Отец мой шахтер (сборник) - Валерий Залотуха 23 стр.


"Айн, цвай, драй…" – считал он, по-видимому налаживая и проверяя свою связь. Лето торопливо перевел шкалу. Другой немец, кажется, кого-то ругал, страшноватым своим, гавкающим языком. Третий балаболил что-то быстро-быстро и добродушно прихохатывал… Вася торопливо крутил ручку, и всюду звучала только немецкая речь. Они были везде и были совсем рядом. Лето испуганно выключил рацию, торопливо выбрался наверх, вытянув шею, он испуганно и настороженно смотрел из люка по сторонам. Края круглой, как блин, чуть холмистой земли с центром – могучим, но застрявшим краснозвездным танком – были пусты, тихи, безмолвны.

Лето Василий прыгнул солдатиком с башни в реку, поплескал в лицо пригоршнями воду, помотал по-собачьи головой, поморгал, покрутил в воздухе худыми руками – все для того, чтобы отогнать от себя сон, вышел на берег, огляделся внимательно, стащил трусы, торопливо и кое-как отжал их и так же, присев, натянул.

После этого Лето Василий выпрямился. Постоял. Вздохнул. Сел. Погладил шершавую траву ладонью. Прилег, подперев скулу кулаком, что-то сказал неслышное – губы зашевелились, и лицо на миг сделалось виноватым и обиженным. Может, вспомнил, как ругал его командир танка и как укалывал без конца командир башни. Наверное. Да, кажется, и губы его пробормотали эти слова: "Кругом одни командиры…"

А может, и совсем другие слова… Может, вспомнилась, как это бывает у мужчин в одинокую и печальную минуту, – одна из пустяковых мальчишеских обид, которая не забывается почему-то и остается самой обидной обидой, и вспоминается, когда все кругом не так, как хочется, и когда от этого становится жалко себя. Лето Василий глубоко вздохнул и повернулся на спину. По небу плыли облака…

…И вдруг все сделалось белым-белым вокруг: холмы занесло блескучим, в мелких барашках снегом, река застыла прозрачным полузаметенным льдом, и танк их краснозвездный был мертво вморожен в лед…

Лето Василий открыл глаза. Где-то всхлюпывала тихо вода. Он прислушался, сел, поднялся. Да, все верно. Когда он присел на траву – было тихо, а теперь вода всхлюпывала.

И, присев, переставляя белые голенастые ноги, Лето Василий, таясь, двинулся на этот звук.

В огороде-е верба рясна,
Там стоя-ала девка красна…

Услышав голос, он остановился. Голос был неопасный – грудной, мягкий. И слова были добрые. На берегу лежала вязанка свежесрезанного камыша с белыми сочными корнями и большой черный нож рядом.

Она ходила медленно за живым камышовым частоколом. Левой рукой она зажимала поднятый подол юбки, а правой, держа в ней сито, собирала ряску, процеживая воду сквозь сито.

Она остановилась, перестав петь, повернула голову, улыбнулась. Она не испугалась, не удивилась и не застеснялась, не опустила подол, не спрятала свои высоко оголенные ноги.

– Выспался? – спросила она ласково и спокойно голосом тем же, каким пела песню, словно продолжила ее.

Она вышла из воды, отпустила подол, высыпала собранную ряску в ведро. Она не была высокой, не была толстой, но почему-то казалась большой.

– А я гляжу – пушка в воде, а ты спишь. Да так сладко! Ну, я и не стала будить, думаю, пусть поспит. А ты чего же не ушел, все ушли, а ты не ушел.

– У меня приказ, – сказал тихо Лето Василий. – Я танк стерегу.

Она засмеялась, выпрямилась, убрала со лба прядь мягких русых волос, посмотрела на него удивленно:

– Да чего ж его стеречь! Нешто он нужен кому, такой страшила.

Лето Василий оглянулся, посмотрел на танк. Довод этот был неожиданным и убедительным. И он пожал плечами.

– А я утят завела, – громко и радостно сообщила она. – Хорошенькие! Желтенькие такие! Нарезала вот камышу, загородку им сделаю, а ряску – в корыто, чтоб как в речке плавали. Правильно же?

