– Видал, Яш? Три-четыре… А если десять ему башен, ему б вообще цены не было! А, дед? – И Мамин захохотал, качаясь и чуть не падая в воде от смеха.
Теперь уже широко улыбнулся и Свириденко, почесывая грязную безволосую грудь, засмеялся негромко и мелко Непомнящий, а Вася не выглянул – должно быть, как раз крепил топливопровод.
Дедушка Воробьев конфузился, поняв, что сказал что-то не то, но и довольный тем уже, что повеселил хороших людей.
– Досмеемся, – тихо сказал вдруг Свириденко, глядя на безмолвный кроваво-закатный запад.
– Только б завелся, – прошептал Мамин, забираясь в люк механика-водителя.
Экипаж смотрел на командира, не двигаясь и не разговаривая.
Мамин проверил приборы, подкачал топливо. Закусив губу, медленно нажал на стартер. Танк молчал. Еще раз. Еще… Танк оглушительно выстрелил выхлопной трубой и зарычал работающим мотором.
– То-то же! – закричал Мамин. – Десять башен! Десять им! – И, вдруг замолкнув, став предельно сосредоточенным и серьезным, начал осторожно и плавно давить на педаль газа.
Танк вздрогнул, гусеницы тронулись, подминая под себя бревно, и потянули танк к берегу.
– Давай!! Давай!! Давай!! – пятясь задом, Свириденко, Непомнящий и Лето кричали и манили его, призывали руками к себе.
Мотор ревел, сантиметр за сантиметром танк двигался к берегу, и это означало для всех, что кончается невыносимый и смертельно опасный день, и означало также, что вырученный ими из беды танк в благодарность выручит их, укроет броней и унесет к своим, туда, где можно будет, влившись в общую великую силу, начать новую, хоть и опасную, конечно, но настоящую, победную жизнь.
– Гляньте, Лето, бревно на заду?! – крикнул Мамин, когда танк перестал двигаться.
– На заду!
– Снимаем быстренько и на перёд его! – скомандовал Мамин.
Первым понял все Свириденко, хотя он впервые вызволял танк самовытаскивателем. Нутром человека, видавшего виды и дорожившего своей жизнью, он понял – танк сидит мертво. Может быть, и Вася Лето про то подумал – не случайно же он часто и удивленно взглядывал на командира. А может, раньше всех понял это сам Мамин, но, как командир, он не имел права поселять сомнение в умах подчиненных и потому выжимал газ до упора, шевеля напряженными тонкими губами.
Не понимал, кажется, лишь Непомнящий, который суетился перед танком, кричал, с трудом вытаскивал вязнущие в подводной трясине ноги, радовался, помогая отвязывать бревно на конце гусениц после того, как оно бесполезно проползало под танком, не приблизив его к берегу ни на сантиметр, но закопав еще глубже.
Бревно вновь протащило под гусеницами, и Мамин крикнул из люка очередной раз – делано деловито и оптимистично:
– Та-ак! Хорошо! А еще разик!
Уперев руки в бока, Свириденко смотрел на командира пристально и задумчиво. Тот вылез из люка и, не дожидаясь башнера, сам стал крепить впереди бревно.
– Не идет! – крикнул с берега дедушка Воробьев.
– Пойдет-пойдет! – не оборачиваясь, закричал в ответ Мамин, но в крике этом он, кажется, израсходовал НЗ с лихвой отпущенного ему оптимизма.
– Куда он пойдет? – спросил за его спиной Свириденко. – Сам себя он закопает. И нас заодно.
Мамин медленно повернулся, подошел к башнеру, глядя на него бессильно и ненавидяще.
– Что вы сказали? – спросил Мамин тихо. – Что вы сказали, товарищ командир башни?
– Сказал! – заорал в ответ Свириденко. – Бечь отсюда надо – вот что я сказал! Если уже не поздно!
Мамин помолчал, соображая, и задал еще один вопрос:
– Это что, призыв к дезертирству?
Танк заглох вдруг сам по себе, и встала вокруг неожиданная и страшная тишина.
– Это что, дезертирство и призыв к нему? – повторил Мамин, склонив набок голову, ожидая ответа.
Свириденко усмехнулся.
