Я не знал ничего обо всем, что происходило в это время, когда я был предоставлен своим собственным размышлениям. И я думал о том, что моя судьба решается сейчас, именно в эти дни, и что ее решение не зависит от меня ни в какой степени. Меньше, чем когда бы то ни было, все, что мне предстояло в жизни, могло определиться тем, что я из себя представлял, или тем, к чему я стремился. Я вернулся к этим размышлениям позже и констатировал лишний раз, что это действительно не имело никакого значения. Важно было то, что существовала золотая статуэтка с квадратным срезом внизу; важно было то, что старый антиквар в очках и ермолке подробно описал ее полицейскому инспектору; важно было то, что Томас Вилкинс, владелец цветочного магазина в городе Чикаго, питал слабость к спиртным напиткам и женскому полу и отличался забывчивостью в пьяном виде. Важно было то, что была на свете Габи и что она работала в районе Больших бульваров. И важно было то, что в этом неправдоподобном соединении пьянства, пристрастия к цветам, продажных женских тел и малограмотных сутенеров возникало золотое воплощение великого мудреца, об учении которого никто из его кратковременных владельцев – ни Вилкинс, ни Габи, ни Гюгюс – ничего не знал, и в возможности его вещественного приближения ко мне заключалось мое спасение. А вместе с тем, что, казалось, кроме слепой и неумолимой механики случая, могло связать мою судьбу, мой длительный бред и мои блуждания с клиентурой цветочного магазина в столице одного из американских штатов – клиентурой, существование которой позволяло Вилкинсу совершать поездки в Париж? С плохо залеченным сифилисом Габи и Гюгюса и с неизвестной мне жизнью индусского артиста, бесспорному и в какой-то мере крамольному искусству которого золотой Будда был обязан своим возникновением? Может быть, этот неведомый мастер, работая над статуэткой, надеялся, что через сотни или тысячи лет, воскресая и перевоплощаясь десятки и десятки раз, он достигнет наконец совершенства и станет почти похожим на величайшего мудреца всех времен и народов, вместо того чтобы, прожив обычную человеческую жизнь, не отмеченную ни одной особенной заслугой, умереть и проснуться парией и быть окруженным гениями тьмы. И я подумал, что, говоря с Павлом Александровичем о том, что и я мог бы, при известных условиях, стать буддистом, я был далек от истины, в частности потому, что моя судьба в этой жизни слишком живо все-таки интересовала меня и я нетерпеливо ждал своего освобождения.
Этот день наступил через три недели. Меня опять привели в кабинет следователя. Он поздоровался со мной – чего раньше никогда не делал – и сказал:
– Я мог бы вас не вызывать, но мне хотелось вас видеть, и у меня оказалось немного свободного времени.
Он расстегнул свой портфель – и в следующую секунду я увидел в его руках золотого Будду.
– Вот ваш спаситель, – сказал он. – Его, однако, было не так легко найти. – Он внимательно смотрел на статуэтку. – Вещь действительно замечательная, – сказал он, – но я не нахожу в ней никакого сходства со святым Иеронимом, и я боюсь, что это ваше сравнение чрезвычайно произвольно. Какую именно картину вы имеете в виду?
– Должен вам признаться, что я плохой знаток живописи, – сказал я. – Я имею в виду анонимную картину, на которую я обратил внимание в Лувре. Она приписывается, если не ошибаюсь, школе Синьорелли. Мне казалось, что в ее исполнении участвовали двое. Картина изображает святого Иеронима в религиозном экстазе. Он прижимает к голой груди камень, из-под которого течет кровь. Его лицо поднято к небу, глаза закатываются в священном исступлении, губы его старческого рта почти провалились; и в воздухе, над его головой, летит изображение Распятия. Мне казалось, что в исполнении картины участвовали двое, потому что воздушное Распятие выполнено небрежно и неубедительно по сравнению с необыкновенной силой выражения, вложенной художником в лицо святого Иеронима. Статуэтка меня поразила с первого же раза именно этим выражением экстаза, которое кажется таким неожиданным у Будды, потому что его лицо на всех его изображениях, которые мне пришлось видеть, олимпийски спокойно.