Лето Василий кивнул.

А она наклонилась, бросила за спину связку камыша, взяла в руку ведро и пошла от реки через луг.

Лето Василий смотрел ей вслед.

Во всякие времена с каким-то исступленным постоянством рождает таких, как он, наша природа и всякий раз сама потом удивляется глазами людей: как же это вышло такое, почему и зачем? Сами они обычно про себя не догадываются, а если и догадывается который, то легче им от этого не живется; обычно же они недоумевают, а винят во всем лишь себя. По жизни они становятся либо записными дурачками в своих деревнях и поселках, либо знаменитыми на всю округу певцами-пьяницами, да еще – ворами; и во всяком качестве одни бьют их и поносят, другие жалеют и любят; для одних они – в глазу сорина, для других – души отрада; с ними – невозможно, а без них, выходит, нельзя… Они лентяи, они часто говорят, что помнят, как родились, и значит, так оно и есть, потому как врать для них – труд более тяжкий, чем говорить свою правду. Они рождаются с удивленными лицами, удивляются свету до обмирания сердец и уходят, редко доживая до старости, – удивленные и благодарные…

– Слышь, – Свириденко на ходу обратился к Непомнящему, но не глядя на него, а зыркая нервно по сторонам зелеными своими, с прищуром, непонятными глазами, – а чего ты бабу свою бросил? Гуляла, что ль?

– Почему гуляла? – Учитель повернулся, посмотрел него возмущенно и беспомощно.

Идущий чуть впереди Мамин прислушивался.

– А чего? – тем же тоном продолжал рыжий. – Больная была?

– Откуда вы взяли! И не тычьте мне, пожалуйста, – оборвал его учитель, однако Свириденко будто не слышал.

– А если не гуляла и не больная, тогда чего? Сам, что ли, другую нашел?

– Никого я не искал и никого не нашел…

Свириденко повернулся к Непомнящему, посмотрел в его глаза прямо и насмешливо-презрительно:

– А чего ж тогда? – Он ждал ответа.

– Ну не сложилась жизнь, вы понимаете! Не сложилась! – почти закричал учитель.

Свириденко хмыкнул:

– Чего ей складываться, небось не кубики… Взял бабу, показал ей свою силу – и живи. – И для наглядности Свириденко сжал ладонь в большой жилистый, с редкими рыжими волосинами кулак, потряс им в воздухе.

Мамин свернул с дороги, подошел к высокой глухой ограде и, подтянувшись на руках, заглянул во двор.

– Товарищ! – крикнул он. – Воробьевы где живут? Худой длинный мужик копал что-то в огороде, быстро, судорожно даже как-то работая штыковой лопатой.

– Товарищ! – еще раз крикнул Мамин.

Длинный перестал копать и медленно, опасливо повернул голову, надеясь, видимо, на то, что это ему послышалось.

Рядом с Маминым подтянулся на руках и заглянул во двор Свириденко.

– Ого! – сказал длинный громко и отчетливо и кинулся бежать несколько комично – высоко поднимая колени, часто и широко работая локтями.

– Еще один чокнутый, – убежденно произнес Мамин. – Не город, а дурдом…

В огороде была разрыта довольно глубокая яма; на земле лежала на боку большая оцинкованная выварка, и из нее вывалилась одежда, которая была запрятана внутрь: мужской бостоновый костюм, женские шелковые платья и толстое зимнее пальто с каракулевым воротником.

– Чего это такое? – не понимал Мамин.

Непомнящий тоже не понимал.

– А это то, что одни граждане свое барахло поховали и уехали, а другие граждане остались и теперь это барахло выкапывают… Потайник это был, – объяснил Свириденко.

Со стороны центральной площади донесся вдруг звон разбитого стекла и крики.

Они торопливо вышли на тихую безлюдную площадь и не сразу заметили, что в высокой витрине продмага нет стекла. Из витрины спокойно, по-домашнему вышагнул парень. Он держал перед собой дощатый ящик, погромыхивающий стеклом бутылок. Парень поставил ящик на землю, отряхнул брюки, достал из кармана папиросы, закурил. Следом вышла из витрины женщина с выбеленным лицом. За спиной она тащила мешок с мукой. Мешок был тяжелый, она шла, напряженно наклонившись вперед, а битое стекло громко хрустело под ее ногами.