– Не зря тебе та беременная в лицо харкнула, почуяла твою подлость, – сказал он и пошел к берегу.
Мамин машинально вытер лицо, как тогда, на тротуаре, глянул растерянно на Непомнящего, на Лето и заторопился за Свириденко.
Тот слегка обтер обмотками мокрое тело, стал молча одеваться, и Мамин тоже натянул гимнастерку и фуражку, а про остальное забыл.
– Далеко не уйдешь, ноги у тебя короткие, – сказал Мамин.
– Ничего, до земли достают – и ладно, – усмехнулся Свириденко.
– Вы же участник Финской кампании, – беспомощно посмотрев по сторонам, заговорил Мамин уже иначе, почти ласково пытаясь заглянуть в глаза рыжему башнеру. – Ведь вы же опытный боец, кавалер медали "За боевые заслуги". Да вот рядом человек стоит, – Мамин похлопал по плечу дедушку Воробьева. – Он за нас ногу в Гражданскую отдал… А вы?
Свириденко взялся накручивать обмотки, но выпрямился, придвинулся к Мамину вплотную и, не разжимая зубов, попросил:
– Ты меня не совести, я без тебя советский…
– Придем к своим… – медленно и спокойно заговорил Мамин, но, сорвавшись, перешел почти на визг: – Я тебя под трибунал, гада, отдам, под расстрел подведу!!
– Отдай!! Подведи!! – заревел в ответ Свириденко. – Только сперва давай до них дойдем, до своих! Пацан! Сопляк! В героев играешься?! А ты видел, как пуля человека рвет? Знаешь, чего с пленными делают? А я видел, знаю… И не хочу ни под пулю, ни в плен!
И Свириденко вновь наклонился и стал размашисто и нервно накручивать обмотки.
Мамин стоял рядом и мелко дрожал от вечерней сырости и от желания ударить Свириденко ногой, как сегодня тот ударил на площади мародера.
– Воротом ежели попробовать? Мы воротом, бывало… – совсем некстати заговорил дедушка Воробьев.
– Уйди, дед! – не сдержавшись, закричал Мамин, подхватил вдруг старика под мышки, кинул на повозку и саданул кулаком мерина по крупу, вложив в удар всю свою злость на Свириденко. Серый испуганно дернулся, дедушка Воробьев опрокинулся на спину, заелозил смешно и жалко, ворочая из стороны в сторону деревяшкой-ногой.
– Экипаж! – закричал Мамин. – Непомнящий, Лето, ко мне!
Те торопливо пошли на сушу.
Свириденко разогнулся, затянулся ремнем, оправил волглую гимнастерку, надел на голову шлем. Мамин понял, что тот уходит, и торопливо ухватил башнера за грудки.
– Не уйдешь, гад! – прошипел он.
Преодолевая в себе лютую ненависть, Свириденко усмехнулся, взял Мамина за запястья и, побагровев в одно мгновение, с дикой силой сдавив, оторвал от себя руки курсанта.
Подошли Лето и Непомнящий, замерзшие, грязные, растерянные. Лето – в трусах, Непомнящий – в рваных брюках и майке.
Мамин тяжело и часто дышал, потирал машинально запястья и, указав на Свириденко, заговорил:
– Мы сейчас его судить будем. По закону военного времени. Во-первых, за паникерские настроения – это раз. А во-вторых, за самовольный уход с линии фронта в период временной обороны – это два.
Их было трое. А он один. Это Свириденко сосчитал.
– Они, может, не знают, а я устав строевой службы лучше тебя знаю, курсант. Надо танк рвать и к своим идти.
– Как рвать? – не поверил Мамин. – Как это его – рвать?
Вася Лето переступил с ноги на ногу, подсказал нерешительно:
– Там взрывчатка в углу лежит, вы показывали…
– А ты вообще заткнись, придурок! – крикнул на Васю Мамин.
– Не хочешь – оставайся, таким, как ты, видно, закон не писан, – вновь обратился к Мамину Свириденко. – Отдай мои документы, да я пойду…
– Какие документы? – едко спросил Мамин.
– Мои документы: военный и паспорт… – ответил Свириденко.
– Какие документы? – переспросил Мамин.