– Я надеюсь, что мы как-нибудь поговорим с вами об этом, – сказал он. – Сегодня вечером вы будете спать в вашей собственной постели. Амар еще не арестован, но это, конечно, вопрос времени.
– Ордер о моем освобождении уже подписан? – спросил я. – Я хочу сказать, могу ли я теперь разговаривать с вами как частное лицо?
– Конечно.
Тогда я привел ему свои соображения по поводу Амара и повторил ему то, о чем я думал неоднократно, именно что Амар не был способен, по-моему, нанести удар такой силы и точности.
– Я его видел, – сказал я. – Это человек физически слабый, изнуренный, по-видимому, болезнью. Стоит посмотреть на одну его походку – он волочит ногу, – чтобы убедиться в этом.
– Мне этот пункт тоже представлялся необъяснимым сначала, – ответил он. – Но впоследствии я имел возможность оперировать данными, которыми вы, конечно, не могли располагать.
– Именно?
– Результаты вскрытия – во-первых. Досье Амара – во-вторых.
– Что показало вскрытие?
– Удар был нанесен не обыкновенным ножом, а трехгранным оружием, несколько похожим на штык. Таким ножом бьют скотину на бойнях.
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что до своей болезни Амар работал на бойнях в Тунисе.
– Да, – сказал я. – Я понимаю. Именно так это и должно было быть.
–
Вспоминая потом это время, я должен был констатировать преобладание в нем двух вещей: непривычной легкости и такого впечатления, точно я только что присутствовал при исчезновении целого мира. Это было новое и несколько тревожное чувство свободы, и мне все казалось, что в любую минуту это может прекратиться и что я вновь исчезну из этой действительности, поглощенный очередным приливом той иррациональной стихии, которая до сих пор играла такую значительную роль в моей жизни. Но каждый раз я убеждался, что мои опасения были напрасны или, во всяком случае, преждевременны.
Лида пришла ко мне, как только узнала о моем освобождении. На лице ее были следы слез, она не могла удержаться от всхлипываний, говоря о Павле Александровиче. По ее словам, она была так же далека от убийства, как я, она никогда даже не допускала возможности такой чудовищной вещи. Амар, о проектах которого она не имела представления, действовал, по-видимому, в припадке неудержимой ревности. Счастье недолго баловало ее – то счастье, которое она заслужила столькими годами безотрадной жизни. Зачем она выписала Амара? Она знала, что я был о ней незаслуженно плохого мнения, и готова была мне это простить, потому что я, конечно, не пройдя через ее жизненный опыт, не был в состоянии понять ее побуждений, ее желаний, ее любви. Она была готова искупить свою невольную вину чем угодно.
– Вот я сижу перед вами, – сказала она, – совершенно разбитая и уничтоженная. Судьба отняла то немногое, что у меня было, и у меня ничего не осталось. Я спрашиваю вас: что мне делать? Скажите мне это, и я обещаю вам, что буду следовать всем вашим советам.
Я слушал ее рассеянно и думал о том, кто ей мог подсказать эти слова. Если это была ее собственная инициатива, то это лишний раз доказывало, что она была умнее, чем этого можно было ожидать.
– Я не вижу, почему именно я должен вам давать советы, – сказал я. – До сих пор вы без них обходились. Вы говорите так, точно мы связаны какой-то взаимной ответственностью. Это не соответствует действительности.
– Вы полагаете, что мы ничем не связаны? У Павла Александровича был друг, это вы, и была женщина, которую он любил. И вы считаете, что память о нем вас ни к чему не обязывает?
– Извините меня, я не очень понимаю, что вы хотите сказать.