А парень поднял с земли кол, подошел к витрине универмага и, с силой размахнувшись, ударил по стеклу. Блестя большими острыми осколками и оглушительно звеня, оно вываливалось на мостовую.

– А ну стой! – заорал Мамин и стремительно побежал туда.

Парень ударил по другому стеклу витрины и посмотрел на Мамина удивленно.

– Застрелю гада! – закричал Мамин, расстегивая на ходу планшетку, как если бы это была кобура.

Парень бросил кол и побежал через площадь, и тогда, ругнувшись, кинулся наперерез Свириденко.

Непомнящий видел, как Свириденко с ходу сшиб парня, подхватил его, упавшего, потянул, прижал к стене. Подбежал и Мамин.

– Ты кого грабишь, гад? Ты свой народ грабишь! – кричал Мамин и тряс перед носом парня строгим указательным пальцем.

Непомнящий видел, как появились на площади юркие подростки, старики, женщины и, не замечая Мамина и Свириденко, а точнее – не обращая на них внимания, заскакивали в разбитые витрины и торопливо выбегали, сталкиваясь и падая, но, что удивительно, не ругаясь, а в полном молчащем согласии тащили в руках, мешках, ящиках, подолах – пряники, сухари, макароны, сахар…

Непомнящий видел, как из витрины продмага вышагнули еще трое парней и побежали через площадь – к стоящим к ним спиной Мамину и Свириденко. Один из парней волок за собой по земле что-то длинное.

– Осторожно! Осторожно! Осторожно! – как в кошмарном сне закричал Непомнящий бессмысленное слово, и, как в кошмарном сне, Мамин и Свириденко не слышали его. Непомнящий побежал к ним. Заметив его, один из парней, мордатый, свернул и побежал навстречу, лениво, вразвалку. Непомнящий замедлил бег, потом пошел, потом остановился. Он удивленно и испуганно смотрел на мордатого и уже не видел, как тот, который волок за собой что-то, раскрутил это что-то над головой – то была железная цепь с амбарным замком на конце – и с ходу ударил по спине Мамина. Мамин закричал, сильно прогнулся и, хватая руками воздух, пятясь, стал падать на булыжники площади.

А мордатый подбежал и с ухмылкой на лице спокойно и как бы несильно ударил Непомнящего в ухо. Непомнящий упал, скрючившись, и мордатый ткнул его несколько раз кованым кирзовым сапогом.

Сидя на земле, Мамин вцепился в цепь, другой конец которой был намотан на руку мародера, и тот рвал ее, пытаясь выпутаться, а Мамин, поднимаясь и оскальзываясь каблуками сапог на булыжниках, скалил в дикой улыбке мелкие и частые зубы, тянул врага на себя.

Свириденко прилепил к стене левой рукой за горло уже побелевшего парня, орал страшно, тараща налитые кровью глаза: "Задушу падлу!" – а правой пытался отбиваться от наседающих двоих.

Непомнящий сел, поскуливая и всхлипывая, как мальчишка. Непомнящий не видел также, как мимо, не глянув на него, пробежали еще трое и в опущенной руке одного мутно поблескивал финский нож.

И вдруг нарастающий осиный гул площади прошила четкая и тяжелая строчка выстрелов. В одно мгновение все на площади застыло, окаменело. Но только на одно мгновение, даже на малую долю его. А в следующую долю мгновения площадь ожила, дурноголосо заверещала какая-то баба, и все на площади кинулись врассыпную, бросая награбленное, сталкиваясь, падая, поднимаясь, крича, исчезая в переулках.

И еще одна очередь, пущенная поверх крыш и домов, подстегнула убегавших. Ермаков, держа пулемет в опущенной руке, как мог быстро пошел к своим. Увидев его, Свириденко отпустил мародера, и тот осел на подгибающихся ногах, сполз, не отрывая спины от стены дома, замер.

