* * *
В комнате ротного командира они остались вдвоем; солдат тупо, отрешенно и молча смотрел в пол, не поднимая глаз. Сидел в валенках, с накинутым на плечи одеялом, продолжая ненасытно пить горячий чай, на вопросы Старшего отвечал тягуче и заторможенно, говорил прерывисто, продолжая дрожать - холод медленно покидал замерзшее худое тело.
- …Я после выстрела спужался… сробел от… от страха и… и побег.
- Куда же ты бежал?
- А я… я… не з…з…знаю. Я. был как чум. как чумной. Полоумный, а можа. сдурел совсем. Я ничего не видел, никого не слышал. Бежал от них, кто… кто побег… побег за мной. Он, зараза, хо…хотел отобрать у меня. мой кара…карабин. А я… я не отдавал оружие. И вдруг… выстрел. Человек вскрикнул и упал. И я со страху побег. А другой… другой дядя за мной. Он за шинелю схватился… я… выр…вырвался из шинели и побег… побег без нее…
Дрожь не оставляла сильно перепуганного и вконец замерзшего, озлобленного человека, испытавшего и животный, внутренний страх, и глубокое охлаждение всего тела. Холод лишил его памяти, и он, чтобы ответить даже на простой вопрос, подолгу напрягался, морщил лоб, уставив взгляд на что- либо или, наоборот, пугливо и часто двигал глазами из стороны в сторону. Молодой солдат не выдерживал обыкновенного человеческого взгляда, прятал глаза, нервничал, ерзал на табуретке, лицо его покрылось испариной, он, похоже, только теперь начал понимать всю тяжесть случившегося и оттого испытывал нарастающий страх.
- …Бежал в темноте, увязал в снегу, падал, пока не… не помню, как оказался в сарае, в сене. Поперву, сквозь дрему, можа, уснул или. сознание потерял - уж и не помню. Очнулся от страха и холода, закопался вглубь сена, замерз. Что делать? Не знал.
И в то же время ему разговор вроде становился лишним, ненужным, солдат слушал кое–как, вполуха, подолгу смотрел в окно испуганными, растревоженными глазами. Он, похоже, находился в мучительном разладе и с самим собой, и с окружающими его людьми. Теперь главное - помочь ему обрести себя, уверенность, опереться на его добрый характер, вселить в душу твердость, укрепить совестливость. Но, тем не менее, временами казалось, что он не хочет быть лучше.
Колючий, угрюмый взгляд его оставался почти неподвижным; на вопросы не отвечал, оставаясь в оцепенении, словно замороженное изваяние. Скуластое, опухшее лицо его оставалось бледным и безжизненным, с оттенком белого мрамора.
Услыхав в который раз вопрос, кто стрелял и что толкнуло его на преступление, солдат неожиданно истошно закричал:
- Не знаю! Не знаю! Ненавижу всех! Не убивал я! Никого не убивал! Они… Они убили! Не стрелял я! Я никого не убивал! Свой карабин я не отдавал, а они вырвали у меня.
Взъерошенный и озлобленный, подобно взрослеющему рычащему щенку, он готов был кинуться на обидчика, бросая негодующие, злые взгляды в его сторону. У него, похоже, не было сомнений в своей правоте и невиновности.
- Они убили! Не стрелял я! Не виноват я! Не могу больше! - крикнул Семен и бросился к полуоткрытой оружейной комнате, схватил стоящий в углу пирамиды свой карабин, рванул рукоятку затвора, но в то же мгновение дежурный по роте кинулся к нему, вырвал из его рук оружие и со всей силой оттолкнул его так, что тот рухнул на пол, ударившись головой о стол. Ему тут же связали руки, ввели в комнату к Старшему. Тот подошел к потерявшему самообладание солдату, вгляделся в лицо и приказал:
- Дайте ему еще чаю!.. Развяжите руки.
Кружку с горячим чаем Семен взял обеими руками, поднес ее к вздрагивающим губам, - Старший услышал биение металла о зубы. Чай глотал жадно и с шумным придыханием. После затянувшегося молчания, отвечая на вопросы, солдат хлюпал носом, торопливо вытирал с лица ладонью пот, все еще находясь в состоянии сильного возбуждения. Взгляда Старшего не выдерживал, опускал голову на грудь, похоже, стыдился, на вопросы начал отвечать лишь после того, как выпил очередную кружку чая и вытер лицо.
