Нехитрые праздники - Владимир Карпов 6 стр.


Кузи нигде не было. Сергей лишь в комнату комсорга Романа не заглядывал - неловко стало за свои выпады против него, всегда же по-доброму друг к другу относились. Толкнулся в двери и к Андрюше Фальину. Тем более, что было интересно на того взглянуть: на собрании Андрюша, как говорится, молчал в тряпочку, а прежде ратовал за бой.

- Сережа, чувачок, очень хорошо, что зашел. Я как раз к тебе собирался. Есть о чем поговорить, - откликнулся приветливый до содрогания бархатный голос. - Я на этом грязном мероприятии не стал вмешивать свой голос в вой людской. Ты меня понимаешь… По-моему, никто из преданных Мастеру людей не участвовал в этой клоаке…

- Кроме меня и Бориса, - спокойно заметил Сергей.

- М-м, дело вот в чем, - Андрюша выглядел чем-то очень пораженным, пытающимся понять что-то непостижимое. - М-м, Маша, скажи…

Маша, недавняя Олла, еще более выгнула спину, отчего поднялась и набрякла грудь ее, затянулась сигаретой, выпустила дым, запрокинув голову так, что нежная белизна красивой шеи не могла не броситься в глаза.

Оказывается, когда Сергей стоял перед всеми на собрании и говорил, в какой-то момент, довольно продолжительный, она, а затем и Андрюша ясно увидели вокруг его головы… золотое свечение. Нимб! За Оллой давно признавалась способность к провидению и предвидению. Правда, вокруг Андрюшиной головы она видела свечение еще во время вступительных экзаменов. Но у Сергея свечение было удивительно ярким, какое возможно только у святых или экстрасенсов! Ее охватило оцепенение, она ожидала, что в зале все онемеют или… упадут на колени, но… Вероятно, чтобы видеть э т о, нужно отстраниться от мелочного и мимолетного.

Вот оно, подтвердилось, шевельнулся в глубине его холодный змееныш: Сережа давно уже чего-то такого ожидал, жил в уверенности, что что-то в этом роде у него должно быть. Он даже стал головой водить осторожнее, бережнее, вероятно боясь, как бы ненароком не слетел нимб! Хотя ведь и преотлично понимал, что называется, печенками чувствовал - загибают Фальин и Олла, теперешняя Маша. Больно, уж удобно для себя они увидели это его свечение! И почему-то вместо того, чтобы вдохновить, поднять на защиту лучезарного Сережи, оно отняло дар речи! В результате Андрюша и его Маша остались в глазах руководства очень милыми и порядочными молодыми людьми и в общежитской житухе, отвергающей все официозное, своими ребятами. Мало того, оказались на высоте, а те, кто подавал голос на собрании, выходит, просто не могли освободиться от мелочного и мимолетного, не увидели более важного - э т о г о.

Олла, известная в институте предсказательница судеб, взяла руку Сергея, долго водила своими мягкими теплыми пальцами по его ладони - она гадала не по линиям, а через касания, как объясняла, сливаясь, вбирая в себя сущность другого человека.

Было сухое вино. Пригубили за Сережу, за светлый отмеченный путь его. Олла напротив Сергея под каждую затяжку как-то чересчур расширяла глаза, вероятно таким образом продолжая свои парапсихологические опыты, и, похоже, небезуспешно: Сергей никак не мог отделаться от ощущения прикосновений подушечек ее пальцев на своей ладони. Начинала припоминаться та ночь, когда он упорно играл в переглядки с луной, а в углу напротив Олла и Андрюша с безмерности своих запросов съезжали на земную нехитрую утеху.

Разговор меж тем под сухое вино и нашептывающие томные ритмы магнитофона растекался в привычную неопределенность - от материй неосязаемых до новых сплетен о знаменитых людях. Те, по слухам, по-прежнему жили непотребно и были извращенными. Словом, шло обычное так называемое расслабление.

