– Дурят, – сыронизировал Красильников.
– Дурят, конечно! – Тарасов иронию не принял. – Нет чтоб по-людски написать: от головы, от простуды, от живота…
– Пара-цета-мол! – справился, наконец, дядя Сережа, торжественно водрузил на язык таблетку, громко глотнул из банки чая и, запрокинув худую шершавую шею, замер, прислушиваясь к себе.
– Д-да ты бы правда домой шел, Сергеич, – участливо посоветовал Гусаков.
– У тебя не спросил, – огрызнулся дядя Сережа.
– А то помрешь еще, бугор, – подпирая щеку кулаком, меланхолично высказался Красильников. – По десять копеек потом на венок сдавать…
Дядя Сережа улыбнулся, обнажая стариковский щербатый рот.
– Я, как помирать стану, за смертью Генку пошлю…
– Сгоняю, – охотно согласился Генка.
– Как за таблетками гонял – целый час, – проворчал Тарасов.
– Во-во! Я его потому и пошлю! – Эта мысль как раз и развеселила дядю Сережу.
– Ё‑моё! – воскликнул вдруг Генка, будто его кто в задницу уколол. – Вы сейчас все попадаете! К нам на фабрику скоро приедет американец!
Генка, похоже, рассчитывал на адекватную сенсационности сообщения реакцию, но ее не последовало – никто не попадал. Один Красильников спросил – меланхолично и насмешливо:
– Живой?
– Живой, конечно, мертвый, что ль? – возмутился Генка. – Мне сам Плюшевой говорил!
– Сам Плюшевой! – со значением повторил Красильников.
– Ну и чего он тут делать будет? – решил поинтересоваться Тарасов.
– А я откуда знаю?! – проорал, отвернувшись, Генка.
– Кт-то-то ж его сюда пустит? – высказался Гусаков, но его не услышали.
– Работать будет… У нас в набойке… – это был Красила.
– Ага! – кивнул Генка и заулыбался – ему понравилась эта мысль.
– Ам… Ам… Американец? В набойке? – не врубился Гусаков, он вообще тяжело врубался.
Дядя Сережа был от природы смешлив и уже хихикал, трясся, выгнув худую спину и уткнув подбородок в грудь.
Глянув на него, загыгыкал Генка.
Гусаков непонимающе вертел головой. Тут прорвало и Красильникова. За ним заржал Тарасов. И чуть погодя вся "набойка" заливалась смехом:
– Американец!
– В набойке!
– А-ха-ха!
– О-го-го!
– Ой, не могу!
Первым начал это всеобщее веселье дядя Сережа, первым же он решил его и заканчивать. Стирая кулаком слезинки с глаз, дядя Сережа посмотрел на свои старые наручные часы и удивленно мотнул головой.
– Хорэ, хорэ… Хорэ ржать, работать пора, – проговорил он негромко, но, странное дело, – услышали, и смех стал стихать.
– Ешь – потей, работай – зябни! – выкрикнул Генка, пытаясь продлить удовольствие, но шутка не прошла.
Набойщики уже поднимались, посмеиваясь и потягиваясь, расправляя спины и плечи, не торопясь и как будто неохотно приступая к продолжению своей работы. Пара за парой, они снимали рамы с незаконченными платками и укладывали их на столы.
– Как таблетка? Помогла? – спросил, направляясь к своему столу, Генка.
Дядя Сережа прислушался к себе и серьезно и важно ответил:
– Помогла.
Он сбросил кителек, выбрал цветку, серую, тяжелую, приколол узорную ее часть к пропитанной краской губке, щуря глаз, примерился и, крякнув от удовольствия и натуги, придавил цветку к белому шерстяному полотну.
Набойщики во всем цехе ходили парами вокруг платков, словно танцуя какой-то таинственный мужской танец и разгоняюсь в нем все быстрее, распаляясь все больше. И платки наполнялись на глазах красками, горели ярче и радостнее. И все быстрее, быстрее, быстрее…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Художников, точнее, художниц на фабрике было четверо, и всех их звали Аннами.
Главной и самой по возрасту старшей была Анна Георгиевна – женщина начальнического вида, но с добрыми глазами.