– Мои документы: военный билет и паспорт, – терпеливо повторил Свириденко.
– Ваши документы, сержант запаса Свириденко, находятся в военном комиссариате города Глебова…
– Врешь ты, – сказал Свириденко. – В кармане они у тебя. И ихние тоже. Помнишь, что в военкомате делалось? Нас и не приписывали никуда. Секретный танк… Дура железная, ни один мост не держит. Где ты его взял, курсант? Нашел? Ну скажи, нашел?
Мамин не отвечал, и тогда Свириденко протянул руку к нагрудному карману на гимнастерке командира, но тот отошел на шаг и с веселым и почти смертельным отчаянием во взгляде пообещал тихо:
– Горло перегрызу, рыжий…
Свириденко подумал, глядя в землю, повернулся и пошел от реки, от бывшего своего странного экипажа, от полубезумного командира и от молчащего таинственного танка – на восток, опоздало уходя вслед за тысячами тысяч таких же, как он.
– К бабе! В Краснодар! Под юбку! – проорал вслед Мамин, и в голосе его закипели бессильные мальчишеские слезы.
Свириденко быстро уходил.
– Гляньте-ка, – зашептал громко Вася, указывал куда-то вбок пальцем, чуть даже присев от удивления; и, увидев его таким, Мамин и Непомнящий не решились сразу посмотреть туда. А Вася указывал пальцем на рощу, рот его был приоткрыт, и глаза сияли – завороженно и счастливо.
– Гляньте-ка, – шептал он, – чего это?
Мамин и Непомнящий повернулись к роще разом, и на лицах их возникло недоумение, потому что ничего, а точнее – никого они не увидели, но почти сразу выражение лиц их стало меняться, и у Мамина сам по себе приоткрылся рот, а Непомнящий прищурился и, порывшись в глубине бокового кармана, вытащил очки и спешно надел их, чтобы увидеть.
Роща светилась.
Во влажных сиреневых сумерках она горела неведомым, неразрушающим огнем живого бледно-зеленого цвета, и огонь этот, поднимаясь над рощей, превращался в ее нимб.
Все умерло вокруг, она – жила, великой и таинственной жизнью, то ли по рассеянности, то ли нарочно доверившись именно этим людским глазам.
Васин рот растянулся в улыбке, он закрыл глаза и тут же открыл их – нет, не пропало – и закричал срывающимся от счастья голосом, призывая и Свириденко увидеть это:
– Э-эй! Э-э-э-ээй!
Свириденко остановился и повернулся, и Вася, ликуя, молча стал показывать пальцем на рощу.
Свириденко смотрел – прямо и пристально.
– Это чего же такое? – громким шепотом спросил у учителя Мамин.
– Озоновое свечение, – быстро объяснил Непомнящий. – Явление редкое, но описанное и объясненное… Озон, послегрозовая атмосфера… Ну и некоторые другие тонкости…
– А красиво все равно, – сказал Мамин.
– Очень, – согласился Непомнящий.
– Если, если у вас действительно наши документы, – заговорил, не глядя на командира, Непомнящий, – то вы можете посмотреть… У меня в паспорте лежит справка… Я освобожден от военной службы два года назад… Я не военнообязанный… У меня очень больное сердце… У меня недостаточность митрального клапана.
Мамин кивнул и как-то замедленно расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытащил пачку документов, протянул Непомнящему. Учитель торопливо нашел свой паспорт и стал показывать какую-то бумажку.
– Вот, – говорил он. – Я лежал в областной клинике… А это не мои… – Он вернул остальные документы командиру.
– Тебе тоже? – Мамин обратился к Васе.
– Мне? – испугался тот. – Так я же без документов.
– А-а, – протянул Мамин и бросил документы в грязь.
Непомнящий торопливо одевался. Автоматически он взялся за противогаз, но тут же испуганно отложил его в сторону.
Валентин Андреевич Непомнящий родился трусом. И если верить тому, что предназначенье всякого человека – оставаться в жизни самим собой, можно сказать, что он уже выполнил свое предназначенье. Однако, если верить и тому, что самые геройские поступки совершают далеко не герои, можно предположить, что у него еще все впереди…
Мамин подошел медленно к воде, встал напротив танка и молча уставился на него. Был Мамин нелеп и жалок – в гимнастерке, фуражке, трусах, босиком. Когда он повернулся, Непомнящего не было. Не было и Лето Василия. Мамин посмотрел на рощу. В наступающей ночи она была черной, корявой, жалкой. И Мамин снова повернулся к танку.