В Сережину голову, которую он все держал вдохновенно запрокинутой, сейчас не приходило и мысли попытаться выявить ложь и лицемерие. Но, в общем-то, позволял он себя дурачить не только потому, что не хотел добровольно расставаться с нимбом, так ловко примостившимся на голове. В большей степени потому, что испытывал трепет перед всем тем, что свидетельствовало о наличии запредельных, потусторонних, невидимых глазу сил. Их признание, проявление в человеке по сложившемуся в нем понятию и означало духовную сложность, одаренность натуры. Он, готовый ниспровергать что угодно, резкий и, казалось бы, охочий до правды, совершенно пасовал, когда дело касалось явлений, так сказать, непостижимых, не был способен даже косвенно усомниться в самой возможности свечения, тронуть "святая святых" - ибо не только в мнении окружающих, но и в собственном ощущении сразу падала на него тень человека плоского, ординарного, которому не дано э т о понять.

Он поддерживал разговор, хотя все более им овладевало тихое смятение. Он не забывал, что в его комнате осталась Люся. Ясно представлял, как она ждет, ходит маятно туда-сюда, заложив руки за спину. Слишком ясно… Оттого и не торопился в свою комнату. В отстраненности пронзило недоумение, что через какие-то день-другой он уже навсегда расстанется с этой, ставшей привычной жизнью, в которую вкрутился, вплелся душою своей. Ждет другая жизнь, называемая родной, но теперь далекая. Оторопь брала - какая другая и далекая? Виделась поселковая улица в весеннем бездорожье, дом с обвисшими, как вороньи крылья, ставнями, потемнелые тесовые ворота, перепоясанные крест-накрест проволокой, выбегающий навстречу из конуры Тарзан, мать на пороге, повязанная платком - она и дома почему-то все в платке… Щемило сердце, и находило чувство отдаленности своей… И от дома, и от Фальина с Оллой… Ото всего вроде. Цепенящее чувство оторванности…

А с каким чувством приехал он в этот город менее двух лет назад! Лихо соскочил с подножки вагона, с легким чемоданчиком, в приталенном по ушедшей моде пиджаке, в облегающих, как водилось, брюках. Пружинисто и прочно встал на перрон, махнул на прощание девушке с неожиданным именем Дуся, уверенный, впрочем, что здесь, в большом городе, их море будет, таких дусь, ему встретится девушка с именем… Эльвина. Огляделся, радуясь многолюдью, чувствуя во всем теле ликующий перепляс - там и страх ножкой выбивал, и надежда, и предвкушение новой жизни! Глотнул прогорклого привокзального воздуха и пошагал, поцокивая набойками на каблуках, в эту новую необыкновенную самостоятельную жизнь…

Люся ушла, У стола с утюгом стоял Костя Лапин. Когда он пришел, ее уже в комнате не было. Неожиданно Сергею стало до досады жалко, что она ушла. Нуждался он в ней сейчас - чувство неприкаянности, оторванности не покидало. Задело что-то, видно, ее в их разговоре, хотя и улыбалась почти счастливо, обидело. Едет, наверное, в трамвае, представлял теперь Сергей, стоит на задней площадке, смотрит неподвижно в окно, сдерживает слезы… Приедет домой… Нет, не упадет, не зарыдает, а присядет в своей комнате на кровать и тихо заплачет…

- Костя, я, по-твоему, пустоцвет или нет? - спросил Сережа. Это было Костино выражение: пустоцвет. Он говорил, что сейчас много пустоцветов, Фальина так называл. Сергей сразу, как услышал, хотел про себя спросить, но поостерегся.

- Ты… - Костя замялся. Подумал. Смущенно ответил: - Пока неясно. Может быть, и нет.

Вообще-то у Кости это звучало чуть ли не похвалой. Но Сергея все-таки задело: он очень хотел услышать: нет, не пустоцвет. Твердо - нет!

