Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер-Нефёдов 3 стр.


Я не знал этого в детстве, не знаю и сейчас, когда еле удерживаю авторучку стариковскими слабыми пальцами.

Моя мать знала хорошо. Она пригвоздила к позорному столбу не один десяток женщин, усмотрев в них природу похоти, которая не соответствовала её понятиям добропорядочности. Она вывернулась наизнанку, чтобы обвинить отца в прелюбодеянии. Она искусала его, истерзала калёным железом ревности. Однажды он вдруг устало улыбнулся, махнул рукой (невесомое перо, выпавшее из крыла подстреленной птицы) и вышел из дома странной походкой.

Бельё, висевшее на просушке, ворохом ссыпалось на пол, влетев в коридор квартиры из ночной тьмы. Я увидел мелькнувшие белые изгибы бельевой верёвки, свисающие из его рук, но я не понял, что происходило. Он удалялся, то обнаруживаясь в фонарных лучах, то пропадая в глубоких тенях. Оглушительно звенели сверчки, и откуда–то неслось треньканье гитары. А потом я увидел вблизи его ноги. Только ноги, на одной из которых ботинок почему–то соскочил с пятки и держался на окоченевших уже пальцах. Над ногами клубился густой мрак, и смутно угадывалась крыша огромной беседки, где в обыкновенные дни играли в домино и шахматы. Теперь тут неподвижно висели ноги растаявшего в темноте человека, а под ним опрокинулся стул с рассохшейся фанерной спинкой, ещё валялась перегоревшая лампочка, кем–то вывинченная и бережно положенная на пол. Шаркали подошвами набежавшие люди, кто–то непрерывно икал и сломанным голосом извинялся за что–то. Издали доносилось женское рыдание пронзительное и нудное, мешающее, как вздувшийся на пятке пузырь от тесной обуви.

Затем будто кто–то пролил из громадной чаши жидкую вату на весь мир. Она законопатила наглухо мои уши, лишив людей голосов. И я понял тогда, что мне не нужны слова людей. Я мог обходиться без них. Мне оказались ненужными и сами люди. Для чего мне молчаливые истуканы?

Я хотел в те дни только крыльев, под которыми укрыться и согреться: птенец прячется под материнскими перьями. И я метнулся к матери, не умевшей защищать, не знавшей силы любви. Она, родившая меня, вытолкнувшая на свет из тела своего, не умела успокаивать. Она гладила меня по голове и всхлипывала. Я разглядывал морщины её рук, жалел её, но отказывался признать в ней мать, она ведь лишила меня моего отца, единственного во всём мире.

И я сбежал, когда мы возвратились в Москву.

Удрал, чтобы найти приют в неумелых объятиях худенькой девочки в одной из многокомнатных московских квартир. Тепло её щеки, прижавшейся к моей холодной шее, несло в себе материнства куда больше, чем любое прикосновение моей настоящей родительницы. Она вливалась в меня, эта девчурка, черпала из меня горе, облегчала душу мою. Она успокаивала меня, желая дать успокоение, а не отвлечь. Она не произносила ничего, если не знала, какие слова нужны. Она была настоящим человеком, она ещё ничего не успела растерять. И она не спешила превратиться в женщину.

Я ощущал её кожу. Внутри меня всё трепетало от нараставшего нетерпения. Руки жадно шарили по её коленям, пытаясь прокрасться под её легкую юбчонку. Временами я слышал, как её сотрясала дрожь, но в ответ на мою горячую настойчивость я всякий раз слышал её тихий голос:

- Нет, нельзя, рано.

Я отступал, раздосадованный, отчего внутренности мои превращались в жаркий пепел.

Затем судьба украла у меня мою юную маму и отхлестала по лицу грязной тряпкой, снятой с длинной швабры. Не знающие пощады кулаки интернатских ребят прошлись по мне, следуя установленным там порядкам, и восстановили рассеявшуюся было память о жестокости мира.