- Знаешь ли ты, Семен, что сейчас ты, я и вся рота находимся на обильно политой в войну кровью бойцов Красной Армии Пружанской земле? Слышал ли ты об этом?
- Не–е–а.
- 22–23 июня 1941 года в Пружанах танкисты 141‑го и 142‑го танковых батальонов 32‑й танковой бригады больше суток держали оборону. А на той улице, где сегодня был тяжело ранен из твоего карабина человек, шел бой с танками Гудериана. Советские танкисты сражались до последнего снаряда, до последней капли бензина. Бой был жестоким. Танки корпуса Гудериана прошли Польшу, Чехословакию, великую Францию, Нидерланды, Бельгию - они завоевали всю Европу! И вдруг в белорусских Пружанах два советских батальона стоят насмерть! Танки Западного фронта БТ‑5 и БТ‑7 горели как спички - на них стояли бензиновые двигатели, и их экипажи гибли вместе с горящими танками. Танкистам было лет столько, сколько тебе и твоим товарищам, Семен! И ни один не струсил! Танкисты двух батальонов погибли смертью героев на улицах Пружан!
Старший заметил, что у открытой двери собралась вся рота с командиром.
- Сыны наши! Вы охраняете Белорусскую землю. Рядом с вами останки танкистов 141‑го и 142‑го танковых батальонов Западного фронта. Не забывайте этого! Я склоняю голову перед ними.
Установилась глубокая тишина - люди, казалось, даже не дышали.
Старший на мгновение задержал взгляд на Семене и удивился - лицо, особенно глаза парня, отражали нестерпимые муки, - и спросил себя: "Что сейчас творится в его душе?" Душа, конечно, мается, страдания волнами накатываются и на измученную переживаниями душу, и на мальчишеское, беззащитное лицо, то затеняя его, то высвечивая меркнущую голубизну глаз.
* * *
Семен постепенно обрел дар речи, говорил, уже не заикаясь, но с большими паузами; похоже, память тоже вернулась. Но на вопросы он отвечал по–прежнему боязливо, часто задерживая взгляд на двери, словно ожидая ареста. Старший решил продолжить уточнение случившегося ночью. Семен ответил:
- Думал долго - что делать? В роту иттить боялся - робел, испуг после выстрела глубоко сидел во мне.
- Чего же ты, Семен, ждал?
- Не. не знаю. Но очень боялся. Стал смотреть в щелю, вижу, ходют сержанты наши, потом ротный командир, апосля чужой в большой шапке человек появился. И ротная собачка наша бегает! И так мне хотелось погладить ее! Я очень люблю собачек, козочек! У бабушки были и козочки, и собачки. Я с ними рос, и с бабушкой.
- А где твои родители?
- Папаня ушел от нас, а мамка после этого пить водку начала. А когда бабушка стала болеть, меня отправили в детдом.
Старший слушал, удивленно покачивал головой. Вот сколько довелось парню пережить.
- Потом увидел броневик у входа в роту. И мне стало страшно. Ето, думаю, за мной! Снова спужался от страха - на ём пулеметы, ён, зараза, завезет куда–нибудь, а оттуль не выберешься! И по сараю очередь–другую может дать! Куда теперь иттить? Убьют сразу! Думал–думал, что делать? Куда иттить? В роту - боялся, а чего, не знаю, видать, страх обуял меня. Карабин мой выстрелил, и я. значится, виноватый.
- Видишь, Семен, как плохо началась вся твоя полоса неудач и нарушений - с употребления спиртного, а кончилась стрельбой. Не переломишь себя - тобой будут плохие люди помыкать и править. Береги себя от скверны чужого веления! Нельзя уступать их требованиям! Раз уступишь, другой, и все - нет у тебя свободы, нет и тебя! Характер свой надо иметь и свое "я". Уметь за себя постоять и других защитить. Главное - слушай свою совесть! От совести, браток, многое зависит!.. И сколько бы ты еще в сарае просидел? Ведь мог и замерзнуть! Ждал, пока за ноги тебя не выволокут? Продрог сильно. И до сих пор не согрелся.
