Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер-Нефёдов 4 стр.


- Да, - шептала очередная девчушка на мой страстный вопрос и прятала глаза.

- Да, - волновалась третья.

Эти не волновались. Спектакль разыгрывался с холодной, расчётливой какой–то яростью. В поцелуях не было таинства. Ничто не было свято. Легко угадывались желания партнёра, послушно извивались тела… Сквозь дебри волнующей неизвестности продрался я (сам себя пришпоривая) на опушку так долго манившей взрослости и не захотел идти дальше. Но было поздно. Дремучий сказочный лес за спиной сдвинул стволы и скрыл от взора ластящихся добрых волков и медведей, смеющихся длинноволосых русалок, витязей в сверкающих доспехах, чародеев под каждым кустиком. Наверное, я оказался недостоин моего мира (моего ли?), и он выпихнул меня, поражённого вирусом нечистоты, в толпу таких же больных.

Затем случайно пришла та, которую не захотелось тянуть за руку в постель, окунать в дурман бесчисленных стонов и ласк. Забегая вперёд, скажу, что ей предстояло сделаться моей женой. Она светилась рассыпчатым золотом вокруг лица, взирала на окружающих спокойно, почти равнодушно. Казалось, что стояла высоко над всеми (летала?).

Однажды жёлтым мазком жидкого солнца прядь её длинных волос, когда она склонила голову, кончиком мизинца потирая краешек прозрачного голубого глаза, потекла по плечу, и мне подумалось, что она явилась посланцем оттуда. Во мне зажглась надежда. Божество, которому я поклонялся и приносил в жертву, бросая в огонь, мои чувства, обратило на меня взор. Ливень светлых лучей насытил воздух свежестью, она пронизывала грудь, наполняла сердце простором.

Помнится, я не ждал ничего от неё: вовсе не из нашего мира она появилась, хоть и была очень земной, осязаемой (прогуливались с ней под руку вечерами). Мне нравилась её походка, чуть–чуть какая–то неверная, будто капелькой неизящности подкрашенная, как бы неумелая. Умиляла манера слегка наклонять голову во время беседы, при этом золотая копна вокруг головы пушисто шевелилась и медленно оползала в наклоненную сторону. Очарование наших встреч таилось в том, что она не казалась женщиной. Очень мила, но ничего женско–влекущего, дразнящего. Увы, именно это и сблизило нас, обманув, ведь в тот период любые отношения заводили в постель. Молодость требовала схватки, иначе самый смысл связи терялся. Мечтая о женщине без осязаемой женской плоти, я одновременно настоятельно требовал чувственного тела.

Она уступила, и моему изумлению не было конца, когда я обнаружил возле себя голенькое тоненькое существо с едва наметившимися грудками и ясно прорисованными рёбрышками под прозрачной кожей. Она смешно горячилась, изображая страсть, но было очевидно, что её сексуальный опыт сводился к двум–трём случаям. Тело её пока что дремало.

Невзирая на взаимное разочарование, мы всё же повторили наше совокупление, но зачем? Ужели нам нравилось находиться вместе, но встречи казались не до конца полноценными без объятия? Что заставило меня порвать всякие отношения с пылкими подружками и заняться хрупкой девочкой, вид голых рук, да и всего тела которой всякий раз окатывал испугом: женщина ли она вообще?

Сейчас я царапаю по бумаге пером, которое то и дело нужно подпитывать чернилами, чтобы не прекращала сочиться тёмно–синяя слюна из раздвоенного носика авторучки, оставляя свитые в слова загогульки. Трудолюбивое, размеренное поскрипывание перьевого кончика с налипшими на нём пылинками напоминает мне неторопливое течение жизни. Идут дни, а я не понимаю, для чего они проходят. В кино и книгах нет места лишнему, всё подчинено логическому руслу повествования, крепко увязано, каждый шаг - во имя следующего шага к определенной цели. Для чего же я изливаю на бумагу моё нутро?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Моей женой восторгались поголовно все мои друзья, независимо от их пола. Комплименты звенели, как хрустальные бокалы с игристым вином… поклоны, театральные коленопреклонения, букеты цветов, флаконы с духами, серьги и прочие мелкие знаки внимания заполняли пространство вокруг неё. Она нравилась, умела влюблять в себя и забавлялась этим, а меня жгла ревность. Она раздаривала себя другим, не ощущая никакой потери, я же каждой клеткой чувствовал, что самая малая её улыбка, адресованная кому–нибудь, была обкрадыванием меня.