- А ты? - спросил он Костю. Приметил, что Лапин наутюживал полу пиджака. Брюки уже висели отглаженные. Костюм надевал Костя лишь по великим праздникам или когда приходилось музицировать на людях. Сергей затаенно усмехнулся: он понял, почему наглаживается Костя.

- Про себя… - пожал мощными плечами Лапин, вдруг улыбнулся. - Во мне цвета нет…

- Тебе надо бы и шнурки погладить, - проговорил Сергей очень серьезно и участливо. - Вид портят.

Шнурки в коричневых, старательно начищенных Костей полуботинках, похожих на коровьи лепехи, были главным образом крепкие: толстые и скрученные.

- Думаешь? - посмотрел Лапин: его ничего не стоило подкупить участливостью, и стал расшнуровывать свои коричневые лепехи.

Сергей чуть не в корчах выкатился в коридор. Вызвал Фальина. Тот тоже, посмотрев, как Костя гладит шнурки, вышел, показно давясь смехом. Потом они наперебой рассказывали об этом событии - "Костя и шнурки!" - Олле-Марии. Сергей изображал в лицах предшествующий разговор, вместе с мимолетной потехой вытрясая из себя проблески того, только что пережитого, полнящего тоской и тягой к собственному естеству чувства - все поедала хохма!

12

От яркого света Мила зажмурилась и прикрыла лицо рукой - Костя включил все верхние и боковое софиты. Ему очень хотелось, чтобы она видела не просто пустой театральный зал и голую сцену с черным роялем посередине, а почувствовала то незримое, неосязаемое, но куда более реальное, чем эти стены и обшарпанные кресла, тот трепет, когда душа сливается с пространством и пробуждается понимание собственной единственности и принадлежности миру необъятному… Правда, он ощущал здесь подобное один на один с гулкой тишиной, а сейчас они вдвоем. Чувства двоих заняты друг другом. Так или иначе, должна явиться магия театра.

Она медленно убрала руку, улыбнулась, слепо глядя широко раскрытыми глазами. Зубы и белки глаз сияли под лучами.

- Ты где? - сказала Мила тихо, во мрак. И мрак наполнился ее голосом.

Костя стоял в осветительной ложе - он только что обежал весь театр, проверил, заперты ли входы-выходы, отключил вентиляцию. Поднялся в осветительную и неожиданно дал на сцену свет.

- Здесь, - отозвался он и услышал себя в противоположной стороне.

- Где здесь?

- Здесь, здесь, - сделав руки рупором, гудел Костя в разные углы. - Я везде-е…

- Ты, что ли, господь бог? - волной прокатился ее шепот.

- Име-е-ющи-ий уши-и да слы-ыши-ит, - на самых низах тянул Костя.

- Господи, спаси и помилуй меня, грешную, - отвечала она ему порхающим шепотом в той же тональности двумя октавами выше.

- Я являюсь только святым и праведникам, отроковица Мила.

- Ошибка вышла, боже, я грешница… А откуда берутся святые и праведники, ведь люди же все не без греха?

- Покаявшиеся и принявшие на себя муку за род людской!

- Господи! - взмолилась она, упав на колени и сомкнув на груди руки. - Прости меня, грешную, покаяться - я хоть сейчас каюсь! Но ни за кого никакую муку принимать не хочу!

Господу богу Лапину сразу сложно было найти достойный божий ответ. Его разбирало умиление. Перед красотой, не женской, любой красотой - природы, искусства - он всегда робел. Боялся вспугнуть, нарушить ее неуклюжим движением и жаждал оберечь, послужить ей. Себя-то он считал созданием, предельно неудавшимся - не только внешне, это еще куда ни шло, главное, внутренне. Лишенным душевной пластичности, сколько-нибудь яркого ума да и вообще каких-либо талантов. Даже о своей физической силе ему было всегда неловко слышать - какая сила, когда штангисты вон по скольку поднимают.

