- Конечно, - он потянулся за кошельком, покашливая от табачных клубов.
Женщина приняла от него напиток пунцового цвета с дольками персика и поднесла соломинку ко рту. Всё у неё было при всём: крупные губы на рельефном лице, полные волшебной влаги глаза, платье в обтяжку, пропечатавшиеся сквозь нежную ткань сосцы. Кадола видел её как–то по–особенному отчётливо и почти ощущал её физически, хоть ни разу не притронулся даже к её руке. Пальцы его мелко дрожали, бокал в руке постукивал донышком о пепельницу, где давно затухла забытая сигарета. А вокруг кричали лица. Разные лица. Пьяные лица. Пьяные стекляшки глаз. Длинные спутанные волосы, похожие на жирных червяков. И между этими лицами то и дело появлялись в окрашенном дыму гладко выбритые черепа. Слышался смех визгливых женщин в жадных руках.
Кадола не спускал глаз с соседки. Она положила ногу на ногу, юбка её поднялась, туго обтягивая ягодицу. Сильная женщина. От одного взгляда на неё сердце сжимается в комок. Не настоящая женщина, а открытка для туристов.
Возле её лица появились три головы "ирокезов". Лысые головы, только чёрные щёточки волос через выбритые затылки тянутся. На щеках намазаны губной помадой кресты и звёзды. Рукава на куртках обрезаны, нитки болтаются… Они что–то шепнули ей на ухо, и Кадола услышал её грудной смех. Она тряхнула головой и рассыпала волосы по лицу, пышные такие волосы, с искусственной сединой. Ответила что–то с улыбкой и кивнула на Кадолу.
- Не беспокойся, слюник не станет возражать, - услышал Кадола голос одного из "ирокезов".
Второй бритый наклонился к нему, подмигнул.
- Ты ведь уступишь нам девочку, слюник?
В следующее мгновение Кадола ощутил на лице густой плевок.
На несколько секунд всё пропало: музыка, цветастые пятна сигаретного дыма, бурлящая толпа. Не слышался трёхголосый смех "ирокезов". Кадола почувствовал себя крохотным комочком слизи, слизняком, тараканом, мухой, но не человеком. И твёрдый каблук башмака раздавил его. Он разорвался, лопнул, вытек, превратился в лужу, стал чужим этому миру. Ему сделалось страшно. Страх ощутился, как прикосновение льда к коже в жаркий летний день.
За что такое унижение? Неужели жажда окунуться в чувственный мир карается подобным образом?
Дрожащей рукой Кадола вытер лицо и медленно открыл глаза. Рядом никого не было. Женщина ушла с "ирокезами", а толпа продолжала колыхаться под шквал музыки. Страх, охвативший Кадолу, казался необъятным и нестерпимым. У страха были синие шершавые руки, глаза в красных прожилках, гладкая фиолетовая голова, беззубый рот с кислым запахом вина. Великолепная женщина ушла и унесла с собой первый мужской день, от которого Кадола ждал совсем другого.
Дома Кадолу рвало. Рубашка стала мокрой, руки скользили по унитазу, оставляя грязные следы. Взрослость обернулась чудовищной шуткой, приняла образ обмоченного чучела. Не столь приятной оказалась взрослость. И женщины, которые ходят с бритыми ублюдками, они тоже взрослые, они тоже отвратительны. От них тошнит, потому что бритоголовые справляют на них нужду в постели, а они, продажные красавицы, улыбаются и ловят урину ртом… Потому что есть деньги, на которых держится мир взрослых.
А куда деваться? Уйти куда? Где находится мир, не знающий власти денег, любви за деньги? Где отыскать землю, не тронутую пошлостью и хамством? Есть ли такое где–нибудь?
Дети перестают быть детьми, торопятся сунуть руки под юбки сверстниц, пуская слюни от волнения, но не находят там ответа. В поисках выхода из скучного мира взрослых людей, они наталкиваются на душные пьяные кабаки и теряются там. До конца дней им предстоит делать одно и то же, потому что они пустились в странствия по давно нахоженным дорогам, где повсюду висят одинаковые вывески, лишь подмалёванные разными цветами, а позади выстраиваются приодетые манекены, растопырив руки, словно животные на задних лапах, животные во фраках, животные с портфелями в руках, животные за огромными столами, животные в мягких перинах.