- Можа, и замерз бы. Пакуль в щелю не посмотрел. Гляжу, к сараю идеть офицер в высокой шапке и в шинеле какого–то необычного цвета. Идеть и идеть! Почему–то, наверное, сдуру, загнал патрон в патронник, машинально, на всякий случай. Никого не хотел убивать - мной кто–то командовал, дьявол или черт? А ён, зараза, идеть и идеть. Куда же, думаю, ты идешь? Патрон же в патроннике!
- Одного чуть не убил - мало. Второго мог убить, - резко бросил Старший, насупившись.
- Не хотел никого убивать! Не хотел! А ён, зараза, идеть. Что же мне оставалось делать? Бежать? Куды, когда броневик стоит с пулеметами. Мозги, наверно, заледенели, оттого и дурь лезла в голову. Видать, во мне страх засел - стал всего бояться. Подумалось, офицер идеть за мной. Снова спужался! Не хотел я ни стрелять, ни убивать. Но что мне делать? Сидеть и ждать, пока меня сцапают?
- Но одного же ты убил! Мало?
- Там, в той драке, сам черт не разберет, кто курок–то нажал. Я не убивал! Не мог я убивать - я же с бабушкой Богу в церкви поклялся не убивать. Она говорила, что об этом в Священном Писании прописано. Бог–то наш против убийства.
- Карабин сам, что ли, выстрелил?
- Не нажимал я курок! Не нажимал! Там тады трое за карабин хватались!
Солдат, похоже, и в самом деле не стрелял, кто–то из троих в борьбе случайно нажал на курок. Поди теперь разберись, кто? Следствие разберется? Разумеется, оставшийся из тех двоих, конечно, будет утверждать, что и он не нажимал курка. И Бога вспомнил, бабушка, похоже, учила мальчишку отнюдь не плохому, а хорошему. А как не стало рядом ее, так и некому было наставить парня.
- А офицер идеть и идеть к сараю! Подумалось, за мной! Опять спужался! Не хотел убивать! Но кто–то подталкивал меня. И я стал прицеливаться, хотя руки закоченели, карабин еле держали. За мной, зараза, идеть!
- Кто же тебя подталкивал?
- Не знаю. Черт или дьявол? Не знаю. На офицера смотрел через кольцо и прицельную мушку. Идеть, зараза. Остановился, снова пошел. И тут–то из меня вдруг молча вырвалось: "Стой!" Он остановился. Послушался, поди! Но снова пошел! И мне кто–то прошипел над ухом: "Целься! Он за тобой идеть!" Прицелился плохо - руки от холода не слушались, ствол из стороны в сторону дергался.
- А говорил, что никого убивать не будешь! Так?
- Так–то оно так. Но, наверно, не я ето решаю!
- А кто?
- Бабушка Варвара говорила, что в человеке есть дьявол. Чей–то голос мне командовал: "Целься! Стреляй!" Смотрю, офицер стоит, не идеть, тоже, поди, спужался. Потом пошел сызнова. Я за карабин, опять целиться начал.
- За что ты хотел убить человека? Лишить его жизни? Жизнь–то, Семен, не повторяется!
- Не хотел я убивать! Я сызнова шепчу: "Стой!" Но ета чужая проклятая мысль сверлила голову: "Сделает три шага - стреляй!"
- Человека же убиваешь! Мой трехлетний сынок Юра стоял возле станичной изгороди и кричал вечером пастуху стада: "Не бейте теляток! Не бейте бычков!" Подрос, стал первоклашкой, требовал: "Не убивайте мышек, они маленькие, жить хотят!" Мышей в клетке! И выпускал мышек на улице из клетки. Ему мышонка было жалко! А ты убил человека и теперь целишься, чтобы убить еще одного! За что? А у него сыночек есть. Убить человека - большой грех! Не так ли, Семен? Есть святые заповеди. Одна из них гласит - "Не убий!".
Валерий Константинович поднялся, подошел к Семену, взял его за плечи и хотел было приобнять плачущего солдата - ему было жаль попавшего в беду вчерашнего подростка. Парень–то, видно, неплохой, душа нараспашку. Со слов Семена ему стало известно, что отец оставил бедствующую семью, а мать вскоре ударилась в застолья с участием мужчин, надолго оставляя ребенка голодным и неухоженным. Семена спасла бабушка Наташа - заботливая, внимательная, доверчивая бабуся, она и накормит вовремя, и бельишко постирает. Потом она заболела, а мальчика отправили в детдом.
