Возвращение Будды. Эвелина и ее друзья. Великий музыкант (сборник) - Гайто Газданов 15 стр.


Показания Лиды существенно разнились от версии Амара: она ничего не знала об убийстве до того, как оно было официально обнаружено, когда уборщица, приходившая к Щербакову каждое утро, отворила дверь – у нее был ключ от квартиры – и нашла труп Павла Александровича, о чем тотчас же дала знать в комиссариат. Лида и ее семья никогда не обсуждали проектов убийства; те разговоры, на которые ссылается Амар, носили явно шуточный характер: и Лида, и ее родители прекрасно относились к Щербакову и меньше всего желали его смерти. О необходимости составить завещание с ней заговорил сам Павел Александрович, но только потому, что у него была сердечная болезнь и было благоразумно ее предвидеть. Она не могла дать знать в полицию, что убийца – Амар, так как он пригрозил ей, что убьет и ее, если она скажет кому-нибудь хоть одно слово.

Я узнал все эти подробности из газетных отчетов; и, столкнувшись непосредственно с трагическими событиями, положившими конец существованию Павла Александровича Щербакова и обусловившими мое освобождение и мою материяльную обеспеченность, неожиданную, почти как его богатство, – я все больше и больше проникался той мыслью, что судьба Амара и Лиды, так же как смерть Павла Александровича, составляла часть сложной схемы, не лишенной некоторой зловещей и последовательной логики. Когда Амар был раздет, на его груди полицейский врач увидел татуированную надпись: "Enfant de malheur". Теперь его ждала гильотина или бессрочная каторга. То, что он совершил это убийство, против которого Лида протестовала не в принципе, а только по чисто техническим соображениям, не было случайно. Это был последний эпизод его борьбы против того мира, в который ему был закрыт доступ – потому что он был полуараб-полуполяк, потому что он был едва грамотен, потому что он был беден, потому что он был чахоточным, потому что он был сутенер, потому что там говорили о вещах, которых он не знал, языком, которого он не понимал. И вместе с тем ему хотелось туда проникнуть, оттого что там были деньги, хорошие квартиры и автомобили, главное – деньги. И его побуждало даже не только это, а еще и какое-то смутное сознание, что есть другая, лучшая жизнь, для перехода в которую достаточно перешагнуть через труп пожилого и не способного защищаться человека. В этом заключалась его отвлеченная ошибка – в этом желании уйти от тех условий жизни, в которых он родился и вырос. Он наивно полагал, что для осуществления этой цели у него в руках есть достаточное оружие – трехгранный нож. Он рассчитывал, что вечерний визит к его жертве другого человека, почти такого же, как тот, которого он убьет, введет в заблуждение следователя и всех остальных. Он не мог понять, что перед этими людьми он был беззащитен, как ребенок, и что за эту отчаянную и незаконную попытку изменить существующий порядок вещей заплатит своей собственной жизнью. Он был осужден заранее, и судьба его была давно предрешена, каковы бы ни были обстоятельства его существования. Конечно, все это казалось результатом ряда случайностей: Тунис, встреча с Лидой, ее парижское знакомство с Павлом Александровичем. Но внутренний смысл этих случайностей оставался неизменным и был бы таким же, если бы вместо них были другие. Это не изменило бы ничего – или почти ничего.