Худую и нервную, подстриженную в старомодную скобочку, со старомодным же полукруглым гребнем в волосах звали Анной Васильевной, но в глаза и за глаза ее называли по фамилии – Спиридонова. Про таких, как она, еще говорят: сзади пионерка, спереди пенсионерка.
Третья Анна свое имя не любила, презирала даже и требовала называть себя Аллой. Она обожала сладкое и пользовалась только импортной польской косметикой.
А четвертой Анной была Аня, просто Аня, Генкина жена.
В большой комнате, так называемой живописной, было светло и по-женски уютно. Комнатные цветы заполняли все свободное пространство: стояли на подоконниках и полу, ползли по стенам, добираясь до потолка.
На каждом рабочем столе лежали листы ватмана с эскизами-кроками, четвертинками будущих возможных платков.
По радио, которое включали в начале рабочего дня, а выключали в конце, в передаче "В рабочий полдень" Алла Пугачева пела "Арлекино". Анна-Алла ей подпевала, и получалось, почти как у Пугачевой.
– Нинка Земляникина со склада куртку продает – ее мужику не подошла. Зимняя, кожаная, на молнии. В обед пойду своему Мишке смотреть, – поделилась радостным Спиридонова и обратилась к Ане, предлагая ей составить компанию, но Аня только помотала отрицательно головой – была увлечена своей работой.
Пугачева допела, и Анна-Алла сообщила:
– Американец на фабрику приезжает!
– Да уж слышали, знаем, – равнодушно отреагировала Спиридонова.
– Слышала она, знает… А что еще знаешь?
Спиридонова пожала плечами.
Анна-Алла отбросила карандаш, который вертела в руках.
– Во-первых, негр! Во-вторых, два метра ростом! И в-третьих – миллионер…
– А зовут как? – спросила ошеломленная Спиридонова.
Аня закусила губу, чтобы не рассмеяться.
– Зовут… – задумалась Анна-Алла.
– А зовут его Иван, – неожиданно подсказала Анна Георгиевна.
– Иван? – удивилась Анна-Алла.
– Иван… – повторила Спиридонова.
И даже Аня подняла на Анну Георгиевну глаза.
– Иван? – первой догадалась Анна-Алла.
– По-американски Иван, а по-нашему Иван.
– Наш, что ли? – сморщилась Анна-Алла, как будто лимон лизнула. – Не американец?
– Американец. Но предки русские, уехали в Америку еще до революции. Мне Полубояринова на парткоме рассказывала.
– У них же в Америке все приезжие! – пришла на помощь Спиридонова, но Анна-Алла отмахнулась:
– Без тебя знаю.
– Так что – не негр и даже не миллионер, – с улыбкой проговорила Анна Георгиевна и склонилась над своим эскизом.
– А рост? – не теряла надежды Анна-Алла.
– Про рост не знаю, – не поднимая глаз, ответила Анна Георгиевна.
– Надо же: то даже болгар к нам в город не пускали, а тут – американец, – задумчиво проговорила Спиридонова.
– Говорят, он письмо Горбачеву написал, – объяснила Анна Георгиевна.
– А он, оказывается, нахал! – вновь вдохновилась Анна-Алла.
– А Горбачев ответил? – удивленно спросила Аня.
– Раиса Максимовна ответила, – язвительно проговорила Анна-Алла.
– Не знаю, кто кому отвечал, но знаю, что разрешили. Директору министр звонил…
И в этот момент на столе Анны Георгиевны зазвонил телефон. Художницы вздрогнули и замерли. Показалось, подумалось на мгновение всем, что звонит министр, а может, сам неведомый американец.
Анна Георгиевна сняла трубку, молча выслушала какое-то сообщение и, положив, проговорила по слогам:
– За-ка-зы!
– Заказики! – воскликнула Анна-Алла.
– В честь чего это? – недоумевала Спиридонова. – Майские отгуляли, а до Дня города еще далеко.
– Американец приезжает! – дурашливо крикнула Анна-Алла. – Приедет, а мы тут сидим, икру наворачиваем… Ну, чего там, Анна Георгиевна, чего?
– Курица, майонез, две пачки индийского чая и банка югославской ветчины на двоих, – перечислила Анна Георгиевна.