Но Кадола оказался упрям.
Несколько дней он посещал притон, надеясь снова встретить красивую женщину с искусственной сединой в причёске. Он пил. Он блевал. Он умирал и ненавидел себя за баранье, никому не нужное упорство.
Однако пришёл день, и он увидел в кабацком дыму тонкую фигурку, очаровавшую его однажды.
- Вы не помните меня? - он положил внезапно ослабевшую руку на её плечо.
- Нет.
Кадола замялся. Ему казалось, что оплёванного человека невозможно забыть. Нельзя не узнать. Ведь это позор, а людям свойственно запоминать позор, свой и чужой.
- Несколько дней назад я… брал вам выпить… но…
- Ах, - она выпустила дымное кольцо, - вспомнила, цыплёнок. Гнус тебе нагадил слегка, извини, тут такое случается. Зачем же ты опять пришёл? Не для тебя такое место. Здесь, когда плюют тебе в лицо, принято отвечать ударом ножа, а ты… Что ты здесь делаешь?
- А вы? - он взглянул ей прямо в глаза. - Вы ведь такая красивая.
Она долго смотрела на него в упор и молча цедила сигарету.
- Красивая, говоришь? - Она пальцем сбила пепел с сигареты. Она знала, чего он хотел, такой молоденький, и ей не составляло труда дать ему это. Только зря он тут появился, ведь Гнус мог опять завалиться не во время.
- Пошли, - она поднялась и взяла Кадолу за руку.
- Куда?
- Ко мне, или ты не хочешь со мной?
Они прошли переулками, свернули в глухой двор, глубоко посаженный между высокими стенами домов, и вошли в неосвещённый подъезд. Комната, куда они попали, была тёмная. Единственный лучик пробивался между задёрнутыми тяжёлыми шторами. В полумраке Кадола разглядел ободранные обои на стенах. Пахло пылью. Посреди комнаты виднелась кровать. Мятая простыня, словно истоптанная ногами, безвольно стекала на пол.
- Проходи.
- Что это за место?
- Просто комната.
- Вы тут живёте?
- Да.
- А мне… Как мне называть вас?
- Любым словом. Мне всё равно. У нас с тобой будет мало разговоров. Имена не имеют значения.
Словно электрический разряд пробежал через Кадолу, когда ослепительно раскрылась перед ним нагота её тела. Раскрылась неожиданно, угрожающе вываливаясь мякотью грудей и растеклась перед ним густым тестом. Тело появилось и тут же провалилось в пыльный мрак комнаты. Затем плечи попали в луч света, и белизна их показалась настолько выпуклой, что у Кадолы перехватило дыхание. Следом в солнечное пятно окунулись мясистости грудей с морщинистыми розовыми сосками, заслонившими весь мир. Кадола на мгновение вспомнил тело этой женщины в баре, где оно выглядело изящным, лёгким и нежным. Теперь же каждый сосок был покрыт крупными пупырышками. Всё это пугало и отторгало. Не осталось ничего похожего на ожившее мраморное изваяние. Сплошное мясо.
Её голова качнулась, осыпала тяжёлым ворохом волос и наполнила воздух терпким запахом духов и какой–то краски. К телу прижалась жаркая пухлость. Невидимая рука умело скользнула вдоль его бедра и остановилась, уверенно ощупывая его плотное вздувшееся тело, затем ловко надавила и погладила кожу. Кадола зажмурился. Правда, он всё равно ничего не видел, но боялся вдруг что–нибудь подглядеть. Женщина оказалась другой. Та, что встретилась ему в баре, ушла, унеся с собой влекущую недоступность. Тут же, в плотной близости к его животу и бёдрам, работали тяжёлые мышцы ног, между которыми мокро чувствовалась засасывающая мякоть…
- Дружище, что с тобой? - послышался голос Рудика.
- Он дрыхнет, чтоб я сдох, - сказал Павел. - Эй, господин писатель! Проснитесь, вы ломаете нашу добрую компанию.
Кадола разлепил глаза. Перед ним висело тёмно–синее пространство тихого "Сидалища". Павел разглядывал его через призму бокала. Дождевые струи настойчиво барабанили в стекло.