Второй, привязанный к Мамину цепью, сидел на мостовой и испуганно смотрел на подходящего страшного Жору. Свидиренко плюнул кровью, покачал передний зуб и, подойдя к сидящему мародеру, изо всей своей злой силы ударил его носком ботинка в грудь. Тот охнул и опрокинулся навзничь.

– А ты чего танк оставил? – спросил Мамин, в очередной раз забывая о контузии Жоры и держась за ушибленную поясницу.

Жора протягивал небольшую медную трубку.

– Кто ж так за мотором глядит? – начал Жора с выговора. – Топливопровод пробитый, а вы горючее ищете…

Мамин взял трубку, посмотрел на нее и сказал решительно:

– Надо этого Лету из танка гнать к чёртовой матери…

Свириденко первым увидел учителя, пошутил:

– И тебе досталось, четырехглазый?

Они ходили нервно взад-вперед, что-то говорили, смеялись собственным шуткам, машинально трогали ушибы, поглядывали по сторонам; они успокаивались после драки и начинали вспоминать о главном, о чем забыли на несколько смертельно опасных минут, – о танке…

– Этих бы надо в подвал куда закрыть… – Мамин возвращался в свое ответственное и временами, похоже, уже не так радующее его командирство.

Василий быстро шел по той окраинной улочке, по которой входило сегодня в город его танковое начальство. Лето Василий тоже шел быстро и тоже озирался по сторонам, но, в отличие от начальства, он часто спотыкался о кучи высыпанной на дорогу слежавшейся серой печной нажиги.

Как и утром, улица оставалась тихой, но теперь она была еще и мягкой, полусонной от летнего вязкого тепла. Он прошел не задерживаясь, мимо того дома, где искал хозяев Мамин, мимо еще нескольких домов и остановился у домика маленького и аккуратного, выкрашенного голубой и желтой краской. Палисадник был желтым и красным от множества высоких, с большими и малыми бутонами, георгинов.

В опущенной руке Лето Василий держал за тупое лезвие большой черный нож. Во дворе и в доме было тихо. Вася посмотрел по сторонам, повернул деревянную вертушку, открыл калитку и вошел во двор. И сразу к нему кинулась мелкая черная собачонка; обнюхав Васю, она не стала кусаться и лаять, а побежала, помахивая хвостом, рядом. Лето Василий прошел через двор, обогнул дом, остановился у высокой частой ограды рядом с бревенчатым сараем и застыл, улыбаясь.

Она сыпала в большое деревянное корыто с водой светло-зеленую ряску, доставая ее из ведра растопыренной ладонью, и продолжала петь – тем же своим мягким и добрым голосом, ту же свою песню.

Она кра-асна, ох красива,
Ее до-оля несчастлива…

Вокруг нее пискляво суетились, переваливаясь с боку на бок, желтые продолговатые утята. Почувствовав чей-то взгляд, она подняла глаза, но не испугалась и даже, кажется, не удивилась, в больших глазах ее возникла радость и тут же пропала, а точнее – затаилась.

Вася поднял нож.

– Вы возле реки забыли…

Она кивнула. Подхватывая ладонями разбегавшихся утят, она стала пускать их в воду.

– Видишь, какие! – похвасталась она утятами, окунула руки в воду, смывая с них прилипшие кружочки ряски, поднялась, подошла.

Вася протянул нож.

А она вновь присела вдруг и показала рукой на землю:

– Положи…

Он смотрел на нее удивленно и непонимающе.

– Сюда положи… – попросила она.

Вася торопливо присел, положил перед нею нож, ожидая, что же будет дальше. Но ничего не было. Она взяла нож, поднялась и пошла к дому. И он пошел за ней.

В полутемных сенцах она положила нож на лавку, объяснила:

– С рук в руки нож передавать нельзя – поругаешься…

Комната была светлая от солнца, яркая от цветов и занавесок, пестрая от приклеенных к стенам картинок, вырезанных из цветных обложек "Огонька". Напротив двери висели ходики – кошка с бегающими туда-сюда глазами.

Вася улыбнулся.

– Я кошек до ужаса люблю, всю жизнь в лишаях ходил, – сообщил он и спросил: – А вы?

Она нахмурилась.