Через наставленные на столе стекла тёмных винных бутылок и синеватые блики хрустальных ваз я внимательно следил, прикрывая горящие глаза ладонью, за поворотом её красивой головы, за собранными в пучок волосами, за приглушенной улыбкой, полной притягательной силы. А они, эти дышавшие табаком и водкой самцы, тянулись к ней, явно надеясь не на одну улыбку. Иногда их темноволосые руки в отвёрнутых по самый локоть, как у мясников, рукавах дотрагивались до шелковистых складок её платья.

Мужчины… Я их отлично чувствовал, здоровых, напористых, уверенных в своей мужской неотразимости… Вот у одного к мясистым губам липнет набухший сигаретный фильтр. А у другого ноздри чувственно раздулись, как жабры, втягивают запах её тела.

А она, повелевающая миром, временами капризная, остроумная, шаловливая, мне одному (что за жирная, заглатывающая жадность?) принадлежащая, смеётся в ответ на пошлости, словно не замечая их. Или не хочет портить отношений? Ведь они - мужья подруг. Не давать же им по щекам? Впрочем, могла бы и шлёпнуть разок, а то вон тот ногу на ногу барски закинул, пуговичку на воротнике рубашки расстегнул…

Куклы и комиксы давно сброшены со стола и разлетелись шелестящей стаей отвергнутых бумажных листков, некогда служивших мне незастеклёнными окнами в заколдованные миры. Теперь вокруг - пепел повседневных сигарет на обрывках непристойных любовных записок и горсть противозачаточных таблеток. Я стою на голом столе, покинутый и никому ненужный, как путник посреди холодной пустыни, и вывинчиваю перегоревшую электрическую лампочку. Нежность и любовь, как пугливые молодые зверьки, давно разбежались. Отныне ничего впереди не лежит, кроме продуваемых тоскливым ветром десятков скучных лет. Однажды вступив босыми ногами на тропу бесстыдных взрослых людей, я проколол себе осколками цинизма ступню и тем самым обрёк себя на медленное и мучительное заболевание. Через открытую рану проникла зараза и вылилась моя душа. С тех пор я обречён на страдание.

Внезапно осознав, что я лишился всей былой светящейся мечтательности, я ужаснулся. Взглянув в зеркало, я себя не узнал. На меня смотрела утомлённая физиономия. В набрякшей коже лба и щёк, в зыбких мешках под глазами и в самих глазах, каких–то мутных и не стоящих на месте, проглядывалось нечто неуловимое, что окатило меня холодом. То была невидимая никем мёртвость.

Всё чаще меня бил озноб.

Я пытался хвататься за предметы, чтобы чувствовать жизнь, но не мог ничем заменить упущенного ветра моего детства, который грел меня раньше, охранял и относил на своих мягких руках в душистые шалаши грёз. Перламутровые статуэтки, разноликие фигурки божков из слоновой кости, толстые пахучие переплёты книг - они наваливались на меня каменными глыбами. Ключом хлестало раздражение и обливало всех без разбора. Капли жгучего яда попадали и на моё собственное сердце, лопались сосуды, брызгала кровь.

Разорившаяся душа давала себя знать. Я ощущал, что схожу с ума. Мной овладевали страх и стыд (давненько он не посещал меня), но сильнее всего терзало страдание, порождённое отчаянием. Мне было больно, и я заставлял себя причинять боль всем вокруг. Жизнь превратилась в один бесконечно длинный пасмурный день. Под закопчённым ватным небом висело мутное марево. Пьяный, я ползал на четвереньках и то и дело смачивал пересохшее горло глотком водки. Тесные коридоры изламывались на моём пути, а жена истерично плакала и хлестала меня мокрым полотенцем.

Я ревновал… Ревность, это неповоротливое, слизистое животное, лишённое глаз и бубнящее вслух одну и ту же мысль, заглотила меня полностью, и я болтался в мешке её чёрного желудка.

