Да, по официальной версии я пока лишь сопровождающий – телохранитель и носильщик в одном лице. Я тащу Светин лёгонький чемоданчик и улыбаюсь всем встречным. С визгом из-за ворот – как они почувствовали, как узнали? – выскакивают Анжела и Валя – сёстры Светы, родная и двоюродная. Им по девять лет. Свету они обожают. Хватают её за руки и тащат в дом. На меня смотрят с любопытством и ревностью – мы ещё не знакомы.
Внутренний утоптанный дворик. Три-четыре курицы. Брешет незлой вислоухий пёс. Какие-то низкие постройки, сараюшки. Кадушки с дождевой водой. Корыто с остатками помоев – значит, где-то поросёнок… Колода, топор – здесь "курям тяпают головы". Калиточка в сад – похоже, шесть соток…
Входим в дом. Сени. Бочки, дрова, бумажные мешки с удобрениями. По стенам ржавые инструменты. Бачок с водой и корец для питья. Везде перья, солома, опилки. Запах детства, дерева, варенья. Ступени в горницу.
В горнице светло и солнечно. Больше ничего понять не успеваю. Не это главное. Главное – люди.
Шаги. Я внутренне собираюсь, но… Входит приятная пожилая женщина – Светина бабушка. Мы смотрим друг другу в глаза, два-три слова приветствия, и я уже знаю, что она добрейший человек, и что я ей симпатичен, и что мы прекрасно поймём друг друга.
Комната сразу приобретает душу. Здесь много белого с синим. Просторно. Много цветов. Мало мебели – сервант, трельяж, стол, стулья и диван. На диване кто-то лежит.
– Ой, папка приехал, – Светка приятно удивлена, отца не должно было быть здесь – он полковник, и, по нашим расчётам, ещё не должен был вернуться из Польши. Я принимаю это событие без энтузиазма.
– Не трожь его, пусть поспит. Он уже три дня, как вернулся. И сразу же с мужиками на рыбалку. Два часа как назад на мотоцикле прикатили.
Я согласен с бабушкой, пусть спит. Я для него полная неожиданность. Впрочем, и он для меня. Я внимательно разглядываю его, используя свою маленькую фору: полковник спит, как ребёнок – калачиком, зажав руки меж колен. Весь чёрный от загара, в голубой фланелевой майке и старых обтрёпанных тренировочных штанах. У него большие жёлтые пятки. Пусть пока спит.
– Пойдёмте, я вас покормлю с дороги.
Посреди чистенькой кухоньки в огромном тазу и эмалированном ведре вяло вздрагивают в своём наркотическом сне крупные лещи и карпы. Анжелка с Валентиной бросаются к ним – видно, что не в первый раз сегодня, – начинают гладить, как гладят кошек или собак и предлагают "оставить двух штучек пожить в аквариуме".
Пока Прасковья Ивановна – так величать бабушку – собирает на стол, я пытаюсь одержать окончательную и бесповоротную победу над детьми. Мне это не трудно, я знаю, что обычно нравлюсь женщинам до тринадцати и после сорока. Девочки принимают мою игру с радостью, и вот мы уже дружно и весело ("только тихо – папка спит") уплетаем потрясающе вкусную жареную рыбу, пьём чай с пенками от свежего малинового варенья, запах которого – лучший из всех запахов детства.
Я немного устал от пусть и приятной процедуры знакомства, Света, по-моему тоже, и мы сбегаем в сад. Нам надо побыть вдвоём, надо перевести дух и всё обсудить. Анжела с Валей увязываются за нами. Они нам не мешают… Дети умеют быть союзниками влюблённых.
Мы со Светой забираемся в самую гущу малины, шёпотом делимся впечатлениями, беззвучно хохочем, лопаем ягоды и целуемся. Целуемся "под обстрелом" окон, защищённые лишь ветками, но от этого только слаще. Дети нас быстро "разгадывают" – Анжела кривит губы, отворачивается, но в результате привязывается ко мне ещё больше; а Валентина так простодушно и открыто пытается во все вникнуть, так по-хорошему серьезна, так загипнотизирована нашими со Светой отношениями, что всё время заставляет нас переглядываться и улыбаться. Валя вообще нравится мне больше, хотя она "второй номер", обожает Анжелку, подчиняется ей во всём. Валя не такая бойкая, не такая яркая, но она естественней, как-то по-особому застенчиво-грациозна, у неё удивительные голубые глаза, она похожа на ромашку.