– Это все Ашот старается, – одобряюще кивнула Анна-Алла.
– Курица наша или импортная? – заволновалась Спиридонова. – А то мой Мишка импортных не ест, говорит, рыбой воняют.
Шел дождь, мелкий, плотный, с ветром. В такую вот погоду, да еще в провинциальной бесфонарной ночи въезжал в город Васильево Поле американский гражданин Иван Фрезински.
Его встречали. На обочине узкой разбитой дороги, соединяющейся с широким междугородним шоссе, стоял гаишный москвичок с включенной мигалкой.
Плюшевой оглянулся из придорожных кустов, увидел проезжающую мимо иностранную машину, глухо ругнулся и, запахивая полы брезентового плаща, подбежал к "москвичу".
– Егорыч! – сокрушенно кричал он простуженным голосом, открывая переднюю дверцу. – Ты что, спишь, Егорыч?
Темная неподвижная фигура в салоне сонно качнулась. Это был гаишник – крупный, тяжелый, в толстой шинели с белой клеенчатой портупеей.
– Нет, не сплю, – отозвался он глухо и невозмутимо.
– Проехал, проглядели! – укорил Плюшевой, указывая пальцем вперед.
– Догоним, Василич, куда он денется, – проговорил гаишник, окончательно просыпаясь.
– Вот ведь как бывает! Ждали-ждали, и на тебе – проглядели! – никак не мог успокоиться Плюшевой.
Они видели впереди яркие красные огни, но догнать "иностранку" не могли – "москвич" не тянул. Тогда Плюшевой взял микрофон и, волнуясь, заговорил на всю округу:
– Товарищ… То есть это… Мистер… Мистер Иван Фрезинский! Остановитесь, пожалуйста, мы вас встречаем!
Большой серебристый автомобиль тотчас сбросил скорость и встал на обочине. Плюшевой выбрался из "москвича" и побежал туда, наклонился к открывающемуся стеклу, заговорил, улыбаясь радостно и виновато:
– Узнали, мистер Фрезинский? Плюшевой Михаил Васильевич, председатель фабкома. Мы с вами в министерстве виделись, помните?
Гость вспомнил, заулыбался, открыл дверцу. Плюшевой сел рядом, пожал протянутую руку. Гаишный москвичок вежливо их объехал, не выключая мигалки, и повел за собой.
– Мы вас тут встречаем на всякий случай, а то дороги у нас… – сокрушенно проговорил Плюшевой.
– Дороги… – согласился Иван.
– Да и погода тоже… – махнул рукой Плюшевой. Иван глянул на него искоса и кивнул.
– А там – Егорыч, – Плюшевой показал пальцем на "москвич". – Мы с ним в одном классе сидели за одной партой… Я ему помогаю, он мне помогает… Хороший мужик.
Председатель фабкома оглядел салон, расправил плечи и поинтересовался:
– Машинка своя или казенная?
Иван не понял. Плюшевой смущенно улыбнулся:
– Ну, машина эта – ваша личная или на службе получили?
– Один мой знакомый журналист улетал отдыхать и оставил машину мне.
У американца был акцент, но небольшой, совсем небольшой, приятный.
Плюшевой провел ладонью по передней панели:
– Американская?
– Нет, шведская, "вольво".
– А журналист тоже шведский?
– Нет, журналист американский.
Похоже, ответы озадачили Плюшевого, и он замолчал, да, в общем-то, и вопросов больше не было. Михаил Васильевич расслабился и искоса наблюдал за гостем.
Иван выглядел лет на тридцать и был парнем симпатичным, можно даже сказать, красивым: подбородок крепкий, нос прямой и волосы густые, чуть рыжеватые, а глаза – их в полутемном салоне было не разглядеть.
Фабричный профилакторий, в котором предстояло жить гостю, был двухэтажным дощатым домом со сплошь темными окнами. Вокруг валялись пустые бочки из-под краски и строительный мусор.
– Только ремонт закончили. Еще никого не селили, – объяснил, спотыкаясь, Плюшевой и, остановившись у входной двери, нажал на кнопку звонка.