– Тебе сколько лет? – спросила она.

Вася задумался, вспоминая, даже губами зашевелил.

– Двадцать… четыре… вроде, – неуверенно ответил он.

– Ну вот, – сказала она, – а мне двадцать семь, а ты мне выкаешь… Небось мне обидно… – Она помолчала, глядя на Васю. – А на вид ты совсем‑совсем молоденький, а уже двадцать четыре… Ничего, это и хорошо…

Вася пожал плечами – смущенно и виновато:

– Мне все говорят так… – Он улыбнулся и прибавил, глядя на нее искренне и восхищенно: – А тебе как будто не двадцать семь, а как будто больше…

– Ну это же только так кажется, – не согласилась она. – А тебя как звать?

– Лето Василий…

Она молчала.

– Вася, – сказал он.

– А меня – Фима, – сказала она.

– Как? – не понял он.

– Серафима… Фима…

Вася кивнул.

– А я кошек не люблю, – сказала она, – я их боюсь… Так и думаешь, глаза сейчас выцарапает… Садись, я тебя кормить буду…

Вася сел послушно, но предупредил:

– Я есть не хочу…

– Ничего-ничего, – сказала она, наливая молоко из кувшина в глиняную миску. – Мужчинам есть надо. Для силы. Мой отец так всегда говорит. – Она отламывала от большой краюхи хлеба куски и бросала их в молоко. Потом пододвинула миску Васе, дала деревянную ложку и сказала строго: – Ешь.

Вася вздохнул и стал есть, не отрывая от миски глаз. Она смотрела на него серьезно и внимательно. Вася улыбнулся:

– У меня сестренка есть, вот она тюрю такую любит! А как корова зимой отелится – с молозивом особенно. Чудная… Я ее люблю. Она не родная только. Меня летом нашли возле колодца, я помню, меня теть Катя нашла и подобрала. "Летошний", – сказала… Потом на метрику меня стали записывать, писарь говорит: "Как фамилье писать?" Теть Катя говорит: "Пиши – Летошний". А он пьяный был и говорит: "Дюже длинно, чернил не напасешься, ему и Лето хватит, так и так безродный". А товарищ командир спрашивает теперь: "Почему такое фамилье?" – а я молчу, говорю: "Не знаю", – а ну рассерчает, выгонит с танка, как узнает… – Вася осторожно отодвинул от себя миску. – Он хороший, да строгий больно… А умный! А еще учитель есть, у него фамилье только непонятное. Непомнящий. А так он – умный-умный! И добрый тоже, все со мной разговаривает…

Вася замолчал. Фима тоже молчала и продолжала смотреть на него.

Васю, кажется, не удивляло ее молчание, и он продолжил свой рассказ:

– Я в пастухах ходил, а меня дядь Миша, крестный, на курсы трактористов устроил в Глебов. Меня гнали все оттуда, не выходило у меня сильно, не хотел я сам, все плакал, бывало, ночью, как все заснут в общежитии. А у дядь Миши родня в городе, начальники тоже, за меня все заступались. – Вася улыбнулся, почесал макушку, продолжил: – Как война началась – иду по большаку, навстречу танк, ой, громадина, останавливается, и товарищ командир вылазит сверху, говорит: "Какая профессия?" Я говорю: "Тракторист", а он говорит: "Залезай, танкист будешь…" А потом остальные пришли, это уже в Глебове… – Он замолчал. Она тоже молчала. – Только ты про наш танк меня не спрашивай, – попросил Вася. – Он секретный. Товарищ командир приказывал. Он мне и так все: "Два наряда вне очереди, два наряда вне очереди". – Вася снова замолчал. – Да он добрый, товарищ командир, а ему, конечно, строгость нужна, а то мы разболтаемся. – Вася улыбнулся, объяснил: – Он так говорит. А так он добрый. Он мне тогда комбинезон свой отдал и шлем вот…

Фима посмотрела на шлем, на комбинезон и увидела дырку.

– Так он же рваный, – засмеялась она. – Давай зашью.

– Не, – замотал головой Вася.

– Да как же с такой дыркой? Сымай, сымай.

Назад Дальше