Анжела вдруг решает, что нам всем необходимо немедленно идти на качели, Валя радостно соглашается, и мы идём за ворота.
Качели крепкие, удобные, почти не скрипят. Я по очереди раскачиваю моих женщин, хохочу со всеми и незаметно для всех опускаюсь в свои мысли. Боже мой! Ведь не может быть так хорошо, ведь не может нравиться абсолютно всё – и дом, и эти девочки, и Прасковья Ивановна, и даже бронзовый спящий полковник в потрёпанных тренировочных штанах и фланелевой голубой майке.
Света между тем сходила в дом и переоделась в домашнее. Она идёт к нам какая-то новая, совсем близкая. (Похоже, я женюсь!) Старенький халатик особо подчёркивает её фигуру. Я люблю эту походку, эту улыбку, эти глаза. Что же в ней изменилось сегодня, что добавилось, что по-новому притягивает к ней? Ах, вот что – она решилась… С гордой обречённостью она отдаёт мне весь свой мир, всю себя, всю до капельки, включая этот дом, эту реку, это лето. Она – женщина, целиком отдаёт себя в мою власть, и ей Природой заказано делать это независимо и с достоинством. Я подошел к ней и на глазах у "постоянного ограниченного контингента" окрестных сплетниц обнял, прижал к себе, вдохнул её всю и задохнулся от счастья.
Потом были щи, простокваша, пироги с черникой и последние местные новости, мастерски пересказанные Прасковьей Ивановной, которая рассказчицей оказалась удивительной, знала в округе всех и вся, потому как когда-то вела в местной школе русский язык и литературу.
Анжелка выдвинула очередное предложение, и после того, как я по её просьбе "ещё разик постоял на руках", мы – опять вчетвером – отправились в кино. На индийский фильм. В церковь. Кому взбрело в голову устраивать кинотеатр в церкви, я не знаю, но это лучше, чем керосиновая лавка. Нам пришлось подниматься по каким-то надстроенным деревянным ступеням и перегородкам наверх – зал располагался на "втором этаже". Это было странно и непривычно – внутреннее пространство церквей не делится на этажи, оно предназначено для другого. Фильм был яркий, красочный, насквозь фальшивый, но сегодня мне нравилось всё!
На обратном пути Анжелика с Валей взахлёб вспоминали все перипетии сюжета и объявили нам со Светой, что мы похожи на главных героев. Мы слушали это щебетанье, держались за руки и улыбались.
Дома за столом всё в той же голубой майке сидел отец, ел щи. И молчал. Он был мрачен. Мрачен, но не страшен. Невысокий, коренастый, крепкий. Было в нём что-то неуловимо мальчишеское, и никак не вязалось с ним солидное "Сергей Сергеич". Ни до, ни после я не видел его в форме, и сейчас, представив, не могу сдержать улыбки. Самой мудрой оказалась Валя, которая звала его "дядя Серёженька".
Сергей Сергеич сидел, набычив свою кудлатую голову, играя желваками и, казалось, никак не мог простить этому молодому лохматому хлюсту (то бишь мне), что тот явился сюда незваным, наверное, видел его – полковника, спящим и расслабленным и, кажется, собирается сделать (или уже сделал!) с его дочерью что-то нехорошее. Отец троих дочерей, он не был готов к тому, что старшей уже девятнадцать и что она уже вполне имеет право выкинуть какой-нибудь фокус, как когда-то поступила и его собственная жена, отдавшаяся ему вне всяких "расписаний" и нарожавшая на радость всем столько красавиц.
Он говорил что-то неопределённое, что все мы понимали вполне определённо – неприятие, гнетущая, изматывающая энергия исходила от него в мой адрес. Сергей Сергеич – незлой, должно быть, по природе человек – видно, и сам тяготился этим. По всему – мне надо было уходить, и немедленно. Ситуация была обидная, заставшая меня врасплох, и в первый момент хотелось ответить, хлопнуть дверью, "уйти красиво". Но… У него были Светины ключицы! Сразу, умом ещё не поняв, я почувствовал это их сходство, и безотчётно был покорен им – часть нежности, предназначенной ей, распространялась уже и на него – он был ей отец, и я не мог на него сердиться. Нет, мне не пришлось ломать себя, сдерживаться, нет! Я уставился на эти их "общие" ключицы, улыбался и хотел лишь одного – вывести всех этих милых моему сердцу людей из затруднительного положения.