Сейчас я знаю, что не верить жене у меня не было тогда причин. Однако, превращаясь в свинью, я желал, чтобы все вокруг уподобились мне. Я наслаждался чужой болью. Жало моего пьяного языка впивалось в тростинку нежного существа, и она, моя жена, не могла укрыться от моего яда.

- Сука! Кошка дешёвая! - рот наполняется слюной, меня душила тошнота.

Конечно, это положение не могло длиться вечно, и однажды произошло то, что должно было произойти, на что я подталкивал жену непростительными выходками, на которые способен лишь пьяный дурак. Любовь умерла в конвульсиях, сдирая с себя кровоточащую кожу. И тут явился на сцене тот самый человек, который был способен приласкать выбившуюся из сил несчастную женщину. И лицо–то у него вполне обычное, и раньше хаживал в гости, встречался в кругу общих знакомых, но теперь его глаза стали для неё полными понимания, а пальцы - ласковыми.

Да, это произошло.

Тот вялый от зноя день, когда мы выехали на дачу шумной компанией, запомнился глубокими тенями в прохладной комнате. Жёлто–зелёные квадраты окон, не до конца прикрытые шторами, впускали мягкие лучи света с переливами лиственных сгустков. Солнечные струи шарили бесформенными пятнами по дощатому полу и разобранной кровати, с которой разомлевшими складками струилась белоснежная простыня и свешивалась временами бессильная кисть женской руки, так хорошо знакомой мне. Остальные части тела таяли в сумраке. Не виден был и мужчина. Соприкосновение же их тел чувствовалось даже в воздухе. Не глазами прочитывалось, а дыханием, рвавшимся из соединённых уст. И в этом скрытом от глаз, но осязаемом соединении двух объятых горячей страстью тел, таилось то самое величие, которое не вмещалось в слова, к которому мучительно хочется притронуться, в которое тянет погрузиться с головой, но которое, как и многое другое, я безвозвратно утерял годы назад.

Я напряжённо отступил по коридору. В затылке красными вспышками отдавались удары обезумевшего сердца. Панический страх (страх ли?) вскипел внизу живота ледяной пеной и обрызгал горло.

Улица встретила меня удушьем полуденного солнца и ослепила после таинственного мрака любовной комнатки. Горячие лучи полоснули по коже. Оглушительный птичий шквал и шум листвы каскадом обрушились на меня, но слух мой всё ещё не расставался с услышанными вздохами. Запах окружающих цветов и травы пронизывал меня и кружил голову. Поодаль приятели дымили шашлыком и орошали воздух беззаботным смехом.

Минуту или две по закоулкам моего мозга метался сладковатый дурман. Ощущение очень близкое к детскому восторженному волнению от подглядывания в запретную скважину струной напряглось в сердце, звонко задрожало от промчавшегося в последний раз вихря чувств и застыло. Застыло навеки. Как окаменело.

В тот день я умер окончательно. Крылья величественной птицы счастья, для чего–то взлетевшей из давно оставленной мной страны сказок, обдали меня на прощание знакомым воздухом, и я остался один. Один на долгие годы. Ничто не беспокоило меня более, ни люди, ни их страсти. Временами я пытался задавать себе вопрос, для чего нужна моя жизнь, но вопрос расплавлялся сам собой, как расплавляется молочной массой мороженое, забытое кем–то на скамейке под горячим синим летним небом. Нет вопроса, нет и ответа.

Непонятная сила принудила меня взяться за перо, но и на бумаге я не узрел логики поступков и событий.

Да и припомнились, сказать честно, жалкие обрывки. Не понял я, почему некогда густые цвета движений и форм вдруг стали терять свою былую сочность и сделались полинявшими тряпками, скучными на вид и пригодными разве для вытирания крошек с грязного обеденного стола. Десятки лет слились в белёсое пространство.