Впереди лежала дорога, по которой день ото дня брели толпы людей, толкаясь локтями, переругиваясь, добиваясь счастья, пошучивая и улыбаясь. То была пыльная исхоженная тропа, знакомая всем стадам, и погонщики палками повелевали мне выйти на неё, вычеркнув из головы всякие мысли о добрых сказках.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вряд ли я теперь сумею вспомнить, что за каприз заставил меня не возвратить однажды высокой полногрудой девочке из старшего класса несколько номеров принадлежащих ей журналов "Поп - Фото". Портреты знаменитых длинноволосых музыкантов с дебильными улыбками на физиономиях и с электрогитарами в волосатых руках были испещрены складками и трещинами, побывав не у одного десятка поклонников. Зачем я оставил себе те журналы? Впрочем, не один я положил глаз на них. Пяток коренастых парней, обиженных, раздражённых, посчитавших, что я обошёл их на повороте и не дал заполучить любимых поп–идолов, встретили меня весенним утром возле дверей школы и под руки отволокли на задний двор.

Первый удар пришелся в ухо, и деревья надо мной пошатнулись, зацепив ещё не озеленившимися ветвями нежную голубизну небосвода. Сырая земля с тёмными сгустками грязи метнулась мне в глаза. Тычки остроносых башмаков пропечатали спину вдоль и поперёк, покуда я прятал голову под окровавленными руками и поджатыми коленями прикрывал живот. Светящиеся кольца вспыхнули в мозгу и вздулись, пульсируя, до размеров черепа, после чего красная спираль опоясала изнутри всё тело, упёрлась тугой пружиной в мою оболочку и едва не разорвала меня.

И опять окружил меня стыд и сквозь поры стал просачиваться в глаза и затылок.

Меня могли видеть со стороны, жалкого, превращённого в скомканный ворох тряпья, из которого текли кровавые сопли. Меня могли видеть со стороны в этом отвратительном виде, пока я шарил ладонями по мокрой земле, ослепший от грязи и синяков. Меня страшило, что я мог вызвать жалость, а она жжёт, подобно насыпанным на тебя дымящимся углям.

Но родная Москва и милая сердцу школа остались равнодушны, они не привыкли замечать упавших. Это избавило от насмешек. Это не опозорило, не унизило моего мужского достоинства в глазах девочек, с которыми предстояло ехать на экскурсию в далёкий Таллин, шептаться с ними в трясущемся ночном поезде, перемигиваться днём в автобусе…

Поездка разочаровала. Я ожидал встретить отряды мушкетеров и рыцарей в лёгких доспехах, рассчитывал полюбоваться плещущими по ветру стягами с золотыми львами и драконами на гербах, однако повсюду глаза натыкались на магазинные витрины и вывески кабачков. Ребята втихаря глотали пиво и тискали девчонок.

Моим пальцам тоже удалось пробраться в чьи–то трусики…

По стенам чёрного купе метались белые кляксы пробегавших мимо фонарей. Резинка женских трусиков мягко давила на тыльную сторону руки. Невидимая мякоть под пальцами жадно заглатывала, как будто это был горячий рот без языка. Раза два ноги девочки дёргались и крепкими мышцами сдавливали мою ладонь, утопшую во влажной глубине.

- Не бойся, - шёпот её пересохших губ в моё ухо.

- Я и не боюсь, - я не узнал мой охрипший от волнения голос.

В ту секунду с грохотом открылась дверь, и всех нас, тесно усевшихся на полках, облил свет. Воспитательница разинула громадный рот и зашипела на нашу взлохмаченную гвардию:

- А как вот загривки вам надеру! Молокососы! Ну–ка живо разойдитесь по своим купе!

И посыпались мальчики от разгорячённых девочек прочь. А за окнами летели фонари и дома, где в уюте жёлтых ламп жили люди. Летели минуты, летели дни и годы. Неумолимо накатывала взрослость, и ускользнуть я от неё не мог. Вероятно, я и не хотел в то время. Думалось, что уходящее детство унесёт с собой зависимость от старших, от их понуканий и запретов. Но старшие никуда не делись, они лишь странно видоизменились. Казалось, я повзрослею и найду самого себя, но получилось, что меня не было вовсе, мне некем было становиться, разве что чьей–то игрушкой, тенью или, быть может, торгашом, занятым поиском выгодной сделки.

С возрастом тело начало источать неприятный запах пота. Чаще прежнего приходилось скоблить щетину на подбородке и щеках. В неотъемлемую деталь повседневности превратились хмельные напитки. Назойливее лезли в голову мысли о содержимом кошелька. Развеялись тайны, о проникновении в которые мечтал детский ум, исчезли, словно стёрли их с поверхности замусоренного обеденного стола мокрой тряпкой, остались крохотные пупырышки маслянистых капель.