Прасковья Ивановна, пытаясь всё уладить, неловко осадила сына, тот замолк, отвернулся к окну, потом вышел в соседнюю комнату. Валюша тихо плакала. Анжелка, сжав губы, встала рядом со мной, вцепившись в мою руку. Света собрала свои вещи и вышла.
Я сказал, что "всё правильно" и зря "все разволновались". Я всего лишь провожающий, сокурсник и приятель, я сделал своё дело и теперь со спокойной совестью могу ехать обратно.
Прасковья Ивановна вышла за мной в сени и шёпотом попыталась от чего-то отговорить, за что-то извиниться.
– Прасковья Ивановна, не берите в голову, всё нормально. Без дураков, всё на самом деле нормально, – я поцеловал её на прощанье, обещал заехать и попросил, чтоб попридержала детей, мол, нам со Светой надо побыть вдвоём.
Света медленно качалась на качелях. Я сказал, чтобы она отнесла свои вещи домой, потом вернулась и проводила меня до автобуса. Она покачалась ещё немного, пошаркала босоножками по земле и, не сказав ни единого слова, пошла в дом. Потом так же молча вернулась, сунула мне в руки свёрток, встала рядом, как-то особенно, "по-своему", склонила голову на бок – "поднырнула" взглядом – и уставилась мне в глаза. Не отвечая на взгляд, я развернул свёрток – там были пирожки от бабушки. Теперь настала моя очередь качаться – я уселся на дощечку-сиденье и, медленно покачиваясь, стал есть. А Света стояла напротив и молчала – то ближе, то дальше, то ближе, то дальше… Через некоторое время к нам прибежала Анжелка со следами слёз на лице, о которых, впрочем, она, по-видимому, уже забыла, и сообщила нам, что бабушка велела передать, что "вас всех видно из окна" и, что "папка всё равно вечером собирается уехать" и, чтоб мы "не вздумали делать глупости и оставались".
– Свет, я всё-таки поеду…
– Как хочешь…
Анжелка попыталась возразить, но тут же была изгнана из нашего общества. А мы отправились к остановке. Всё в обратном порядке – мост, аллея, площадь…
Автобус должен был подойти только вечером, часа через три. Мы сидим на лавочке – рядом-рядом, так, что я чувствую наше "общее" тепло. Больше никого нет. Пытаемся о чём-то говорить – не получается. Опять молчим.
Я уже начал скучать по ней. О, это томительное чувство – вот она здесь, рядом, а во мне уже развивается чувство тоски, чувство потери, чувство необратимости этой потери. Опять пытаемся говорить, опять молчим – всё как-то волнами. А руки сами по себе – тоже прощаются, запоминают – нежно и осторожно, точно навсегда.
А часа через полтора к нам подъехал отец. На мотоцикле, в кожаных штанах, в той же фланелевой майке. Мотоцикл он оставил на площади и поднялся к нам на холм, на остановку, пешком. Я заметил его издалека, поэтому встал и стал готовиться… Понял, что Света тоже заметила, но продолжала сидеть. Сергей Сергеевич начал по-военному, в лоб. Говорил, обращаясь к дочери, на меня не смотрел. Сказал, что можем оставаться, что он погорячился, что через три часа он уезжает за "матерью и Людкой" (Люда – средняя сестра, между Светой и Анжелой), и, что будут они все вместе дня через три. На прощание пожал мне руку и уехал. Прощаясь, я впервые близко увидел его глаза – в них были вина и страх за дочь. И ещё они были голубые-голубые, как у Светки. Хороший он мужик, в конце концов.
– Ну, что, останешься? – голос равнодушный, глаза к горизонту.
– Если ты хочешь.
– Тогда пошли купаться, – Боже, как она мгновенно изменилась! По-прежнему не смотрит на меня, но глаза, улыбка… Вскочила, схватила за руку и потащила к реке.