Она подняла на меня свои тяжелые глаза:
– Вы сказали мне однажды, в ответ на мою фразу, которая вам не понравилась, – о том, что мы принадлежим к двум разным мирам, – вы сказали мне тогда, что в вашем мире все по-другому, чем в моем. Иначе говоря, я думала, что если в том мире, к которому я имею несчастье принадлежать, я не могу рассчитывать ни на что, кроме ненависти, материяльных соображений и животных чувств, в вашем мире я вправе была бы ожидать другого: сочувствия, понимания, какого-то движения души, не продиктованного корыстными соображениями.
Я с удивлением на нее смотрел. Кто ее научил так говорить и так думать?
– Я вижу, что действительно мало знал о вас, – сказал я, – только то, в конце концов, что вы нашли нужным мне сообщить. Но я не мог ожидать, что любовница Амара будет говорить таким языком. Где вы ему научились?
– Вы невнимательно слушали меня, когда я вам рассказывала о моей жизни. Я несколько лет служила у старого доктора, у него была большая библиотека, я прочла много книг.
– И он умер своей смертью?
Она посмотрела на меня с упреком. Я молчал. Тогда она сказала:
– В вашем мире, оказывается, можно быть еще более жестоким, чем в моем. Да, он умер своей смертью.
– То, в чем судьба, как вы это называете, отказала Павлу Александровичу.
– Это была двойная смерть. Потому что мне кажется, что с той минуты, когда он умер, я тоже перестала существовать.
Я слушал ее слова и испытывал сложное чувство – бешенства, отвращения и печали.
– Слушайте, – сказал я, стараясь говорить спокойно, хотя это мне стоило большого усилия. – Я вам скажу, что я думаю. Вы связали вашу жизнь с Амаром.
– Я его любила, – сказала она вялым голосом.
– Вы видели, вероятно, – недаром же вы были в Африке, – выгребные ямы при ярком солнечном свете. Вы видели, что там внизу, в нечистотах, медленно ползают беловатые короткие черви. Вероятно, их существование имеет какой-то биологический смысл. Но омерзительнее этого зрелища я ничего не могу себе представить. И я всякий раз, удерживая судорогу отвращения, вспоминаю это, когда думаю об Амаре. Ваша любовь, как вы говорите, к нему окунула вас в эти нечистоты. И никакая сила, никакая готовность следовать чьим бы то ни было советам, никакая вода не смоет с вас этого. Я буду откровенен до конца. Так, как сдают комнаты в гостиницах, так вы сдавали ваше тело – и скажите мне спасибо за то, что я не употребляю более точного слова, – бедному Павлу Александровичу. Согласитесь, что это не стоило той цены, которую он за это заплатил.
Она неподвижно смотрела на меня своим тяжелым взглядом.
Я проглотил слюну – мне было трудно говорить.
– Теперь вы приходите ко мне за советом. Но ваши намерения слишком прозрачны, чтобы я мог в них сомневаться. И одна только мысль о вашем прикосновении вызывает у меня отвращение.
– Правда? – сказала она, поднимаясь с кресла.
Я встал со стула, на котором сидел. Ее бледное и чем-то неподдельно страшное лицо, – и я подумал, что не случайно она была любовницей убийцы, – приблизилось ко мне.
– Уходите! – сказал я почти шепотом, потому что у меня прерывался голос. – Уходите, или я вас задушу.
Она заплакала, закрывая лицо руками, и вышла из комнаты. Я ощущал раскаяние и сожаление, позднее и напрасное, в сущности, потому что я знал, что ничего нельзя было ни исправить, ни вернуть. И я подумал, что и ее поведение, и ее расчеты были одновременно и неправильны, и естественны. С ее умом она должна была бы понять, что, действуя так, она поступает ошибочно. Но она была жертвой той среды, в которой прожила свою жизнь, тех воспоминаний, которые давили на нее, той совокупности мрачных и печальных вещей, которые составляли ее существование. Никакие прочитанные книги не могли этого изменить. Было бы, конечно, несправедливо обвинять ее в том, что она не походила на героиню добродетельного романа. Но она была именно такой, какой была, и из этого выткано все, вплоть до выбора ее любовника и ответственности за него. Я, впрочем, не верил, что она ничего не знала о проекте убийства, я только был убежден в том, что она никому бы этого не сказала. И чтобы это узнать, нужно было ждать ареста и признаний Амара.
