушают.
– Ну и тетка у тебя… Катюня… Сколько ты, говоришь, у нее отсидела-то? – Хоть ничего такого Катя не говорила и не думала говорить. Просто были случаи, когда Чемоданов приезжал к Зине, к Толику, а у Кати в это время подвал был за непослушание. Все он видел, но ни слова не говорил, это сейчас почему-то обиделся за Катю. – Сколько? За войну? – повторил. – А я вот полчаса с ней сижу, и то терпение кончилось! – И вдруг, оторвавшись от Кати и подняв палец на Зину, он предложил: – А хочешь, Катюня, мы ее посадим в тюрягу? Мы же с тобой вдвоем, а она против нас одна…
– Меня? – спросила Зина, снова побледнев: что ж с ней сегодня все что хотят, то и говорят. – За что же меня-то?
– А за все! – воскликнул Чемоданов, повеселев. – За Катькины муки, вот за что!
Чемоданов подошел к окну и снял с руки золотой перстень с прозрачным камнем, который будто сам по себе светился и сверкал цветными искорками. Не поворачиваясь, он сказал:
– Легенда такая… Король написал три слова палачу, но запятую не поставил… – И тут же, будто знал, что это именно так произойдет, он сверкающим странным камнем прямо по стеклу, лишь жесткий режущий звук пронесся, написал три слова: "Казнить нельзя помиловать". – А запятая тут ценой в жизнь человека!
Чемоданов вновь подошел к Кате, взял ее руку и крепко вжал в ладонь перстень:
– Это тебе, миленькая… Свадебный подарочек… А теперь иди… – Он легко поднял ее и подтолкнул к окну. – Иди… И поставь запятую. В твоих руках судьба твоей тети… Как поставишь, так и будет… Поняла?
Катя стояла у окна, а Зина и Чемоданов смотрели на нее. Может, это длилось мгновенье, а может, всю жизнь, никто бы не сказал, сколько прошло времени, пока Катя с зажатым в кулачке перстнем стояла у окна.