- Это вы? - произнёс Кадола.
- А кто же? Конечно мы. Куда мы денемся?
- Мало ли, - то ли спросил, то ли сказал Кадола, - всё в жизни меняется.
- Очень меткое замечание, - сказал Рудик, - всё меняется. Сомнений нет. Но мне иногда кажется, что всё стоит на месте, что жизнь не бежит, а топчется, что она замерла или вовсе умерла. Впрочем, дела наши подтверждают обратное. Жизнь стремительно несётся вперёд к самой таинственной точке, вокруг которой роятся философы, учёные и поэты, разглядывая её, суют в неё назойливыми пальцами, прикладывают к ней уши и выстраивают гипотезы. Эта точка называется смертью. И когда на неё вдруг наступаешь башмаком, вдруг понимаешь, что жизнь–то никак не стояла на месте, как думалось в далёкие юношеские годы. И что остаётся делать?
- Напиться и забыться, - воскликнул Павел.
- Это, увы, не выходит мой друг. Я пробовал, но от выпивки лишь голова раскалывается и каруселью бежит. А пользы - шиш с хреном!
- А ты выход, что ли, отыскиваешь? Так ведь его нет, Папа, и быть не может. Откуда нам выход искать, коли мы не входили никуда? Нет никакого выхода, сплошная безвыходность, - Павел взмахнул руками, и вино выплеснулось из стакана. Брызги тускло зажглись в полутьме. - Я вот, к примеру, пистолет раздобыл. Собственноручно застрелюсь как–нибудь, потому что выхода нет. Я, правда, не ищу никакого выхода, но всё равно застрелюсь. А что остаётся делать? Жизни нет! Разве это жизнь? Моралью и нравственностью по рукам и ногам повязан…
- Тебя, пожалуй, повяжешь, - улыбнулся Кадола. - Если бы ты родился жеребцом–производителем, тебя хоть стреножить можно было бы, а так…
- Ох, умник отыскался, - огрызнулся Павел. - Вас бы обоих в музее восковых фигур выставить за бездушие ваше. Нет в вас настоящей страсти, только холодные рассуждения.
- Зато твоей страсти хватает на всех, хоть табличку вешай тебе на шею, что ты сексуальный безумец.
- Э-эх, - Павел скривился в презрительной улыбке, - гнусные людишки, смейтесь, смейтесь. Да что вы понимаете в любви? Что вы понимаете в женщинах? У вас обоих просто женилки не работают, так вот вы и пытаетесь нормального человека осмеять. А у меня здоровый природный интерес, у меня нормальный аппетит к женскому полу. Вам–то что? Вы при богах и при музеях обитаете, а я тут, на нашей грешной земле. У меня тело просит. У меня интерес…
- Интерес–то у тебя ого–го какой! В штаны не вмещается! - Кадола захохотал.
- Ну, вы уж договорились до такого… - деликатно закашлял Рудик. - Срамно всё это.
- Да что ты понимаешь? - набросился на него Павел. - Что ты всех осуждаешь постоянно? Ты же не Бог, ты при нём лишь мальчиком–пажом вертишься, следишь, чтобы подштанники господни чистыми оставались. Он ведь не в праве предстать перед обыкновенными людьми замаравшимся. Так или нет? Ты полагаешь, что Бог - это чистенький, ухоженный такой старичок, который возлежит на мягких подушках и пердит исключительно дезодорантом? Это мы, творения рук его, изгадились слюнями, дерьмом и спермой с ног до головы, а он там, на небесах только о духовной музыке размышляет? Так, что ли? А не он ли нас слепил из плоти? Не он ли наполнил нас грубыми страстями? Не по его разве воле мы в женском брюхе вынашиваемся и на свет вылезаем из того места, которое ты срамным называешь?
- При чём здесь это? Зачем ты так злобно? - Рудик обеспокоенно заёрзал на стуле и оглянулся на Кадолу, ища поддержки. - Я не о том… Ты о женщинах… Есть же любовь…
Кадола выпростал из темноты руку и жестом оборвал Рудика.