Быть может, жизнь всё–таки могла бы стать иной? Жаль, мне не доставало элементарной решительности, чтобы сделать какие–то важные шаги и превратиться в нормального человека. Я понимаю, оправдываться нет смысла, да никого и не интересуют оправдания. Жизнь уже позади. На сегодняшний день не осталось ничего - ни грязного белья, ни парадных костюмов. Признаться, былое тоже не вспоминается особенно красочным. Разумеется, происходили какие–то события, но они не имели ничего схожего со сказкой. Всё тянулось чересчур монотонно, банально, пахло пошлостью.

На утопленном в коричневых лужах плацу меня учили маршировать в колонне исхудавших солдат.

Можно бы не удерживать в памяти многодневные учения в дождливом лесу, стрельбу по мишеням, изгвазданные дерьмом нужники. Можно было бы вычеркнуть это, выдрать, как запачканную страницу черновика, если бы муштра эта не была прелюдией ко всему дальнейшему.

Казалось, что время страшных войн принадлежит далёкому прошлому, что не потребуется более никому обрывать свои жизни под пулемётным шквалом. Думалось, что армия предназначалась лишь для тренировки, гнусной, унизительной, но всё–таки тренировки человека на какой–нибудь маловероятный случай. Но за много километров от моей войсковой части долбили автоматы и винтовки, распарывая сухой воздух свистящим свинцом. Там шла настоящая война, там текла живая кровь, там корчились без всякого притворства молодые ребята. Я гнал прочь мысль, что меня, подобно многим белобрысым паренькам с глуповатыми улыбками на лицах, могут забросить в душный край чужих гор, где ни на шаг не будет отставать от меня смерть. Я прогонял эти думы, но они становились назойливее, пугали, впивались жалом, чтобы обязательно сбыться.

И вот снова под моими ногами хрустит жаркий песок. Почти в солнечное детство окунулся.

Порой кажется, что оглянусь и увижу густую свежую зелень, где стоит в тени облитая лаком папина автомашина. Но по песку ступают не босоножки, а тяжёлая армейская обувь, под толстой кожей которой гудят потные ноги. Это не детство и не игра в казаки–разбойники. Здесь я могу рухнуть однажды и остаться среди колючих веточек, вцепившихся коготками в мою гимнастёрку. И не в моей воле не шагать по той земле. Давно уж не ребёнок, но опять чья–то могучая лапа выдернула меня из–под прохладных берёз и зашвырнула в чужую страну, не спрашивая моего согласия. Зубчатая кромка голубоватых гор на горизонте надёжно отрезала меня от родины, к которой никак не удаётся привыкнуть. Да и есть ли у меня родина? Что это такое?

Иногда мне кажется, что мы - беззаботные пацаны и играем в войну. Но это редко. Чаще мерещится, что я крепко и долго сплю, и сон мой тяжёл. Вот напрягусь, поднатужусь, закричу, и лопнет полотно надоевшего холмистого пейзажа, смоются ядовитые краски, пропадут пригнувшиеся бородатые фигурки в чалмах. Но не рвётся киноплёнка, не гаснет экран, не заполняются глаза спокойной комнатной тьмой, а продолжает из пыльных далей бить свинец, и прилипает к спине потная одежда.

Пашка, добряк–весельчак, всегда брившийся наголо, чтобы голова на жаре не распаривалась, ткнулся лицом в пригорок, даже руками не придержался - мешок мешком. В сторону от него стеной пошла пыль, пробежали фонтанчики песка, камень ломкий разлетелся острыми брызгами под пулей. Пашка не поднимался, лежал. Выпуская щупальца, расползлось торопливое красное пятно под его головой, слегка свёрнутой на бок. Слева на шее виднелась малюсенькая тёмная точка - след ужалившей пули, а под правым ухом, где свинцовая пчела вылетела наружу, оторвался кусок мяса и повис на мокром лоскуте кожи, как на клейкой бумаге. Подбородок обвалялся в песке, и пузырилась ещё не умершая слюна. Тоскливо гудело над оттопыренной Пашкиной губой блестящее зеленоватое насекомое, а пыльная жёлтая муть продолжала вздрагивать и отрыгивать выстрелами. Муть эта живет своей отдельной жизнью, как и ползающий под ветром песок. То и дело поднимаются фонтанчики, они почти не имеют ко мне отношения, даже не угрожают, а по прихоти своей извиваются, пританцовывают, разбегаясь рядами, обрываясь иногда возле чьей–нибудь фигуры, которая дёрнется, укушенная, и взмокнет тёмно–кровавым пятном.