Вода вечером теплющая. Солнце золотое, мягкое. Тени длинные, красивые. Пыль у реки становится влажной и бархатной – очень приятно идти босиком. По дороге мы вдруг поняли, что ни я, ни она не имеем купальных принадлежностей.
– А мы так… Я тебе сейчас такое место покажу!
Её место было действительно чудесным, но на том берегу купались пьяные мужики. Все, видимо, после работы. Четверо, уже мокрые, расположились кружком, вмяв в свои рыхлые тела прибрежную гальку, и глушили ежедневную порцию "керосина". Пятый явно подошёл позже и сейчас готовился к омовению. Он уже был чуть пьян, с бронзовой шеей и чёрными по локоть руками – это от загара, остальное тело было белым и дряблым, как у варёной лягушки. Вокруг его худосочных бёдрышек свободно развевались чёрные сатиновые трусы. Он, этот пятый, что-то победно закричал, разбежался и плюхнулся в воду. Вынырнул, завизжал, высморкался и стал, точно пушкинский Балда, "мутить и морщить" всю реку. С берега закричали:
– Мишань, сфотографируй нас!..
Мишаня нырнул и в момент погружения скинул трусы, засветив свою белую задницу. Раздался дружный здоровый смех.
– Ещё раз, ещё раз, не получилось!
Так повторялось несколько раз. Потом Миша то ли устал, то ли вдруг нас застеснялся, но в очередной раз дельфинью траекторию прочертили его замечательные сатиновые трусы.
– Ну, это не то, Миш… Эта… Ты с объектива крышку не снял!
Под гомерический хохот, худой и мокрый, сморкаясь и харкая, в замечательно-огромных облипших трусах Миша полез на берег за своей порцией "уиски".
В другое время мы бы с удовольствием и с актёрской точностью прокомментировали эту сцену, но сейчас… Мы уже знали друг друга, и обнажённое тело было для нас чем-то священным и тайным, тем, что, помимо прочего, так восхитительно нас связывало, тем, что доступно только двоим и одухотворено может быть только двоими, любящими и берегущими друг друга. Наши тела были из Лувра и Эрмитажа. И сейчас эти раскрепощённые "эпикурейцы" так нелепо и простодушно вламывались вдруг в наш гармоничный мир, в нашу тайную со Светой страну. Нам сделалось стыдно. Нам сделалось грустно. От смущения мы расхохотались и, спасая что-то зыбкое в себе, встали и пошли прочь с этого места. Шли вдоль реки – долго – и очнулись уже далеко за посёлком.
Остановились у тихого уютного местечка на берегу. Солнце уже сидело на линии горизонта. Воздух сделался розовым и нежным. Мы сбросили с себя одежды и вошли в воду…
Дальнейшее – как постепенно темнело, как вместе с воздухом, так же постепенно, менялся цвет её кожи, превращая загорелое женское тело в бледный китайский фарфор, как что-то ярко горело в ночи (пожар?!), как плыл по реке колокольный голос, как неизвестно откуда появился вдруг белый конь, как мы кормили его с рук хлебными крошками, как залезли потом в тёплый вечерний стог… Всё это было счастьем, и всё это я описать бессилен, здесь нужен Иван Алексеевич Бунин.
Уже часов в двенадцать по холодной плотной тропе мы возвращались домой. В лесу играла музыка.
– О, ещё не разошлись! Это наша танцплощадка. Летняя. Прямо в лесу. Пойдем, зайдём.
Мне не хотелось.
Выхваченные светом крашенные синей краской прутья решётки, окружавшей танцплощадку, словно синие ветки, выступили из темноты нам навстречу. Фонари, точно аквалангисты в мутной воде, высвечивали кусочки причудливой ночной жизни. Было много пьяных. В воздухе много бездомных слов, выкриков, чьих-то потерянных фраз – всё это летает над нами бесхозно и хаотично. Девочки здесь в белых платьях, мальчики в телогрейках. Соответственно, под кустами, вне власти фонарей, много белых пятен, вокруг которых сладострастно кружатся оранжевые мухи сигарет. Когда же сигарета исчезает, начинается другой сладкий и короткий ритуал. Бывает, что и сигарета не помеха. Там всё по согласию – стоны, если и слышны, то это не те стоны. На случай драк есть и милиция. Милиция ленива и насмешлива. Милиции пора домой к семьям. Уже поздно, но "аквариум" ещё полон.