- Папа, забудь о любви сейчас. Мы в кабаке, а любовь - высокое слово. По крайней мере, должно быть высоким словом, коли не имеет сил быть высоким чувством. Увы, любовь стащили с небес и опустили чуть ниже пояса, так что забудем–ка о святых вещах. Святого вообще нет ничего. Человечество выдумало святость, сочинило её, чтобы надеяться на что–то и верить… Любовь тоже из области таких понятий. Человек прикрывает свои поступки любовью, низкой или высокой, но любовью, потому что она волочит за собой целую библиотеку благодатных отзывов о себе, песен, стихов, поэм… Любовь становится самой простительной слабостью. Она и окрыляет, и очищает, и возвышает. Это ли не святость? Целая армия классиков поднялась на её защиту. А вот меня, к примеру, никто не защитит. Я пью и пропадаю. Я алкоголик. Я не могу не пить, потому что родился в спившемся мире. Знаю, что это безобразно, и потому подыскиваю себе всяческие оправдания.
- Человечество любит оправдываться, - Рудик потёр пальцами виски. У него начинала болеть голова. - Люди часто судят о человечестве так, будто сами не имеют к нему никакого отношения.
- А я и впрямь не имею отношения к человечеству, - заявил Павел и гордо задрал подбородок. - Я в человечество попал случайно. Нелепая ошибка. Я не должен был родиться.
- Природа не ошибается.
- Значит, ошибся я, когда рождался. Я тоже пьяница, как и Кадола. Я, видно, пьян был, оттого и сунулся не туда, оттого и родился… Вообще–то я хочу спать. Сейчас утро или вечер? Я спутал время из–за этого вечного дождя. Кто разрешил пустить его? Откуда льётся так как долго вода? Мужики, я вам по секрету сообщаю: это катастрофа, это библейский потоп, - Павел отчаянно плюнул.
- Не плюй.
- Почему? Ты тоже плюёшь.
- Я плюю в урну, - ответил Рудик.
- Плюёшь, но не попадешь. Значит, ты тоже плюёшь на пол. Ты вот Бога любишь, а тех, кто здесь пол моет, не любишь.
- Не похоже, чтобы здесь сегодня пол мыли, - проговорил Кадола из своего тёмного угла.
- Тогда зачем Папа плюёт в урну?
- Стыдись, - прошептал Рудик.
- А что мне стыдиться? Я всех презираю. И себя презираю, - Павел неловко постучал себя по груди, как бы не в полной уверенности, это ли тело он презирал, - ненавижу себя за то, что продался жизни за какую–то мимолётную надежду на счастье… Матрас, дай мне ещё вина! Красного! Со льдом! С обломком айсберга!
Бармен поставил на стол тонкую бутылку красного вина и любезно поклонился. Павел дружески похлопал его по руке.
- Спасибо, Матрасик, ты настоящий хозяин, хотя иногда мне очень хочется хрястнуть тебя по твоей толстой морде. Ха–ха!
Бармен засветился доброжелательной улыбкой и с монашеской покорностью сложил руки на груди. В глазах его трогательно дрожали слёзы.
- Что ты лыбишься, Матрас? Вали отсюда к себе за барьер!
Когда бармен торопливо засеменил к стойке, Павел изогнулся на стуле и закричал:
- Прости меня, Матрас, я люблю тебя!
- Бог простит, - скорбно сказал Рудик и торжественно распрямил плечи.
- О, я слышу голос Папы Римского. Дай мне облобызать тебя, Папа, не побрезгуй пьяненьким грешником, родной мой.
Тут что–то привлекло внимание Павла и он вытаращил глаза.
- Вот это да! - он показал пальцем в окно. По улице бежала девушка в короткой юбке, неловко переставляя длинные тонкие ноги. - Как пьяная лошадка, честное слово!
- А тебе приходилось видеть пьяную лошадь?
- Нет, но она обязательно бежала бы вот таким манером. Как бы, по–вашему, ещё она могла бежать? Неужели как пьяный Кадола? Или как кенгуру? Да что вы прицепились к пьяной лошади? Женщина какая убегает, сейчас скроется… Эх! Никогда не привыкнуть мне к тому, что целое море женской природы так завлекательно проскакивает мимо меня. Безвозвратно проходит стороной… Давайте–ка обмоем эту мысль.