Он скрылся в тот день, когда за ним пришли, и исчез так же, казалось, бесследно, как незадолго до этого исчезла статуэтка Будды. Прюнье предполагал, что ему, может быть, удалось вернуться в Тунис. Во всяком случае, дни проходили и полиция не могла обнаружить не только его самого, но даже следов его пребывания там, где его искали. И все-таки, когда следователь сказал мне, что его арест – вопрос времени, он знал, что говорил. Рано или поздно кто-либо из его знакомых или друзей, которому он когда-нибудь резко ответил, или который завидовал его временному парижскому благополучию, или который хотел застраховаться перед полицией на всякий случай, в силу этой причины или другой, еще менее значительной на первый взгляд, должен был дать знать кому следует, что Амар скрывается там-то или бывает в таком-то кафе. Это могло произойти в Париже, или в Ницце, или в Лионе, или в Тунисе, но это было неизбежно. Он мог бы уехать в Южную Америку – на это у него не было, вероятно, средств, и вряд ли он думал об этом. Как выяснилось впоследствии, он прожил некоторое время в Марселе и затем вернулся в Париж.
Его обнаружили в одном из кафе возле place d’Italie. Он бросился бежать. Описывая потом обстоятельства его ареста, некоторые газеты называли его трусом. Я думаю, что это было несправедливо. У него, конечно, не было морального мужества, как это выяснилось при допросах и позднее, на процессе. Но он обладал несомненной физической храбростью. Он плохо и медленно понимал вещи, которые с ним происходили, это был свирепый и примитивный человек, едва умевший читать и писать. Ни его душевной силы, ни его умственных способностей никогда не хватило бы, чтобы понять необходимость или возможность сопротивления после того, как даже ему стало бы ясно, что его положение безвыходно. Он не был способен понять, что может существовать какая-то иная реальность, кроме той, которая определяется простейшим материяльным соотношением сил. Но у него было мужество преследуемого и защищающегося животного. Все поведение его доказывало, что он плохо, конечно, учитывал положение: если бы он мог это сразу понять – что было нетрудно, – он сдался бы без сопротивления. Его преследовали двое полицейских. На что он мог рассчитывать в своем бегстве? Он волочил ногу, и было очевидно, что он далеко не уйдет. Его окончательно погубила ошибка в маршруте: он свернул в тупик, думая, что это улица. Когда первый полицейский догнал его, он ударил его ножом – опаснейшим в его руке оружием, которым он владел, как виртуоз. Оказалось, однако, что этот полицейский стоил любого противника, вооруженного ножом, потому что он успел с необыкновенной быстротой подставить под удар свою толстую синюю накидку. Если бы он сделал это движение на какую-то часть секунды позже, он был бы убит. В это время подоспел второй полицейский, который свалил Амара ударом в подбородок. Еще через полминуты все было кончено – и в вечерних газетах уже появились фотографии арестованного.
Его решение не отвечать на вопросы было сломлено очень быстро, и он рассказал, не скрывая ни одной подробности, как все произошло.