Он был предоставлен теперь самому себе, его участь не разделил никто, и он не мог рассчитывать ни на чью помощь и ни на чье сочувствие. Лида не поддержала его потому, что была слишком умна для этого, другие отказались от него – его товарищи, – потому что, в сущности, его личная судьба была им безразлична. И позже ни следователь, ни люди, которые его судили, не испытывали по отношению к нему ненависти, не были воодушевлены жаждой мщения; он подпадал под такую-то статью закона, далекий составитель которого, конечно, не имел в виду никого в особенности. И для всех, кто, казалось, играл известную роль в решении его участи, было совершенно не важно, что вот он, именно он, Амар, через некоторое время перестанет существовать. В этом была, конечно, какая-то, на первый взгляд легко доказуемая справедливость – того же порядка, что своеобразная логика его жизни, приведшая его на гильотину. Но она была чрезвычайно далека от классического торжества положительного начала над отрицательным. Никто никогда не терял времени на объяснение Амару разницы между добром и злом и глубочайшей условности этих понятий. Если он что-нибудь понял из всего, что с ним произошло, то это могло быть только одно: он совершил какую-то ошибку в расчете. Не сделай он ее, никакое сознание своей вины, никакое раскаяние никогда бы не мучило его. Деньги Павла Александровича были бы истрачены, и все было бы в порядке – до той минуты, пока не появились бы какие-нибудь новые факты, которые привели бы его приблизительно к тому, что происходило сейчас. Но вернее всего, он умер бы до этого своей смертью, от чахотки. Он имел несчастье принадлежать к тому огромному большинству людей – вне его личной принадлежности к уголовному миру, – на интересы которого неизменно ссылались все созидатели государственных принципов, все социальные и почти все философские теории, которое составляло материял для статистических выводов и сопоставлений и во имя которого как будто бы происходили революции и объявлялись войны. Но это был только материял. До тех пор, пока Амар работал на бойнях в Тунисе, покрытый зловонной кровавой слизью, и получал в месяц столько, сколько тратил его адвокат в течение одного вечера, проведенного в Париже с любовницей, его существование было экономически и социально оправдано, хотя он этого и не знал. Но с того дня, что он перестал работать, он сделался не нужен. Что он мог бы сказать в свою защиту, кому и зачем была необходима его жизнь? Он не представлял собой больше единицы рабочей силы, он не был ни служащим, ни каменщиком, ни артистом, ни художником; и безмолвный, не фигурирующий ни в одном своде или кодексе, но неумолимый общественный закон не признавал больше за ним морального права на жизнь.

И даже чисто внешне – им в какой-то мере интересовались только до той минуты, пока он не успел сказать, что это он убил Щербакова. После этого признания вокруг него образовалась пустота, и в пустоте была смерть. Даже адвокат, который его защищал, рассматривал его только как удобный предлог для упражнения в судебном красноречии, потому что, в конце концов, что значила для него, мэтра такого-то, жившего в удобной квартире, хорошо зарабатывавшего молодого человека, ежедневно принимавшего ванну, имевшего заботливую жену, читавшего книги современных авторов, любившего пьесы Жироду и философию Бергсона, – что значила для этого далекого господина судьба грязного и больного убийцы-араба?

Теперь все было кончено: он был присужден к смерти и ждал того дня, когда приговор будет приведен в исполнение. Я вспомнил его страшное, темное лицо на процессе, черные и мертвые его глаза. Он, вероятно, не понял ни речи прокурора, ни речи защитника; он понял только то, что приговорен к смерти. Слушая сначала слова прокурора, затем речь защитника, я готов был пожать плечами, настолько ясной казалась искусственность их построений. Но, конечно, это было неизбежно, потому что в юридическом преломлении всякий факт человеческой жизни не мог не претерпеть существенного искажения. Прокурор сказал:

– Мы здесь не для того, чтобы нападать, мы пришли сюда, чтобы защищаться. Вынося смертный приговор обвиняемому, мы защищаем те великие принципы, на которых строится существование современного общества и всякого человеческого коллектива вообще. Я имею в виду прежде всего священное право каждого человека на жизнь. Я бы хотел, чтобы все было выяснено и не оставалось никаких сомнений.

Я заранее отрицаю возможность ссылки на какие бы то ни было смягчающие обстоятельства. Я бы хотел, чтобы они существовали, потому что их отсутствие равно смертному приговору, и если бы моя совесть позволила мне не настаивать на таком решении суда, я без колебаний обратился бы к анализу этих смягчающих обстоятельств. К сожалению, как я только что сказал, их нет. И я полагаю, что нарушил бы свой долг, если бы не напомнил вам, что мы судим сейчас человека, который является убийцей вдвойне. Первое преступление, к несчастью, безвозвратно. Но тот, кто должен был стать второй жертвой обвиняемого, избежал участи Щербакова только благодаря безошибочному в данном случае действию аппарата правосудия, того самого правосудия, во имя которого я обращаюсь к вам. План обвиняемого был построен так, что подозрение в убийстве должно было пасть на невинного человека, лучшего друга убитого, молодого студента, перед которым впереди вся жизнь. Если бы проекты обвиняемого могли быть выполнены так, как он хотел, на скамье подсудимых сидел бы человек, смерть которого была бы на его совести. К счастью, это не так. Но этот человек обязан своей жизнью и свободой вовсе не великодушию обвиняемого. С тем же холодным зверством, с каким он убил свою первую жертву, он отправил бы вторую на гильотину. Поэтому я подчеркиваю, что он убийца вдвойне. И если его участь вызвала у вас сожаление, вспомните о том, что вашим здравым и беспристрастным суждением вы спасете, быть может, еще несколько существований.

