Прямой эфир (сборник) - Коллектив авторов 8 стр.


Вот они заговорили. Но, слава Богу, мы уже у дороги. А на дороге облепленные бабочками жёлтые пятна фар – милицейская машина. Я разворачиваюсь, хватаю рябого за шиворот и, вырвав из толпы, волоку к машине, ругаясь "по-чёрному". Всё это происходит так быстро и с такой яростью с моей стороны, что остальные опешили и бездействуют. Ах, волчата, волчата, они ещё ничего не умеют, на них такие вещи ещё производят впечатление.

А уж мой непосредственный противник потерялся до бесконечности, прямо хоть бери за ухо и веди в угол, "на горох". Вцепился в мои руки, крепкий, но беспомощный. Сам я, видимо, тоже в экстатическом состоянии – ещё чуть-чуть, и раскручу его да заброшу на колокольню. Не подозревал в себе таких скрытых возможностей – должно быть, со страху, от перенапряжения. Хотя голова работает чётко, даже расчётливо, и даже с автоиронией. Всё вижу как бы со стороны. Движения мои и решения мне кажутся замедленными, неторопливыми, даже нерешительными. Но на самом деле, я успеваю подумать, поразмышлять – забавная смесь юмора и рефлексии – куда же я волоку этого мальчика, какой же я жестокий, и как нелепо, должно быть, всё это выглядит.

Воронок сидел "по уши" в грязи. Не переставая гнусно ругаться, я дотащил, почти донёс свою жертву до "газика", швырнул на капот, выломал руку и, не снижая оборотов своего темперамента, обратился с разъяснениями к "защитникам правопорядка", но… Машина оказалась ветеринарной.

Шофёр – он был в машине один, кажется, сам испугался. Он был в своих неприятностях по "самые рессоры", и ему ни к чему были дополнительные хлопоты:

– Ребят, вы чё? Вы чё, ребят?!

Примерно то же самое лопотал мой пленник:

– Ты чё, ты чё… Отпусти, сука, больно, ты чё…

Соотношение сил опять резко менялось. Шофёр был мне не подмога. Как в советских криминальных фильмах "бросаю затравленный взгляд на номер машины" – хоть свидетель на будущее. Пользуясь всеобщим замешательством, бросаю конопатого, "ветеринара", кричу высоким срывающимся голосом:

– Сидеть, суки поганые, шакалы, дерьмо собачье, – хватаю Свету и быстрее к улице, к фонарям. Надо выиграть время, "по законам физики" сразу они не нападут. Им надо аккумулировать энергию. Но следующий всплеск должен быть опасней. Ко мне возвращается страх, предательский постыдный страх. Быстрее к дому, в свой район, туда, где Свету знают, где свои, где и драться легче, быстрее за мост.

Но это на другом конце посёлка. Улица, по которой мы идём, должно быть, ведёт к площади – в таких местечках все улицы ведут к площади. Мы идём быстро. Мы идём молча. Не могу говорить, потому что взволнован. Говорить нарочито спокойно мне стыдно, говорить так, как могу, тоже стыдно. Света тоже испугана. Обнимаю её. Это меня немного успокаивает.

– Мы выйдем так к площади?

Света кивает. Из ближайшего переулка к нам присоединяется наш эскорт.

Молчаливая гонка повторяется, только теперь мне так легко не отделаться.

Как нелепо-комично, должно быть, мы выглядим: как на финише соревнований по спортивной ходьбе – впереди двое лидирующих в обнимку, сзади плотная группа отстающих. Ни те, ни другие не бегут. И те, и другие молчат. Первые не оглядываются. Расстояние между ними два-три метра.

Так мы финишировали до самой площади. Перед площадью наши преследователи стали коротко переговариваться, но, когда вышли в свет, опять замолчали. Это дурной знак, надо что-то делать. Сейчас нас спасала только площадь – свет и открытое пространство. Кругом никого. Впрочем, телеграф работает круглосуточно. Может, свернуть здесь же, на площади? Но что-то внутри не пускало – я ждал помощи, но не хотел её просить. Не хотел бежать, прятаться.