Я родился давно, но жизнь моя оказалась коротка…

ОБРЕМЕНЁННЫЕ ПРОКЛЯТЬЕМ

У каждого шага есть обязательные последствия

Столько раз я проклинала

Это небо, эту землю…

Анна Ахматова

Тот вечер не предвещал ничего неожиданного, но когда Ольга Алексеевна открыла дверь, то увидела перед собой кипевшего злобой мужа, который едва не сбил её с ног. Он свирепо сверкал глазами, кипел, размахивал длинными руками, кричал что–то сумбурное и мрачное, по–волчьи вертел лобастой головой. Из всей его гневной тирады Ольга Алексеевна разобрала только одно: он не желал больше находиться рядом с ней.

- Почему? В чём я провинилась? - вопрошала она, в мольбе протягивая к нему руки.

Он продолжал шуметь ещё некоторое время, быстро шагая из угла в угол и будто не слыша её вопросов, затем внезапно замолчал, и исчез, хлопнув дверью и бросив на прощанье: "Пропади ты пропадом!"

- За что? Почему вдруг? Как же наши дети? - тупо шептала Ольга Алексеевна, уткнувшись головой в дверь, словно эта дверь могла разъяснить ей случившееся. Ответа не было. Пространство квартиры заполнилась глубоким непониманием и пульсирующим чувством непоправимой трагедии.

Отношения Ольги Алексеевны с мужем были далеки от идеальных. Впрочем, идеальных отношений не бывает; люди полны ошибок и обиды друг на друга, и это отягощает жизнь.

На руках у Ольги Алексеевны остались трёхлетняя дочка Катя и пятилетний сын Сергей.

Через неделю после ухода мужа Катюша заболела. Ольгу Алексеевну в срочном порядке вызвали в детский сад, сказав, что у её дочки отравление.

- Что случилось? - не понимала Ольга Алексеевна. - Чем вы её накормили? Почему её постоянно тошнит?

- Дело не в еде. Мы делали прививки. Возможно, у неё реакция, осложнение… Потерпите, всё утрясётся.

Но ничто не утряслось. Состояние Катюши ухудшалось с каждым днём. Мир вокруг Ольги Алексеевны будто пропитался густыми тёмно–коричневыми красками, сделался вязким, неуютным, страшным. Беспокойство, смешанное с пугающим непониманием всего происходившего, проникало в неё глубже и глубже. Каждую ночь она видела себя в каком–то подземном лабиринте, где она то и дело наталкивалась на сырые стены, из которых торчали мокрые корни деревьев и вываливались скользкие червяки и многоножки.

- За что? - криком звучал внутри неё голос, и от этого крика она просыпалась. Белый потолок с ползающими по нему ночными тенями равнодушно взирал на Ольгу Алексеевну.

Вскоре Катюше сделалось настолько худо, что пришлось вызывать неотложку. Страшное слово "неотложка", всё, что может навеять на человека ужас, притаилось в глубинах этого понятия - внезапная гибель, потеря, непоправимость…

- Какой у девочки был диагноз? - полюбопытствовал юноша в белом халате. - Отравление? И сколько уже дней? Странно. В таком случае, повезём на Соколиную Гору.

Рвота не прекращалась. Глядя на дочь, Ольга Алексеевна впервые поняла всю беспомощность человека, привыкшего верить в свою силу - теперь её материнская сила не годилась ни на что. Дочь содрогалась, спазмы душили её маленькое тельце, но мать - любящая и готовая отдать за неё свою жизнь - не могла сделать ничего. И Катюша продолжала трястись, мякнуть, вянуть.

Нет ничего ужаснее чужих страданий, которые протекают у вас перед глазами. Нет ничего более жестокого, чем сознание собственного бессилия перед лицом этих страданий.

Два дня Ольга Алексеевна просидела возле дверей в корпус, отлучаясь домой лишь для того, чтобы успеть приготовить обед для пятилетнего Серёжи. И вот к ней вышел врач. Он что–то жевал, он был голоден и раздражён.

- Вы мама Кати?

- Да.

- Простите, у вас не найдётся спичек. Страсть хочется курить.

- Что с моей дочерью?

- Не наш пациент. Похоже, надо отправлять в Бурденко.

- В Бурденко? Это что?

- Институт нейрохирургии. Возможно, у неё опухоль.

- Какая опухоль? - почти закричала несчастная Ольга Алексеевна. - Где опухоль?