Я обращаю ваше внимание еще на одно обстоятельство. В этих двух убийствах – одном осуществленном, другом неосуществившемся – никогда, ни на одну секунду не появляется ничего, кроме холодного расчета. Я первый готов признать, что не всякое убийство заслуживает автоматически смертного приговора тому, кто его совершил. Есть убийство как результат законной самозащиты. Есть мщение за поруганную честь или издевательство. Перед нами целая гамма человеческих чувств, из которых каждое может привести к трагическому концу. В том убийстве, которое совершил человек, находящийся перед вами, мы тщетно стали бы искать какой-либо романтической причины. Возможность этого преступления ни в какой мере не вытекала из отношений между участниками короткой трагедии, которую вы призваны здесь разрешить. Обвиняемый не знал своей жертвы, никогда ее не видел и не мог к ней питать каких-либо чувств. Оправдание или объяснение этого убийства личными эмоциональными мотивами – если допустить, что личные мотивы могут быть оправданием такого преступления, – здесь отсутствует вполне. Я не буду подчеркивать отвратительность этого поступка: факты настолько красноречивы и убедительны, что всякие комментарии к ним излишни. Но я позволю себе обратить ваше внимание на следующее соображение: если в первом случае убийца, тупой и темный человек, руководствовался интересами самого низменного и материяльного порядка, то во втором он был готов отправить на эшафот или на каторгу человека, исчезновение которого не принесло бы ему ни одного лишнего франка.

Нетрудно предвидеть, что защита будет утверждать несостоятельность обвинения во втором, несбывшемся преступлении. Но, повторяю, то, что оно не имело места, следует меньше всего приписать внезапному сомнению или колебаниям обвиняемого. Возвращаясь все время к этому второму преступлению, я хочу указать вам на то, что обвиняемый не случайный убийца. Я обращаюсь к вам и говорю: остановите эту серию убийств. Остановите ее – потому что если вы этого не сделаете и если через несколько лет обвиняемый выйдет на свободу, то смерть его следующей жертвы будет на вашей совести.

Такова была приблизительно речь прокурора, таковы были, во всяком случае, ее основные положения. Я менее внимательно слушал ту ее часть, где он описывал, как именно произошло убийство, не пропуская ни одной подробности и всячески подчеркивая зверскую, как он сказал, жестокость, с которой оно было совершено. Говоря о жизни Амара, он ограничился только упоминаниями о том, что он неоднократно судился за кражи в Тунисе и был, в сущности, профессиональным сутенером. Мне показалась несколько странной та настойчивость, с которой он говорил о втором преступлении, я склонен был думать, что именно с юридической точки зрения можно было обвинять Амара в намерении обмануть правосудие, но все-таки не в убийстве, о котором он не думал и которого он, в конце концов, не совершал. Но так или иначе, из всей речи прокурора было ясно, что подсудимый сам по себе его интересовал не больше, чем других; он рассматривал случай, он точно доказывал какую-то психологическую теорему, упрощая ее до крайности и сводя ее решение к наиболее краткой формуле.

Я не думаю, что Амар был в состоянии внимательно слушать речь этого человека, который отправлял его на гильотину. Но это не имело значения, потому что, даже если бы он не пропустил ни одного слова, он все равно не понял бы ее. Он понимал только одно, что его посылают на смерть, и это было для него самое главное – в противоположность другим, для которых наиболее важным было то, как именно и с какой степенью ораторской убедительности, в каких именно метафорах и выражениях это будет сделано. О Лиде и ее родителях прокурор сказал только вскользь: формального обвинения им предъявлено не было, и он предостерегал судей от той ошибки, которую они могли бы совершить, если бы были склонны придавать преувеличенное значение влиянию этой семьи на подсудимого вообще.

Но настоящую обвинительную речь против них произнес защитник Амара. Прокурор был худой и желтый, весь точно прокуренный, человек, говоривший высоким и неожиданно патетическим голосом. Он был предельно сух и походил на аскетическое изображение, небрежно и временно воплощенное в тощем человеческом теле. Казалось, нельзя себе было представить, что он мог бы произносить лирический монолог или быть раздетым и держать в своих объятиях женщину. У защитника было наивное розовое лицо, одновременно звучный и низкий голос, и слушать его было менее утомительно, чем прокурора. Его речь отличалась от прокурорской тем, что была построена в расчете на чисто эмоциональное восприятие.