Я давно уже нащупал в кармане пиджака перочинный ножик. Я сжимал его в кулаке, сжимал, предварительно там же, в кармане, вытащив самое большое лезвие, сжимал и никак не хотел погрузиться в мысль о… Стоп! И сейчас голова кружится – не хотел конкретизировать последствия этого единства – ножа и руки. Не хотел видеть, отталкивал от себя эту картину – кровь, горе, необратимость… Это уже где-то за чертой, за которой всё другое, вся жизнь другая. Но ситуация (а может, прежде всего, то моментное, случайное, внутреннее моё состояние) подталкивала меня к этому. Никогда больше я не был так близок к такому страшному опыту.

Никак не могу принять решение. Свет постепенно перетекает к нам за спину, мы прошли почти всю площадь, впереди тьма – и так не хочется туда. Оглядываться нельзя. Боковым зрением цепляюсь за угол последнего освещенного дома – там телефон-автомат, наверное, единственный на весь посёлок. Рвануться туда, впихнуть Свету в будку – звонить в милицию, а самому встать у двери с перочинным ножом в руке? Нет. Проскочили. Инерция движения уже внесла нас в темноту. Я опять не смог, не успел решиться.

Не только моя неспособность принимать решения вытолкнула нас с площади, минуя телефон, минуя телеграф… Видимо, воспитанием вложен в меня дополнительный блок, фильтр, какое-то "сопротивление", которое, с одной стороны, несмотря на страх, исключает во мне возможность открытого бегства, а с другой – закодировало во мне понятие, что если "нож в руке", то надо или убивать, или быть убитым – обратной дороги нет. Это как атомная война – кто бы ни вышел победителем, всё равно горе.

Я на ходу снимаю пиджак, оставив ножик в кармане, и набрасываю его Свете на плечи. Она умоляюще выдыхает мне в самое ухо:

– Давай побежим, а?

Мне этого делать нельзя. Я, обняв Свету правой рукой, левой проверяю во внутреннем кармане пиджака паспорт, докладываю туда же деньги и шепчу ей в ответ:

– Здесь деньги и документы, беги, зови наших.

В тот же самый момент за спиной слышу:

– Ряба, они же так совсем уйдут…

И сразу же обращение ко мне:

– Э, ты, фуфло, остановись маленько.

Я легонько толкаю Свету в спину, зачем-то успеваю отметить, как красиво она бежит, и поворачиваюсь к моим мальчикам.

Я стою, прислонившись спиной к тусклому рассеянному свету двух мостовых фонарей, стою на самой кромке моста – за моей спиной уже наш район, за мост они уже боятся.

А я боюсь, что меня сбросят с моста. Не столько драки, не столько боли боюсь – это у меня уже было проверено – а того, что избив, бездумно сбросят с моста, в мокрый плотный песок у "быков" или в консервную мелкость, к зеленоватым русалкам. Сбросят, как бросаются с балкона, не веря в конец, как выбрасывают с поезда, не думая, что убивают, как ребёнок выбрасывает игрушку из люльки – только ради полёта, ради пытливого познания. Сбросят, не предполагая несоразмерной серьёзности возможных последствий.

Всё это сидело в подсознании, в глубине, в спинном мозге, всё это формулировалось там в доли секунды, а "наверху" всё было примитивно, точно, просто – глаза считали фигуры, мозг искал выхода, тело не давало себя окружить.

Их было семеро. Двое совсем молодые. Ряба – второй по значимости, хотя есть ребята и покрепче его. А первый вот этот – лет восемнадцати, повыше других, глаза злые. Мне сразу становится ясно – все под ним ходят. Боятся его и гордятся им. И он не дурак. Это тоже видно по глазам.