Чем пристальнее я всматривался в привычные, казавшиеся непоколебимыми, прочно скроенные формы внешнего мира, тем более понимал я собственное заблуждение: ничто не было надёжно, всё оказалось хрупким и крошилось от незначительного взмаха руки (полетела граната).

- Ах, ты… ё твоё…

Небесная лазурь вспоролась шипящими полосами дыма. Точно фейерверк на детском карнавале, где пшикают хлопушки и сыплются искры бенгальских огней под восторженный визг детворы.

Дёрнулся склон, поперхнулся снарядом, могучая грудь содрогнулась, в мгновение ока земля вздулась и отрыгнула чёрными комьями с примешанной огненной слюной. Вокруг забарабанило, жахнуло оглушительно и внезапно набросило тяжёлый, наглухо скрывший меня ковёр. Песчинки впились в щёку.

А разбудило робкое дзиньканье хрустальных бокалов, за которым потянулось нудное бубнение дикторского голоса (радио). Кто–то тяжело вздохнул. Прошла в мерцающем воздухе белохалатная тень.

Тоскливое пробуждение. Никто здесь не ждал. Я был одним из тысячи незнакомцев. Меня вертели, протирали, брали обмякшие части тела крепкими пальцами, подсовывали ледяное стекло "утки" под скомканный отросток, отдирали тампоны от кровавой накипи на коже. В нос лился ядовитый медицинский запах. Врачи трудились, исполняя свой долг, сопя и хмурясь. Иногда бесцветная медсестра подмигивала мне после процедур.

- Что грустишь, боец? Счастливо ты отделался, радуйся. Похромаешь несколько месяцев и придёшь в полную норму.

Я отмалчивался и следил глазами за гудевшими под потолком мухами.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Случалось всякое: днём, уставившись на омытое дождём окно, я часами валялся неподвижно, затем впадал в ярость, лупил кулаками по пыльному дивану и угрожал кому–то невидимому, а ночью тихо плакал, уткнувшись в зыбкую грудь случайной знакомой, чем пугал её не меньше, чем приступами душераздирающих воплей.

День ото дня уныние меняло форму, перетекало в недоумение: люди настойчиво продолжали жить, когда внутри меня неподъёмным грузом лежала мёртвая пустота. В мире же ничто не изменилось, ничто не разбилось вдрызг. Муравейник кишел, толкался локтями. В этом огромном театре всё шло своим чередом, каждый играл свою роль.

За немудрёной игрой в крестики–нолики прошмыгнула учёба в институте, куда меня затащили ветераны–приятели. На групповом портрете знакомых появился десяток новых физиономий, одни рыхло потряхивали щеками, иные оптимистично скалили рты. Подсаживались разномастные женские особи и, в ожидании привычных развлечений, томно приспускали занавески пушистых ресниц.

Эти женщины разительно отличались от моих школьниц. Девочки из ясного детства так и не изменились, потому что остались там - в воркующем хороводе белых фартучков и бантов, они смущались и покрывались румянцем, шептались на ухо (по очень важному секрету), украдкой поглядывали на избранников сердца, которые не замечали их. Они жили во мне, а не среди живых людей. Среди людей они взрослели, вытягивались и укрупнялись чертами, делались из шаловливых неженщин обыкновенными самками. А внутри меня им не угрожали никакие метаморфозы, они были надёжно впаяны в пласт совершенно определённого времени, которое было помещено в вакуумную камеру, куда не допускались посторонние, могущие поломать и нагадить. Не осталось девочек кротких и испуганных, их заменили красивые женщины, в глазах которых постоянно тлел уголёк циничного, всепонимающего огня. Ни в одной из них, сколько ни всматривался, не удалось приметить ни тени детской простоты.