– Ну что? – обратился он к своему хозяину и другу. – Всё?
Танк молчал.
На спуске заскрипела подвода, зачавкала копытами по грязи лошадь. На телеге сидели неразличимые черные люди.
– Но, Серый, но! – погонял лошадь слышанный где-то Маминым стариковский голос.
Мамин пошел навстречу, удивленно глядя вперед и нервно почесывая правую ладонь, – здороваться.
Правил лошадью старик молоковоз, который, увидев Мамина, первым делом его пристыдил:
– Нешто мой мерин, военный товарищ? Небось он колхозный. А ты взял – и нету…
Мамин не слушал, смотрел на телегу, где сидел дедушка Воробьев, придерживая рукой груз: длиннющие металлические трубы, мощный, толщиной в человеческую руку, стальной трос, какие-то железяки, топоры, пилы, лопаты.
Рядом с телегой шли двое худощавых, похожих друг на друга дядек – в черных рабочих пиджачках и кепках. Они курили, папиросы разгорались и затухали в сумерках, как маячки. Время от времени дядьки убирали папиросы изо рта, пряча их внизу в кулаке – совсем по-пацански.
– Плотники, – коротко представил их дедушка Воробьев, соскочил с телеги, вскидывая чёртово свое копыто, подошел бодро к Мамину. – Воротом пробовать будем. И это… Мы там одного твоего встретили. Вертается он. – Почесал хрустко бороду и прибавил озабоченно: – Час назад на той стороне немецкий дозор на мотоциклетах видели. Такое дело…
Около сосны они сгрузили с телеги все, кроме пил и топоров. Дедушка Воробьев взял топор и принялся торопливо стесывать со ствола кору, а дядьки, вскочив на телегу, направили Серого к роще.
– Военный товарищ! – прокричал с подводы старик-молоковоз и махнул рукой. – Давайте с нами, вчетвером скорей управимся… Давайте.
Мамин, толком ничего не понимающий, не стал искать в темноте галифе, сунул лишь в сапоги ноги и побежал за подводой.
Дядьки курили, шмыгали носами и сбивали на берегу настил из бревен, привезенных из рощи. Делали они это без спешки, но быстро, мастерски, с двух ударов вгоняя в сырые березовые стволы гвозди-полуторасотку.
Дедушка Воробьев ладил к ошкуренному, гладкому и скользкому стволу дерева стальные башмаки, а к ним трубы. Помогал ему старик-молоковоз, а также Мамин, но помогал довольно бестолково, так как все не мог сообразить, что же здесь затевается, суетился и потому даже мешал. Время от времени он останавливался и смотрел удивленно на спуск. Оттуда – по одному, двое, трое – спешили сюда люди. Увидеть, кто они, какие, было нельзя, лишь доносились иногда высокие голоса – женские…
Дядьки сбили уже настил, метров примерно пять на пять, разделись до трусов и маек, не сняв почему-то кепок и не выплюнув папирос, начали стаскивать настил в воду.
Подошли женщины, первые, человек десять, глядели с интересом на танк, на работающих дядек и стоящего столбом Мамина, а одна из них, подбоченясь, оглядела его с головы до ног и крикнула громко и озорно:
– Чего, солдат, штаны снял? Не затем небось пришли!
Женщины охотно засмеялись, показывая на Мамина.
– Коровы цементальские, – ругнулся на женщин дедушка Воробьев.
Мамин смутился и побежал в воду, не сняв сапог и гимнастерки, но поскользнулся и упал по пути, чем вызвал целое веселье.
– Гати, гати, – подсказывали дядьки друг дружке негромко и привычно, притапливали край настила, подводя его под гусеницы, и по-прежнему пошмыгивали носами и посасывали размокшие папироски. Третий край настила держал Мамин, четвертый – был свободен, и, может, потому не удавалось сделать то, что они хотели. Но скоро в воду вошел четвертый, как был, в одежде. Мамин мельком глянул на него и не стал больше смотреть, отвернулся. Это был Непомнящий.