– Господин председатель, господа судьи, – сказал он, – мне кажется, что с самого начала мы должны постараться избежать соблазна того упрощенного толкования событий, на котором сознательно или случайно настаивало обвинение. Я сразу же хочу предупредить вас, что у меня нет ни одного вещественного аргумента, который мог бы облегчить мою задачу. Я располагаю только тем материялом, которым располагало обвинение, и в этом деле нет ни одного факта, о котором знал бы я и не знала бы противная сторона. Как видите, я заранее обезоружен. Но я хотел бы предостеречь вас от преждевременных заключений, которые могли бы казаться логически непогрешимыми, но в которых отсутствовал бы этот элемент проникновенного понимания и милосердия, которые тоже являются основой правосудия. И на защите этих основных принципов правосудия я настаиваю со всей силой моего убеждения. Но перейдем к личности подсудимого и к его двум убийствам, о которых так упорно говорил обвинитель. "Тупой и темный человек", – сказал прокурор. Да, тупой и темный человек, убивший Щербакова и устроивший все так, чтобы обвинили другого, который рисковал своей головой. Вы согласитесь со мной, что второе преступление, в отличие от первого, не было материяльно осуществлено, и так как мы призваны рассматривать здесь только установленные факты, то ничего не могло бы быть более бесспорным, чем простой отвод этого обвинения. Но я пойду дальше: первое преступление, первое убийство тоже заслуживает более пристального внимания. Был ли Амар действительно убийцей или был просто выполнителем преступного проекта, который созрел в мозгу других людей, – проекта, которого у него, Амара, никогда не было? Вот вопрос, который мне кажется самым существенным.

Сравните биографию этого человека с биографиями тех, кто его окружал. Амар родился и вырос в нищете, не получил никакого образования, работал на бойнях в Тунисе и вел бедную и убогую жизнь, которую ведут обездоленные туземцы наших африканских департаментов. Кто мог ему внушить стремление к другой жизни, кто знал дорогие рестораны, кабаре, авеню Елисейских Полей, ночной Париж, разврат и расточительность, переходы от богатства к бедности и от нищеты к богатству? Кто посоветовал Лиде настаивать на необходимости завещания? Кто обсуждал разные возможности не убийства, конечно, а устранения Щербакова, кому были нужны его деньги? Сравните показания Амара с показаниями Лиды и Зины. Амар не умеет ничего скрыть, он не может даже солгать. В том, что говорят Лида и Зина, вы не найдете ни одной тактической ошибки. Они ничего не знали об убийстве, они были искренне привязаны к Щербакову, они питали к нему самые положительные чувства. Разве вы не видите в этом нестерпимой и явной фальши? Любить человека – и настаивать на завещании; любить человека – и проводить ночи с другим; любить человека – и хладнокровно целыми вечерами обсуждать, как именно безопаснее и удобнее всего от него избавиться.

Есть в этом деле еще некоторые данные, точного значения которых мы не можем учесть, но их существования нельзя отрицать, и оно ставит под сомнение возможность того простейшего и категорического толкования, которое было выдвинуто обвинением. В частности, роль молодого человека, на которого вначале пало подозрение и которому Щербаков, по совершенно не известным для нас побуждениям, оставил все свое состояние, – роль этого студента тоже менее ясна, чем кажется на первый взгляд. Он имел отчетливое представление о нравственном облике Лиды и ее матери, и он знал о существовании Амара. Почему, будучи лучшим другом покойного, он не предупредил его об опасности подобной связи? Что значит, наконец, его загадочный ответ во время следствия, когда он, отрицая, что он убийца, произнес эти непонятные слова: "Это было произвольное логическое построение"? Я не оспариваю его фактической непричастности к убийству, после признаний Амара это было бы бессмысленно. Но одно то, что он это считал почему-то логически допустимым и, стало быть, возможным, кажется чрезвычайно странным, и это, может быть, заслуживало бы дополнительного следствия…

В общем, его защита была построена на первом его утверждении, именно, что Амар был только исполнителем чужой и преступной воли и что его следует судить только как исполнителя. Всю вину он переносил на Зину и Лиду, биографии которых он рассказал с таким богатством подробностей, которое доказывало его исключительный интерес к этому делу. Очевидно, он относился к своей роли защитника чрезвычайно добросовестно, но это все-таки не мешало тому, что участь Амара интересовала его лишь постольку, поскольку она была связана с успехом его выступления в суде. Он возражал против каждого положения прокурора – с большей или меньшей убедительностью, но, в противоположность своему противнику, не уделял достаточного внимания чисто логическим построениям, и в этом, как мне казалось, заключалась его ошибка.

Он кончил свою речь обращением к судьям, не менее патетическим, чем обращение прокурора:

Назад Дальше