И всё же объекты моих целомудренных влюбленностей не умерли.

Я знал наверняка, что они продолжали жить вокруг меня и во мне, оставаясь невидимыми для суетного окружающего мира. Если бы они пропали на самом деле, не стало бы и меня, перестало бы вздыхать васильковыми волнами поле (о чём ему так вздыхалось?)…

Ах, впустите меня обратно в цветную сказку! Мне не нравится серая холстина моих теперешних отношений. Сделайте меня вновь крохотным и наивным, не удерживайте меня жестокими законами!

Пусть не взрослеет мир…

Эти женщины разительно отличались от моих школьниц, я не могу не повториться. Одна из них, черноволосая чаровница, буравила меня сквозь полумрак комнаты хищными глазами. Такой взгляд не ищет смущённой улыбки облизанных от волнения губ. Такой взгляд ждёт кивка, знака… Она протянула изящную руку к своей подружке. Змеиная кожа облегающего рукава вспыхнула и померкла. Кончики пальцев с залитыми лаком ногтями вздрогнули. И подруга засмеялась, поняла. Ах, её голос! Шёлковые нити по ветру… Она была вся соткана из своего голоса. Только бы не утихал он, не растворялся бы в комнатных тенях, предназначенных не для голосов вовсе. Его бы руками взять, пригоршней ко рту поднести и вдохнуть, чтобы ощутить бархатное дыхание этой длинноногой самочки, почувствовать, как мерно вздымаются эластичные стенки её лёгких… Смех её не прерывался. Белки глаз уже совсем близко ко мне подплыли и тут пахнуло кисловатым запахом вина с примесью аромата губной помады. Дыхание её шарило по моему лицу, пульсировало нервно и горячо.

Из–за рассыпчатой копны волос выкатило молочное плечо первой женщины, по которому текли смоляные тяжёлые косы. Из–под махровых ресниц плескала тёмно–зелёная порочность. И я (в который раз подряд!) отдался во власть их требовательной всепожирающей похоти.

В одно мгновение они окончательно оголились, наползли телами с двух сторон, повизгивая, и превратились в груду округлостей, увенчанных крепкими сосцами. Под губами мягко осязались пупырышки кожи. Тяжёлая мгла, пропитанная пьяным дыханием, кишела руками и ногами, сильные мышцы нажимали отовсюду, обволакивающие рты перетекали по телу. Разгорячённые нимфы поочерёдно менялись местами, усаживались на жилистую игрушку, вскрикивали, тяжело валились на бок, откатывались и руками и жаркими губами с жадностью выпускали из меня мужское масло. Временами они забывали обо мне и резвились между собой. Перед моим лицом в подушке утопали упругие шары ягодиц, которые очерчивались глубокой тенью в месте соприкосновения и образовывали чёрную вязь волос, уходивших в бездну (там жило и пульсировало другое пространство, где рука утопала безвозвратно). То и дело находившаяся сверху подружка окунала руку в эту заглатывающую темноту, пальцы исчезали в податливой бездне, тело нервно вздрагивало, будто желая оторваться рывком от мятой постели и взлететь.

Но нет, никто не летал. Не было девочек, плавно скользящих в прозрачных мерцаниях зелёно–голубого пространства. Женщины приходили обычным шагом, сбрасывали цокающие туфельки, стягивали тонкие трусики, слегка согнувшись в спине и поднимая, будто гарцуя, ноги. Перекатывались белеющие очертания ягодиц… Зачем приходили вы, женщины?

Первый поцелуй с очередной школьной любовью беспощадно бил по ногам, лишал сил, заполнял дрожью, и я едва не падал. Касания робких губ (со всеми хорошо ощутимыми на них трещинками и прикусами) помнилось неделями, и голова бежала кругом. Мы, ничего не знавшие о любви, кроме её очарования, пробирались ощупью по новизне ощущений, захлёбывались влюблённостью, трепетали: а вдруг другой из нас рассмеётся, оттолкнёт? Нежные притрагивания к бархатистой коже на щеке девочки в любое мгновение могли обернуться больно ранящим прикосновением острой бритвы (она ко мне равнодушна, она любит другого… или ещё чёрт знает какой поворот событий). Самый мучительный вопрос: любит ли?

- Да, - едва вздыхала она.

Назад Дальше