Вот он идёт ко мне. То есть мне кажется, что идёт, на самом же деле, может быть, делает один короткий шаг, от силы полтора. И всё последующее опять покажется мне замедленным и нелепым. Итак, он идёт ко мне и одновременно задаёт какой-то вопрос, суть которого я не помню, ибо это уловка, и, как только я открываю рот для ответа, тут же получаю короткий и сильный удар снизу. Удар настолько подл и неожидан, что я, проглотив слова и, откусив себе половину языка, задохнувшись в шоке, только и могу, что выговорить:

– Ну, ты и сволочь!..

Я ещё не успеваю опомниться, как ко мне подскакивает один из "лилипутов" и пытается повторить тот же удар. Всё это, видимо, было заранее "срежиссировано" и сейчас "отрабатывалось", но "начинающий актёр" волновался и, извините, промазал:

– Фу, ты, блин… – опозорившись, он глумливо хихикнул и отошёл в сторону.

Эта нелепица внесла диссонанс в ритуал моего избиения, и я, стыдящийся себя альтруист, ещё минуты две-три произносил гордые и бесполезные монологи, в то время как вся эта свора лениво и даже робко пихала меня в разные стороны. Бить незащищающегося человека – достаточно скучное занятие. Но потом что-то включилось, и мы начали драться.

Если драка – настоящая драка – длится непрерывно три минуты, наступает новое качество. Выброшен первый заряд злости, выброшена энергия, люди устают, психологически меняются. Это уже не те люди, что три минуты назад, и тогда побеждает тот, кто опытней, выносливей, жёстче.

Били меня хорошо, но устать я ещё не успел. Они только-только меня разозлили. Рот был полон крови и зубного крошева, губы размазались по щекам, один глаз не видел, дикая боль в почках и где-то под коленом. Я знал, что долго не выдержу, но злость и обида за мою "стоптанную актёрскую улыбку", за мои "беленькие американские зубки" придавали мне силы, и я, ставший вдруг равнодушным к ответным ударам, только-только стал удовлетворённо и методично попадать по пляшущим вокруг меня пятнам, как всё вдруг кончилось.

– Атас, мужики, уходим!..

Меня бросили и, пятясь, стали отходить в темноту. Оглянувшись, я увидел, что к нам с факелами в руках бежали люди.

Как я сказал, устать до изнеможения я ещё не успел, значит, кульминация не длилась и трёх минут. Самым тяжёлым оказался удар по почкам – всё ещё никак не мог продышаться. Конечно, ещё полминуты, и они бы меня затоптали. Но я был жив, с моста меня не сбросили, и поэтому самым обидным – до слёз! – было то, что мне "ни за что" вышибли зубы. Я воспринял эту новость трагически.

Мои "истязатели" разбежались. Лишь одного, самого, наверное, молоденького, что-то задержало, и я подозвал его:

– Слышь… Подойди. Не бойся… Ничего не будет.

– Ну чё, чё? – он с опаской приблизился.

– Слушай, вот вы мне все зубы вышибли, а я актёр… Что мне теперь делать? – почти задушевно спросил я.

– А чё… Я не хотел! – почти виновато ответил он. В глазах у него было любопытство.

– Ну, а мне-то, что делать?! – я городил какую-то несусветную чушь, а он медленно-медленно пятился, изучая меня и молча оправдываясь. Ко мне бежали на выручку, это не сулило ему ничего хорошего, и он не захотел продолжать беседу.

– Гады вы! – бросил я вслед и принялся "подсчитывать убытки". Синяки не в счёт, у меня был надкушен язык, в двух местах разорваны губы и не было одного – всего одного! – переднего зуба. И уж очень неприятно тянуло то ли в почках, то ли в печени. И ещё я с ног до головы (какой эффектный кадр!) был в крови. Кровь красиво текла по щекам, по шее, на грудь, закапала и пропитала рубашку. Я вздохнул… и красота и гармония моего страдания нарушилась – открытый нерв невероятной болью дал о себе знать. Но по законам жанра, превозмогая сверлящую боль, выплюнув осколки зубов, "окровавленный, но не поверженный", я гордо зашагал навстречу людям.