Это началось, по его словам, с того, что Зина посоветовала дочери внушить Павлу Александровичу мысль о необходимости составить завещание. Щербаков в течение некоторого времени уклонялся от разговоров на эту тему, но потом однажды сказал, что завещание сделано и лежит у нотариуса. Ни Зина, ни мышастый стрелок, ни сам Амар, ни даже Лида не сомневались, что Павел Александрович все оставляет, конечно, ей: как это могло бы быть иначе? После этого начались длительные и почти ежедневные обсуждения того, как именно его следует устранить. В ожидании окончательного решения Амар, по совету Зины, стал брать уроки автомобильной езды – тотчас же после получения наследства он собирался купить машину. У них всех было преувеличенное представление о состоянии Павла Александровича, они были убеждены, что он крупный миллионер. Сожитель Зины предлагал постепенное отравление мышьяком. Зина считала, что лучше открыть газовый кран, когда он заснет. У Лиды не было никаких собственных предположений, и хотя она не протестовала против этих семейных проектов, но относилась к ним очень сдержанно.
Но, в общем, ни один из этих способов не получил единогласного одобрения, и никакого решения принято не было. Надо было ждать подходящего случая, чего-то неопределенного и далекого. Амару хотелось иметь автомобиль, он хотел лично распоряжаться деньгами, которые останутся после Щербакова, и не мог больше ждать. Поэтому он решил привести в исполнение свой собственный план. Обстоятельства, на первый взгляд, ему благоприятствовали. Он знал, что я бываю у Павла Александровича, и хотя он никогда меня не видел, но имел обо мне вполне определенное представление, и Лида даже сказала ему однажды:
– Этот тип может оказаться опасным.
Внешний расчет Амара был чрезвычайно прост и соблазнителен, но его воображение не шло дальше самых непосредственных вещей. Все улики были против меня. Ему не пришла в голову мысль поставить себя на мое место и попытаться рассуждать так, как должен был бы рассуждать я, если бы у меня действительно появилось чудовищное и бессмысленное намерение убить Павла Александровича. Ему казалось, что его план непогрешим. В дансинге, когда Лида танцевала с одним из многочисленных кавалеров, он достал из ее сумки ключи от квартиры Щербакова и положил их в карман. Затем он сказал ей, что уходит на короткое время и скоро вернется, вышел на улицу, взял такси и доехал до угла rue Chardon Lagache и rue Molitor. Было около часа ночи. Он стал ждать, когда я уйду.
– Через несколько минут, – рассказывал он следователю, – я увидел, как он вышел из дому. Он постоял немного, посмотрел по сторонам и, засунув руки в карманы, пошел вниз, к rue Chardon Lagache. Я подождал еще четверть часа, потом открыл ключом дверь и вошел.
Павел Александрович спал, сидя в кресле, и ничего не слышал. Амар на цыпочках подошел к нему сзади и ударил его ножом в затылок. Смерть была мгновенной. Он вытер кровь с ножа платком и в эту секунду вдруг увидел на полке золотую статуэтку Будды. Он снял ее, чтобы лучше рассмотреть, и, не думая ни о чем, сунул ее в карман. Потом он вышел на улицу и запер за собой дверь.
Все было тихо, вокруг не было ни души. Дойдя до Сены, он наколол окровавленный платок на нож, сделал вокруг него узел и бросил это в реку. Затем он перешел на другой берег и опять взял такси, на котором доехал почти до угла той улицы, где находился дансинг. Здесь же он встретил Гюгюса, которому отдал статуэтку, прося сохранить ее некоторое время. Потом он вернулся в дансинг. Оркестр продолжал играть. Лида по-прежнему танцевала.
– Это было так, как будто ничего не случилось, – сказал он.
Он положил ключи обратно в сумку. Лида, кончив танец, подошла к столику и спросила Амара, где он был. Он ответил:
– Ты можешь меня поблагодарить, дело сделано.
Но когда несколько позже он рассказал ей, как все это было, она, по его словам, пришла в бешенство. Она сказала ему, что он действовал как последний дурак, что он погубил их всех, что мне, несомненно, удастся доказать свою непричастность к убийству, что и инспектора, и следователь отнесутся ко мне не так, как отнеслись бы к нему. После этого Амар совершил непоправимую ошибку – он скрыл от Лиды, что взял статуэтку Будды.