Казалось, дверь в этом темном безмолвном доме откроют нескоро, а то и не откроют вовсе, но ключ в замке сразу же заскрежетал, и дверь отворилась. На пороге стояла бабушка-шарик в белом с пояском халате и в белой косынке.
– Не спишь, теть Пав? В дырочку глядишь? – пошутил Плюшевой и засмеялся. – Привез я его, привез!
– Здравствуйте, – сказал Иван и широко улыбнулся.
Тетя Пава задохнулась от волнения и, вместо того чтобы сказать ответное "здравствуйте", поклонилась Ивану в пояс. Плюшевой снова засмеялся:
– Она никак не может понять: как это – американец, но русский… Объяснял-объяснял – не понимает!
– Не понимаю, – виновато подтвердила тетя Пава.
И Иван вдруг обнял старуху за плечи и, наклонившись, поцеловал в щеку.
Стоя в дверях, Иван смотрел на комнату, в которой ему предстояло прожить целый месяц. Здесь была деревянная кровать с панцирной сеткой, накрытый скатертью старомодный круглый стол, а также небольшой стол – письменный, с лампой. У стены стоял полированный шкаф. Большой цветной телевизор "Рубин" был водружен на хлипкую тумбочку, а сверху торчала ваза с пластмассовыми цветами. На стенах висели две репродукции пейзажей неизвестного Ивану художника. Свежевыкрашенный дощатый пол был застлан широкой синтетической дорожкой.
Плюшевой пытливо вглядывался в лицо Ивана, пытаясь понять: нравится ему или нет. Спросить Плюшевой не решался.
– Краской пахнет. Я правильно говорю? – спросил Иван.
– Краской пахнет, – нахмурился Плюшевой, но тут же объявил, указывая на дверь сбоку: – Зато – удобства!
Иван взглянул на него непонимающе. Плюшевой сделал шаг и открыл дверь в совмещенный санузел:
– Удобства…
– Удобства, – негромко повторил Иван, запоминая новое для себя слово, и, стремительно войдя в санузел, торопливо повернул кран. Труба заурчала в ответ, но воды не было. В глазах Ивана возник искренний испуг, который, правда, был совсем недолгим, потому что вода полилась из крана тоненькой струйкой.
– С водой у нас хорошо, – успокоил Плюшевой, – ночью горячая всегда. А вот электричество отключается – завод забирает.
В длинном полутемном коридоре Плюшевой подобрался к висящему на стене телефону и набрал короткий номер.
– Козетта Ивановна? – спросил он вкрадчиво. – Это Плюшевой вас беспокоит… Козетта Ивановна, а Ашот Петрович дома? Не спит еще? Ашот Петрович! – заговорил он громче и бойчее. – Я это, Ашот Петрович! Встретил, доставил, расположил. Доволен, Ашот Петрович, очень доволен! Как в Америке… Да, завтра в десять. Так точно! Спокойной ночи, Ашот Петрович! – Плюшевой повесил трубку на рычаг, измученно вздохнул и, стянув с головы фуражку, вытер вспотевшее лицо.
Порция гуляша с картошкой была огромной. Мужественно и безмолвно Иван поглощал этот ужин Гаргантюа под немигающим взглядом сидящей напротив тети Павы. Очистив тарелку, Иван откинулся на спинку стула и улыбнулся. Тетя Пава коротко вздохнула и опустила смущенно-радостные глаза.
– Добавочки? – предложила она с надеждой.
– Что? – не расслышал или не понял Иван.
– Добавочки, – от волнения почти беззвучно повторила тетя Пава.
– Вы сказали: "добавочки"? – обрадованно заговорил Иван. – Когда я был еще маленький мальчик, моя бабушка так же спрашивала: "Добавочки"! – Глаза Ивана светились радостью. – А потом я забыл это слово, и вот теперь вы мне его напомнили! Добавочки…
Тетя Пава была счастлива от сознания того, что доставила человеку такую радость.
– Так добавочки? – спросила она.
Иван понял, о чем идет речь, испуганно поднял руки:
– Нет, нет! Это очень много. Тетя Пава, я не ем так много!