- В голове.

Это был почти смертельный удар. Ноги Ольги Алексеевны обмякли, согнулись, и она медленно скользнула по стене на землю. Ей почудилось, что один из пауков, ползавший по стенам подземелья в её снах, внезапно присосался к ней и стиснул её горло… Выбежали сёстры, сунули в лицо вату с нашатырём… Она снова увидела листву на деревьях и порхавших с ветки на ветку птиц.

- Зачем они тут? Неужели они могут беззаботно чирикать в такую минуту? Неужели им не хочется замолкнуть?

Ольга Алексеевна села на лавку и заплакала. Ей казалось, что надо было в срочном порядке начать делать что–то, но что? Куда бежать? Кому кричать? О чём? Да и поймёт ли кто–нибудь её болезненный крик? А если и поймёт, то разве сможет помочь?…

В госпитале имени Бурденко с ней разговаривал очень внимательный врач. Она сразу мысленно назвала его Доктором. Доктором с большой буквы. Он слушал и смотрел. Он успевал слушать, когда у него за спиной были десятки больных. Но он не мог позволить себе спешить. Он слушал и объяснял. Он держал себя в руках. Он обволакивал истерзанных родственников своих пациентов вниманием и убеждённостью.

- Не бойтесь, Ольга Алексеевна, я ознакомился с ситуацией. Я думаю, что у нас есть все основания надеяться на благоприятный исход.

- Операция?

- Безусловно. Иного варианта нет.

Ольга Алексеевна заплакала. Ей стало безумно жаль и Катюшу, и саму себя. Может быть, себя она жалела больше, чем дочь, как это ни покажется странно. Ведь Катенька была её плодом, её продолжением, в ней для Ольги Алексеевны были сосредоточены все несбывшиеся мечты, воплощения неясных идеалов… Таким же продолжением был и Серёжа. На него также накладывалась обязанность внедрить в жизнь то, что не удалось матери.

И вот настал день операции. И операция сорвалась.

- Почему? - бросилась Ольга Алексеевна к Доктору. И Доктор впервые показался ей обыкновенным и очень утомлённым человеком.

- Что–то неправильное происходит, - он развёл руками.

- То есть?

- Катю сильно вырвало в первой операционной.

- И что? - не поняла Ольга Алексеевна и вцепилась в Доктора обеими руками.

- Операционная должна быть стерильной, понимаете?

- Но у вас же есть другие операционные, не так ли?

- Так. Но в другой её пропоносило. Это абсолютно необъяснимо. - Доктор устало пожал плечами. - Перед операцией мы всегда прочищаем желудок пациентам… И всё же… Вот такое дело… Из неё льётся и льётся… Я не могу объяснить этого.

- Но вы же не откажетесь? Вы попробуете ещё раз?

- Я попробую завтра. Однако это будет третий раз.

- Бог любит троицу, - решительно проговорила Ольга Алексеевна.

- Я предпочитаю верить в цифру четыре или семь, - ответил Доктор, - но не попытаться ещё раз будет с моей стороны преступлением.

Ольга Алексеевна упала перед ним на колени и поцеловала ему руку.

- Что вы делаете?! - Доктор отпрянул в ужасе.

- Я умоляю вас…

- Умоляйте не меня. Не я вершу судьбы людские.

И он скрылся быстрыми шагами.

Ольга Алексеевна утомлённо опустилась на лавку в коридоре. Вдоль стен стояло множество таких лавок, и каждая хранила в себе усталость многих людей, на каждой можно было угадать при желании тени человеческие, согнувшиеся под тяжестью обрушившихся на них бед. Но Ольга Алексеевна не видела невидимых теней, не замечала следов чужого горя. Её придавливало к земле собственная, единственная для неё настоящая беда - болезнь Катюши.

- Милая, не сдвинешь ли ноги чуток? - послышалось сбоку, и Ольга Алексеевна заметила рядом с собой старушку в белом халате и со шваброй в руках.

- Да, да, пожалуйста.

- Вижу я, у тебя, милая, тяжесть на душе? - старушка громыхнула ведром с водой. - Поделись со мной, я утешу.

Назад Дальше