- А потом, как это покаяться?.. - вопрошала Мила. - Грешить-то, господи, не очень стыдно, а вот каяться и признаваться… если уж до конца откровенно, это как-то… господи… Да и скушно совсем без греха… Да и не грешно это, мне кажется, немножко согрешить.

Лапин видел - девушка чуть-чуть рисуется. Но это не отталкивало его, а навевало еще больше умиления, так, хоть слезу пускай. Она не скрывала того, что рисуется! Она ничего о себе не желала скрывать, упрямо не хотела казаться, выглядеть лучше, чем есть, скорее, склонна была низводить себя. В ней Костя углядывал то, без чего красота невозможна - открытость, доверительность, простоту. Редкую ныне способность не только очаровывать, но и очаровываться.

- Не гневайся, господи, не гневайся, каюсь! - она широко разметала руки с длинными пальцами, напомнив Лапину взлетающего лебедя - взлет, которого он никогда воочию не видел.

- Тебе надо в театральный, - сказал он горячо и серьезно. - У тебя настоящий талант.

- Я кривляюсь, да? Прости, я не виновата. Это вот… эти прожектора… огни рампы, сцена… Господи, какая она пыльная, а я по ней на коленях… Ее что, не моют? Мне тут хочется и говорить вот та-ак, и двигаться… - она поднялась и медленно пошла, оттягивая носки, плавно водя руками. - Наверное, поэтому артистки воображулистые…

- Нет, ты действительно, по-моему, можешь стать… - ему хотелось сказать "великой", но не рискнул, - большой актрисой. Ты очень пластична… внутренне.

- Когда я была маленькой, я играла в школе Золушку… Даже забывала, что играю, казалось, на самом деле. А теперь… ничего не могу специально. - Лицо ее вытянулось на секунду в легкой грусти. - И не хочу, - оживилось вновь. - Давай я тебе лучше покаюсь, господи! Вот сейчас исповедуюсь, покаюсь! - прижала она руки к груди. - Отзовись.

- Я внемлю тебе, отроковица грешница Мила.

- У меня нет никакой цели, господи. Я не хочу никуда устремляться, не хочу ничем серьезным заниматься. Чтобы серьезным заниматься - надо напрягаться, чему-то там служить, а я не хочу напрягаться и чему-то служить. Мне интересно заниматься всем и ничем. В школе учитель физики - я его, бедного, извела - почти каждый урок вызывал меня к доске и говорил мне: "Ахметова", - у меня фамилия Ахметова, пишусь я русская, а вообще во мне шесть национальностей, известных мне, может, и больше… Есть вроде и цыганская кровь, наверно в ней все и дело. Так, физик говорил: "Ахметова, как ты собираешься жить, когда у тебя не хватает воли выучить элементарный закон сохранения массы!" А я ему отвечала: "Петр Тимофеевич, ну не все ли вам равно, знает ваша жена этот закон или не знает!" Он меня оставил в покое, смирился, что "одна из его учениц за долгие годы преподавательской работы не будет на должном уровне знать физику". Он уж очень у нас был ответственный и хотел, чтоб все знали предмет назубок! И мне стало отчего-то скучно. Я вымазала гуашью подошвы старых туфель и наставила следы на всех стенах в кабинете физики перед уроком. Физик зашел, увидел, спросил, кто это сделал? И наверное, ждал, что все будут молчать и не признаются. Я встала и сказала: "Я". - "Зачем?" - "Чтоб хоть один урок вы занимались не физикой, а мной". Господи, ты бы видел в этот момент его лицо! А что, говорю, Петр Тимофеевич, ваши биномы Ньютона через десять лет два-три человека из класса помнить будут, а меня, может, с этими следами на стенах запомнят все на всю жизнь, и вы в том числе.

Господь бог ходил по балкону и ухал тяжелым, сотрясающим воздух, смехом.