Наша историческая встреча состоялась в самом центре моста. С двумя факелами (откуда их взяли? когда успели разжечь?!) и фонариком ко мне подбежали Прасковья Ивановна, Света и сосед-инвалид дядя Толя.

Не скрою, два чувства жили во мне в ту минуту: чувство неловкости и чувство ожидания произведенного эффекта. То, что произошло, было для меня неожиданностью и на всю последующую жизнь оставило во мне память о нескольких мгновениях какого-то странного вывороченного материализовавшегося счастья. Я попытаюсь сейчас это объяснить. Но думаю, что безуспешно. Слишком сильны и коротки воспоминания, и слишком бессильны слова.

То, что творилось с Прасковьей Ивановной и Толей я не помню, вылетело. А Света… Она вдруг вскрикнула – как-то страшно, сдавленно, изнутри – упала мне на грудь, сползла в ноги, вцепилась в них и долго не давала себя оторвать. Так и вижу её распластанную, рыдающую, в пыли, у своих ног, и эта картинка будет стоять перед внутренним взором моей памяти, наверное, всю жизнь. И чувствовал я тогда, что происходит что-то первобытное, языческое, что-то, идущее от первооснов нашего бытия. Так, должно быть, провожали на фронт, на каторгу, так встречали искалеченных войною мужей.

Я был совершенно растерян. В самых искренних, патетических моментах, в их временно́м дле́нии, есть что-то неловкое и нелепое, и мы все втроём попытались поднять и успокоить Свету. Бесполезно. Тогда я, не переставая уговаривать и успокаивать, взял её на руки и пошёл к дому. Вскоре мне стало тяжело, это заметили, но я ни за что не соглашался опустить Свету на землю, шёл и был счастлив.

Так, притихшую, я донес её до самого дома. Там нас ждали Валя и Анжела. Они уже знали, что случилось или может случиться что-то страшное, что взрослые побежали это предотвращать, побежали, оставив их одних в огромном пустом доме. Девочкам было жутко и интересно. Для них в этом были – ночь, ужас и тайна. И теперь, увидев мою кровь, Светины слёзы и собранность бабушки, они притихли и неотступно следили за нами расширенными от любопытства зрачками.

Меня взялись "лечить" и "обмывать". Мне было приятно и неловко, и от неловкости я принялся хохмить и веселить девочек. Они с радостью, но как-то осторожно и мягко принимали мои шутки, а Света их просто не замечала. Она молча и сосредоточенно взялась всё замачивать, стирать, штопать, бинтовать. Лишь Прасковья Ивановна одна поддерживала беседу.

– А как вы быстро прилетели, Прасковья Ивановна.

– Где ж быстро?! Вон тебя как… Извозили…

– Нет, быстро, быстро… А где ж вы факелы-то раздобыли? А я смотрю – бегут с огнём… Прямо кино и немцы.

– А это Толи-соседа. Он их по старинке для рыбы держит. А тут как-то к нему за маком залезли, так он их факелом-то и разогнал. Хорошо, говорит, справился.

– Как за маком?! Наркоманы, что ли? – удивился я.

– Да, солдаты-то, азияты эти, черти…

Потом мы принялись вычислять, кто мог напасть на нас, что делать с моим зубом, как унять ноющий нерв… Света тем временем ватой подробно "слизывала" кровь с моего тела. Затем нагрела воды, налила её в таз, выгнала всех из комнаты и принялась мыть мне ноги. Я сопротивлялся, как мог, но она слушать ничего не хотела, усадила меня на табурет и принялась за дело. Опять было стыдно. Мне казалось, что в этой процедуре было что-то неестественное, хотелось, чтобы это скорее кончилось. Но Света с таким упорством и потребностью взялась за этот ритуал, что я сдался. Так, в стыде и блаженстве, я всё это и протерпел.

А когда все первые реакции и дела, явившиеся следствием последнего события дня, столь всколыхнувшего этот дом, стихли, Светлана повела меня в маленькую спаленку.