Бодро и весело Иван распаковывал свои дорожные сумки, напевая при этом вполголоса:
– Во поле бере-зка стоя-ла…
По телевизору перед неподвижной и настороженной аудиторией выступал Горбачев, но он совсем не мешал петь.
– Во поле кудря-вая стоя-ла…
Осторожно и нежно Иван водрузил на письменный стол персональный компьютер, подключил его и проверил: по экрану пополз сплошной английский текст.
После этого достал из сумки фотографию улыбающейся жизнерадостно, типично американской старушки, поцеловал ее, поставил на стол и проговорил, приветствуя:
– Добавочки!
Под рукой неожиданно оказалась еще одна фотография в рамке, и Иван посмотрел на нее озадаченно. На фотографии была запечатлена симпатичная кокетничающая девушка. Иван хотел опустить ее обратно в сумку, но передумал и великодушно поставил на стол, на другой его край.
– Удобства, – шутливо проворчал он.
Иван посмотрел на него с нескрываемой симпатией, упал на спину на кровать, полежал, закинув руки за голову и улыбаясь, и закрыл глаза. А Горбачев все говорил, говорил…
Наступило утро следующего дня, а Горбачев все говорил. Впрочем, это было повторение вчерашнего выступления, и не по телевизору, а по радио.
Генка не слышал. Генка спал и улыбался во сне.
– Гена! Гена… Вставай… Ну вставай же! – Аня уже была готова к выходу, а Генка все спал. – Гена! – Она привычно трясла его за плечо.
– Анька, у тебя чайник кипит! – прокричал женский голос из‑за двери, и там же заплакал ребенок.
Аня выбежала из комнаты и скоро вернулась. Щеки у нее стали большими, как у хомяка. В последний раз Аня встряхнула мужа и прогудела что-то означающее: "Гена, вставай, а то водой обрызгаю". Генка спал.
И Аня скинула с него одеяло и обрызгала. Генка сладко потянулся и открыл глаза.
– Такой сон снился, – сказал он, не переставая улыбаться.
В ярком спортивном костюме и белых кроссовках Иван бежал по грязной обочине мокрого разбитого асфальта, нагоняя подводу, гремящую пустыми молочными флягами. Лошадью – старым сивым мерином – правил сутулый усатый мужик.
У магазина стояли и ждали открытия женщины с бидончиками для молока.
– Вась, дай молочка! – крикнула одна из женщин, и возчик обернулся и с ходу ответил:
– От бешеного бычка!
Шутка была, видно, старая, привычная и потому всегда имела успех. Женщины засмеялись. Потом увидели Ивана и, глядя на него, стали совещаться. Возчик не обратил на Ивана ни малейшего внимания, а мерин удивленно вытянул шею.
Впереди шла строем рота солдат, солдатиков-первогодков, худых и жалких, в грязных бушлатах и больших разболтанных сапогах. Их вел неохватно толстый прапорщик. Удивленно и восхищенно солдатики смотрели на Ивана, на его костюм, а особенно – на кроссовки.
– Мужик, закурить не найдешь? – храбро крикнул шедший в строе последним – самый маленький и жалкий.
– Не найду… – ответил Иван, от растерянности даже приостановившись. – Не курю…
– Курицын! – оглядываясь, закричал прапорщик. – Разговоры в строю!
Иван обогнул памятник Ленину, стоящий на площади Ленина, и побежал обратно.
Он завтракал за тем же столом, за каким вчера ужинал, но тетя Пава не сидела напротив, а стояла в нескольких метрах и скорбно и непонимающе смотрела на то, как Иван ест кукурузные хлопья с молоком.
Хлопнула дверь, и широким деловым шагом в столовую вошел мужчина в темном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе. Он был лет пятидесяти, коренастый и темноглазый. В руке незваный гость держал дорожную сумку с большими буквами "USSR".
– К завтраку успел? Хорошо! – воскликнул незнакомец громко и оптимистично, после чего подошел к Ивану и протянул руку:
– Альберт!
– Иван. – Американец выглядел растерянным.
– Ты в какой комнате живешь? – спросил Альберт с тем же напором.
– В десятой…
– А я в одиннадцатой! – еще более оптимистично воскликнул незнакомец. – Значит, соседями будем!