Мы купили билеты и вошли.
Я не люблю танцплощадок. Мне там неинтересно, скучно. Обычно я просто наблюдаю. Иногда танцую медленные танцы. Я редко видел, чтоб быстрые танцы танцевали красиво, а "скакать" и "чудить" хорошо среди своих. Здесь точно все были чужие.
На провинциальных танцплощадках после серии бурных и экзотических проявлений свободы и раскованности, иллюстрирующих образ советского человека, случаются вдруг непонятные мне и совершенно немотивированные припадки стыдливости, когда "топталочка" пуста, а все сидят рядком на лавочках и смущённо переругиваются. Нам выпал именно этот момент, и Света вышла в центр в одиночку. Возвращаясь к теме "быстрых танцев", должен сказать, что Света являлась исключением из общего правила, и это было воспринято "местной знатью", как издевательство. Я это быстро почувствовал и поспешил разбавить её танец своими, не столь изящными и зажигательными телодвижениями. Постепенно к нам присоединилось несколько пар, групп, а ещё время спустя, дискотека довела себя до обычной для танцплощадок плотности. Ещё чуть позже Свету пригласил непонятный в этих местах интеллигент, а я с томительным удовольствием опять стал любоваться ею со стороны. Я любил любоваться ею со стороны.
Ко мне подскочил коренастый рябой паренёк и попросил закурить.
– К сожалению, не курю.
Он подсел ко мне вплотную:
– А если поискать?
О-о-о, милый ты мой!.. У меня сразу появился неприятный привкус во рту:
– Я же сказал, не курю…
– А ты поищи, поищи, – он достал откуда-то беломорину, помял её, улыбнулся, приобнял меня и добавил: – Тогда спичку дай.
Я ничего не ответил. Обстановка мне была ясна, но я уже давно отвык от подобных развлечений. Малыш был замечательно нагл, много меня моложе и, думаю, значительно слабее физически. Хотя выглядел он крепким, но ему было только лет шестнадцать, а мое тело в то время еще не раскисло до сегодняшнего состояния. Но мне сильно не нравилась его уверенность. Я попытался понять, сколько их. Оказалось, что за нашим камерным полюбовным разговором наблюдает, по крайней мере, половина танцплощадки.
В это мгновение во мне возник (и тут же был задушен и оставлен в прошлом, на полсекунды сзади, памятный уже не эмоционально, а аналитически) привкус раздражения на единственного родного мне здесь человека, на женщину, которая вовлекла меня в эту заведомо проигрышную ситуацию, вовлекла, не считаясь с моим мужским достоинством. (А может, наоборот, подвергая его проверке?!) Но этот привкус был там, в прошлом, на полсекунды сзади, а сейчас я боялся за Свету, был готов её защищать, но почему-то одновременно ждал от неё чуда, спасения.
Света бросила своего интеллигента, подлетела к нам (вокруг меня уже сидело трое – рябой вёл беседу, двое других участливо молчали) и вдруг быстро-быстро заговорила по-польски. Мои собеседники опешили, даже смутились и – достойный выход – дружно заржали. Света, не теряя времени, схватила мой рукав, сделала мальчикам ручкой и потащила меня вон. Я не сопротивлялся, хотя понимал, что это не спасение, что это не поможет. За нами вышло человек восемь.
Вот осталась позади милиция, вот кончился свет, вот уже только темнота и лес. Но, слава Богу, кроме нас очень многие – целым косяком – стали разбредаться по домам. Кругом разговоры, смех. Но чем дальше, тем реже и шире – по закону рассеивания. Идём быстро. И те – сзади – быстро, в затылок, в двух метрах. Выигрываем время – к свету, к дороге. Я просчитываю варианты. Те молчат, слышны лишь топот и дыхание. Я на пределе – пацаны, толпа, жестокие, мозгов ещё нет. Им сейчас всё интересно – кровь, страх, смерть. Так волчата на первой охоте – гонят, ждут развязки, учёбы, зрелища.