Надо сказать, что эту каморку по приезде я и не сразу заметил. Это была комнатка в комнате, по принципу матрёшки, маленькая спаленка на одну кровать. Должно быть, эта символическая "отдельная" комната была когда-то придумана в этой семье для молодых влюблённых, может быть, для будущего полковника и будущей матери его трёх дочерей. Стены здесь были тонки и даже не доходили до потолка. Дверь сюда я поначалу принял за вход в чулан или другое подсобное помещение. Но здесь было чисто, уютно, милые светлые обои и широкая панцирная кровать. И всё это запиралось изнутри…

В комнату с такой биографией, открыто, не скрываясь, и привела меня Света.

Она заперлась на ключ, раздела меня, сама села рядом на стул, голову положила мне на грудь и так просидела почти до утра, пока я не уснул.

Утром мы уехали. Попрощались по-семейному. Анжела с Валюшей преподнесли мне на прощание вышитые за ночь подушечки для иголок – должно быть, их научили в школе на уроках труда – розовую и голубую, с трогательными, по-детски вышитыми узорами. Прасковья Ивановна напекла пирогов.

А потом была наша Одесса, любовь и ссоры, была её Астрахань, арбузы, были полковничьи сто рублей на мой фарфоровый зуб, наши письма, мой пьяный сумасшедший приезд в Ярославль, её кожано-фешенебельный набег на Москву, отсутствие моих цветов, посредничество нашего друга, опять ссора, опять письма и та дурацкая квитанция через год…

Теперь она в Риге, замужем, у неё есть ребёнок – мальчик.

Москва, 1989 год

Коллектив авторов, Артем Бочаров - Прямой эфир (сборник)

Картинки детства
Люся Крюкова

Иногда вдруг всплывают в памяти эти и другие картинки из моего детства.

Картошка

Помню себя лет с пяти. Конец 40-х. Новосибирск, Вокзальная улица, 122.

В нашем дворе жили пять семей, и в каждой из них были дети. Росли они без отцов, которые не вернулись с войны.

Детство было полуголодное – картошка, хлеб, да и то не всегда досыта. А уж мясо, рыба, колбаса… Эти продукты вообще крайне редко бывали на наших столах.

Чего мы только не делали из картошки! Мы её и жарили, и пекли, отваривали "в мундире", делали пюре, драники…

Я себе устраивала праздники. Пекла ломтики картошки на печке, заворачивала их в пакетики из бумаги. Затем вставала на табуретку, сама себе рассказывала стишки и награждала себя же за выступление бумажным кулёчком.

Зимой я выносила картошку в сени, чтобы та промёрзла, стала сладкой и очень вкусной! Так тогда казалось.

Мама много работала, дома бывала редко. Брат старше меня на пять лет. Конечно, он верховодил у нас. Бывало, посадит меня чистить картошку, а сам бежит на улицу играть с мальчишками. А я сидела и чистила, чистила…

Потом я выросла и разлюбила картошку.

Уже много лет не ем её.

Радио

У нас в комнате над столом висело радио – круглая чёрная тарелка. Я любила слушать сказки, спектакли, концерты. И очень нравилась мне песня "Самара-городок". Я вытаскивала вилку приёмника и кричала в розетку, чтобы мне спели ещё разок эту песню. Потом возвращала вилку на место, садилась и долго ждала повторения.

Наверное, меня никто не слышал, потому что про Самару-городок в этот день больше не пели.

Баня

Суббота, банный день – праздник для меня.

Я ходила в баню несколько раз в день, со всеми нашими соседками. Там продавали вкусную газировку с сиропом – тридцать копеек за стакан.

Маме я так и сказала, что когда вырасту, пойду в баню работать банщицей. А мама меня спросила, как же ты будешь там работать, ведь туда и мужчины тоже ходят? Газировка с сиропом манила непреодолимо, и я быстро нашла выход:

– Тогда я буду в бане продавать билеты!

Назад Дальше