- Ты посмотри мне, Семен, в лицо, посмотри и запомни глаза человека, которого ты собирался убить! Запомни на всю жизнь!
Семен взглянул в лицо Старшего, но не выдержал, невольно опустил смущенный, беспомощный, рассеянный взгляд в пол.
В комнате стало так тихо, что слышались лишь шорох снега от ветра по подоконнику да редкие, тяжелые вздохи вконец расстроенного Семена. Двое стояли рядом, говорили о самом главном - о человеческой жизни! И чем убедительнее говорил Старший, тем большую ущербность испытывал младший, ощущая, как внутри него происходили какие–то скрытые перемены, менявшие его существо, похоже, совесть медленно вытесняла все ненужное, лишнее, очищая его суть, его душу. В груди все скукожилось, замерло, притихло, душа будто опустела.
Близость Старшего постепенно давала о себе знать - то ли его энергия, то ли невидимый нажим острыми иглами вонзались в его душу, усиливая чувство вины, стыд молодого солдата за все случившееся.
Голова Валерия Константиновича почти касалась головы солдата. Его от слез распухшие губы и покрасневшие веки глаз постепенно принимали нормальный вид. Похоже, что малый все яснее чувствовал свою вину. Но заговорит ли валаамова ослица его совести? Сможет ли одинокий юноша исправить самого себя, тем более, что наказание, разумеется, ему назначат. Много, очень много предстоит ему перевернуть в самом себе. Его авгиевы конюшни так запущены, так занавожены, что их предстоит долго чистить да скоблить. А те двое? Завели молодого солдата в дизельную, соблазнили дармовой выпивкой. Сколько же таких "стариков", их иногда называют "черпаками", глумятся над только что надевшими военную форму и принявшими присягу. У многих армейских воспитателей руки, увы, не доходят, чтобы защитить каждого, а иногда и особого желания нет глубоко окунуться в эту навязшую в зубах армейскую проблему. Многие военнослужащие вроде бы смиренно слушают наказы и поучения, но на самом деле они не научены воспринимать и реагировать на услышанное. Умение слушать - тоже редкость, даже в семье дети не всегда услышанные от родителей советы воспринимают как надобно. Армии, увы, приходится довоспитывать огрехи семейного воспитания, но не каждый офицер способен стать заботливым отцом.
Семен - одинокий, брошенный гулякой–отцом и непорядочной матерью, словно услышал мысли Старшего, не сдержал себя, и накопившиеся у него слезы хлынули разом, проложив на лице маслянистые дорожки, стекая по распухшим щекам. Он вытирал слезы, размазывая рукавом давно не стиранной гимнастерки, шмыгал носом, шумно втягивал в себя воздух, ниже и ниже опускал голову. В наступившей тишине слышались лишь его тяжелые вздохи да частое хлюпанье носом. Но в глаза человеку, которого он час назад мог убить, Семен не смотрел.
* * *
Проблема эта созрела давно, и не только в армии, а и в государстве. Сколько детишек "растет" с помощью ремня, избиений и издевательств пьянствующих родителей, потерявших облик добрых, заботливых, сердечных воспитателей.
Боль в груди Семена искала выхода, она рвалась наружу, будоражила каждую клеточку. Теперь Семен знал только одно: он совершил огромный, неискупаемый грех, и вина беспрерывно давила на него, гроздьями собираясь в груди, в горле, мешала дышать.
Бабушка часто в семье говорила о грехах, старалась удержать взрослых от греха, но он тогда не задумывался о своих проступках и только теперь, в эти страшные минуты осознал всю тяжесть своего греха. Кто лишил жизни невинного человека? И потому отчаяние охватило все его тело, душу, и он, глотая подступившие горячие слезы, не заметил, как стон постепенно сменился рыданиями, поначалу тихими.
Слезы лились градом по бледному исхудавшему лицу, скатывались на гимнастерку, падали на все еще холодные, распухшие руки, и он как мог сдерживал рыдания.