Грешница внизу на сцене вторила ему восторженно светло - ей нравился этот неслыханный, чудовищный, воистину божий смех!

- Учителя мне говорили, что несерьезно отношусь к жизни, - успокаиваясь, продолжала Мила. - А по-моему, очень серьезно. Это они несерьезно относятся, занимаются чем-то, когда жизнь и без того интересна. Мы писали сочинение "Кем быть?". Я написала, что хочу быть женой космонавта или капитана дальнего плавания. Потому что, пока он в полете или в плавании, его надо только ждать, тосковать по нему, но не надо готовить суп, стирать… И я бы ждала, выходила бы на берег и смотрела бы в морскую даль или небесную высь… Писала бы ему любовные письма и складывала в стопочку на столе. Других забот бы я никаких не знала и не работала - мой капитан или космонавт оставлял бы мне достаточно денег, много мне и не надо. Когда бы он возвращался, я бы ноги ему мыла, а он бы читал мои письма, и у нас не было бы никаких скандалов. Он бы улетал или уплывал, спокойный, делать свои большие дела… Господи, я не хочу только, чтоб мой капитан или космонавт погиб, продли дни его! Пусть люди делают что угодно: воруют, спекулируют, греховодничают, только не убивают друг друга, не гибнут! Продли наши дни, господи!.. - воскликнула она щемяще, и на глазах сверкнули слезы.

Костя спустился вниз совершенно растроганный такой невиданной им доселе непосредственностью, каким-то чисто женским, как он понимал, чувственным восприятием мира! Да и мышление девушки он находил весьма и весьма своеобразным. Она ведь не только не старается выглядеть лучше, она всеми речами своими к истине стремится, к правде о себе… Не о себе даже, о многих сверстницах…

Потом она пела. Начала с любимого "Утро туманное" - несравненная Образцова померкла в его восприятии. Голоса, понятно, того не было - слабый голос, не поставленный. Но проникновение в утро, туман и туманное позабытое былое… - глубочайшее! Пронзительно спела! Костя не переставал поражаться ее беспредельной талантливости: со школьным музыкальным образованием она с листа читала и импровизировала лучше его. Чем-то они с Сергеем Лютаевым схожи: тот о нотах знает, что их семь, и все, а стоило ему немного показать, тут же смог аккомпанировать. Если бы ей поработать над собой! Промять, организовать свой дар! И как она этого не хочет?.. Впрочем, в ее нехотении, может быть, есть свое, более мудрое, понимаемое подсознанием: творчество лишает женщину подлинно женской сути.

Не настраиваясь как обычно, не пытаясь вжиться в тему, предварительно пропустить в сознании, а словно невзначай, Костя сел за рояль и, едва поняв что, заиграл. И не старался погрузиться, раствориться в музыке, вслушивался, в боязни нарушить, в каждый звук, шествуя по нотам, как альпинист с тяжелым рюкзаком по склону, придавленный желанием раскрыть всю сложность содержания. Сразу погрузился и слушал не звуки рояля, а себя, в котором сама собой оживала музыка.

Одним из первых осознанных ощущений маленького Костика - было ощущение какой-то неосязаемой прозрачной стены вокруг. Мать в повседневной жизни была молчаливой, подавленной, раздражительной. И Костя держался от нее подальше, стараясь не мозолить глаза. При гостях она оживала, становилась то разговорчивой, то безудержно веселой, то злой и резкой. Гости с бессменной бутылкой наведывались все чаще и чаще; в основном незадавшиеся или бывшие творческие люди. Трепали Костика по чубу, спрашивали про учебу, иногда дарили конфетку и скоро про него дружно и надолго забывали. Переставали существовать и они для мальчика, разве так, в форме отдаленных теней. Он сидел себе где-нибудь в углу и спокойно, самозабвенно двигал машинку под собственное вжиканье.

Назад Дальше