Кажется, теперь все было готово. На мощные танковые клыки набросили два толстенных троса, они тянулись, лежа на траве, к сосне, которая была теперь центром, сердечником сооруженного ворота: на стволе крепились стальные башмаки, от них расходились лучами трубы, заполненные внутри для прочности застывшим раствором.
– Чего мнетесь, взялися! – прикрикнул дедушка Воробьев на женщин.
За каждую из труб встало человек по десять.
– И пошли! – скомандовал дедушка Воробьев, все налегли на трубы, и ворот стал крутиться легко и просто, "башмаки" скользили по гладкому стволу.
– Голова закрутится, – пошутил кто-то.
Ворот шел легко до тех пор, пока канат, шевелясь в траве, как змея, не поднялся и не натянулся, прямо соединив собою танк и людей.
От спуска подходили еще люди, в основном женщины; видя, что работа началась без них, они торопливо подбегали к трубам, тесня остальных.
Ворот встал. Ничего не кончилось. Все только начиналось.
– Да скорей, тянетесь! – кричал дедушка Воробьев, подзывая идущих.
Теперь у каждой трубы стояло человек по двадцать, тесно-тесно стояли. Мамин потерялся как-то среди всех, перестав быть здесь командиром и, кажется, даже забыв про собственное командирство, приготовясь толкать трубу, он озирался и видел женские лишь лица, бабьи. В черных пиджаках спецовок, в телогрейках, в сапожищах, а кто-то и в платьишках и легкой обувке – как позвали, так они из дому и выскочили, в платках и простоволосые, старые, молодые, худые, полные: те, что молились сегодня, и те, что грабили; те, что орали громче всех, и те, что молчали; те, что смеялись, и те, что выли; те, что попрекали, и те, что жалели.
– Разом как рукой махну, так и навалилися! – объявил дедушка Воробьев и поднял руку.
Каждый у ворота приготовился, каждый напрягся, каждый вдохнул глубоко сырой ночной воздух.
– На раскачечку! На раз-два-три! А и взялися!! – Дедушка Воробьев опустил резко руку и, налегая на трубу, вдавливая в землю копыто, поднимая вверх всклокоченную бороденку, закричал высоко и чуток по-козлиному: – Ты, боярыня, куды пошла! И-и-раз!! Я, боярин, во лесок пошла! И-и-два!! Ко боярину молоденьку! И-и-три!!
Навалились все на ворот, разом охнув, и каждая фраза стародавней рабочей песни приказывала: держать! держать! держать!
– Ты, боярыня, куды пошла!
Что был каждый из них, да и все, взятые вместе, в сравнении с танком? Ничего! Они же были – временные, а он, наверное, – вечный. Они были из боящегося огня, холода и боли мяса, из неверных хрупких костей, он – из могущественного железа. Они хворали сызмала, они сомневались во всем на свете, они трусили по поводу и без повода, они врага боялись, а убив его вдруг, они бы каялись после всю жизнь, себя бы мучили и других, а он, танк, нет, никогда…
– Я, боярин, во лесок пошла!
И как сразу исказились у всех лица, как напряглись, натянулись – до последнего надрыва надорванные по жизни души…
– Ко боярину молоденьку!
– Ох, мамочка!!!
Танк не сдвинулся ни на миллиметр.
– Ну вот чего, – сердито заговорил дедушка Воробьев, – побаловались, а теперь работать давайте…
Все поняли, какая предстоит работа, и молча, моляще смотрели на дедушку Воробьева.
– Налегись, Галька, налегись! Другую трубу небось держать привыкла! Черта своего рябого!
Ствол сосны скрипел пронзительным живым голосом, верхушка раскачивалась, заслоняя свет частых крупных звезд, то одних, то других. Канат вздрагивал тяжело и натягивался струной толщиной в хорошую мужскую руку.
– Рожу, бабы!
Они упирались в трубы не руками уже – грудью, вытянув шеи, тараща напряженные глаза, поднимая некрасивые, потные, с прилипшими волосами, перекошенные от натуги, кричащие немым криком лица.