- Человек, в которого ты целился, как был одет?
- В шинель светло–серого цвета.
- Посмотри на вешалку позади тебя.
Солдат обернулся, задержал взгляд на висевшей стального цвета шинели, испуганно вскочил.
- Вот в такой же шинели был офицер! Можа, ета она и есть! - Он бросил взгляд на сидевшего перед ним человека и. замер. Лицо Семена от испуга сжалось, широко открытые глаза потускнели, и весь он, опустив плечи, растерянно блуждая взглядом, сник, снова замкнувшись в себе.
Семен долго находился в состоянии оцепенения; съежился, словно ожидая ударов, едва выговаривая слова, тихо обронил:
- Так это. Это вы. тама шли. Вы, точно. Я. вас держал в прицеле. Вы шли пря. прямо на меня. Зачем же вы шли к сараю? Я, можа, тады и выстрелил.
- И убил бы ты меня, Семен! За что? Что я тебе плохого сделал?.. А? Человек, которому врачи сейчас пытаются спасти жизнь, ни перед кем из вас не виноват! Он пытался уберечь вас, пьяных, с оружием, от других преступлений! Чем я перед тобой провинился: обидел тебя, издевался над тобой? Я исполнял свой воинский долг, присягу, искал, как мне доложили, убийцу прапорщика.
- Звиняйте меня! Виноват я. Простите. Сдурел я тады. Я же выпимши был. Не помню ничего.
- Бутылка виновата? Твоих собутыльников тоже накажут. Вас будет судить военный суд! Трибунал! Понимаешь ли ты?
- Простите меня. - чуть слышно произнес Семен, всхлипывая и содрогаясь всем телом. - Не хотел же я с ними иттить в дизельную. Это они, "старики" меня затащили туды.
Он снова залился слезами, хлюпал носом, вздрагивал, вытирал мокрое лицо рукавом гимнастерки. Неожиданно снова заговорил:
- Я тады устал: тренировка у локаторов всю ночь, дежуришь над экраном по готовности. Потом цели пошли. Я все цели обнаружил и даже две цели в сильных помехах. Чуть не ослеп - уж очень больно глазам, а помехи такие, что слезы текут. А после ночной тренировки приказали провести регламентные работы на локаторах.
- И как часто у вас такие нагрузки?
- Часто - мы же возле границы! Поспал часа два–три, поел, и моя смена дежурить по охране роты. Так хотелось хотя бы присесть! А надо ходить по окружности всех наших служебных помещений. Усталость после дежурства такая, что ноги еле держат.
- Кинофильмы вам показывают в выходные дни?
- Нет. Клуба у нас нет. По телеку кое–что смотрим. Я так лучше посплю. Не высыпаюсь ведь. Двухсменку еле–еле выдерживаем: на боевом дежурстве четыре часа у экрана локатора, потом то учебные, то политические занятия, то баня, поел и снова к экрану на четыре часа. Отдых бывает редко, спим урывками.
Валерий Константинович слушал откровения локаторщика, внимательно вглядывался в его лицо и думал о своем, наболевшем. Действительно, наши и солдаты, и сержанты, и офицеры перегружены, несут служебные обязанности без отдыха, без нормального сна, выполняя ответственнейшие задания боевых дежурств и у экранов радиолокаторов по охране неба страны, и в стартовых расчетах зенитных ракетных дивизионов, и в дежурных звеньях истребительной авиации. В них накапливается усталость, та самая "отрицательная энергия", которую можно изгнать из организма лишь спортом, активным отдыхом. Она ищет выхода, а отсюда и пьянки, и драки, и то, что произошло новогодней ночью в Пружанах.
Угрызения совести охватили его растревоженную душу. Эти и другие армейские неполадки лежат и на совести тех, кто отвечает там, наверху, в самом министерстве или в генеральном штабе, там, где должны решаться человеческие проблемы.
Он поднялся, ощутив нарастающую головную боль, долго массировал затылок, но боль не отступала. Ему впервые за всю долгую ночь стало жалко Семена; захотелось подбодрить, сказать что–то теплое и доброе, как сыну, но сразу нужных слов он не нашел. В самый последний момент остановил себя, что–то удержало его, и он тяжело опустился на стул.