- Осточертело мне хлестать, Павлуша, - раздражённо сказал вдруг Кадола и опустил голову.
- Что с тобой, любезный? Ты заболел? Не отталкивай меня, я всё равно не брошу тебя. Человеку надо помогать, правда, Папа?
- Плевать я хотел на людей, - огрызнулся Кадола, - люди умеют только причинять боль. Мне тошно среди них. Трудно.
- Хотелось бы узнать, где тебе не будет трудно? Есть ли такое место? Где такой заветный уголок? - растянулся в ехидной улыбке Павел.
Кадола рывком придвинулся к нему и так долго смотрел ему в глаза, что Павлу даже нехорошо на сердце сделалось, таким пристальным был этот взгляд. Потом Кадола медленно поднес руку ко лбу.
- Тут вот такое место.
- Неправильно ты думаешь, - встрял в разговор Рудик, - не в себе надобно прятаться, а к Богу обратиться.
- А что Он может, Папуля? - сощурил Кадола глаза и стал злобным и неприятным, - почему ты уверен, что Он вообще на что–то способен? Ты не перестаёшь петь Ему гимны, потчуешь Его молитвами, а в ответ что имеешь? А вот прекратишь ты вдруг кормить Его своими словами - что с Ним сделается? Да твой Бог, которого ты сотворил, без тебя пропадёт!
Рудик вытаращил на Кадолу безумные глаза и не в силах был произнести ни звука. Иногда он вздыхал и взмахивал рукой, будто отгоняя от себя кошмарное видение. Когда повисла тишина, он заставил себя выдохнуть:
- Не говори так… От Бога нельзя отрекаться. Ты себя убиваешь, когда кощунствуешь.
- Да, кощунствую, - кивнул Кадола, - но не очень. А вообще–то я имею странную особенность взращивать в себе всякого рода кощунство, наплевательство, издевательство. Я - плантация безбожности, где выращивают дерьмовые палочки, и эти палочки я продаю тем, кто их покупает. И для себя немножко дерьма оставляю, чтобы швырять его в тех, кто надумает лезть в мой мир без разрешения. Люди хотят жрать дерьмо, так почему бы не дать им его? В избытке накормлю. Тошнить станет, а я ещё подброшу, чтобы насмерть поперхнулись. Уж чего–чего, а такого добра в моей писательской душе хватает. Цветов нет, а навоза сколько угодно.
- Что–то ты сегодня зол, - пролепетал совсем уже окосевший Павел.
- А нечего соваться ко мне с нравоучениями. Не по душе мне это. Не люблю чужие пальцы в моём супе. И сам не полезу руками в чужой обед. Человек питается тем, что ему по вкусу, а насильственное питание бывает только в больнице.
- Ответь мне, друг мой старинный, - Павел вытянул ноги под столом, задел башмаком ножку стула и свалил на пол две пустые бутылки, - о чём ты пишешь книги? Ты там это самое дерьмо, что ли, выкладываешь на страницах? Ты меня, свинью, прости, что никогда не читал тебя, но согласись, я и без того постоянно слушаю твои слова. Неужели ты, помимо разговоров, ещё что–то и на книги оставляешь? Ну ты даёшь, старик. Честное слово, мне очень захотелось тебя почитать сейчас. У тебя случайно с собой нет какой–нибудь твоей книжечки? Не носишь? Жаль… Когда–нибудь умные очкарики будут о тебе лекции читать, а я буду хвастать во все стороны, что за одним столом с тобой сиживал, пиво потягивал и на брудершафт мочиться ходил. Ведь ты прославишься в веках, Кадола? Тебе обязательно нужно прославиться, иначе я не смогу хвастать перед моими детьми… Расскажи мне о твоих книгах…
За окном, чихая в бесконечном дожде, протарахтел пузатенький автомобиль старой модели, облепленный мокрыми фигурами. Они невнятно кричали, пели, размахивали руками.
- Тоже какие–нибудь дудоны, пропади они… Все они на одну морду, разве что без колпаков и не голые, - Павел проводил автотарантас косым взглядом. - Так вот про книги с тобой беседовали, старик… Как бы мне соприкоснуться с ними?
Кадола смотрел на пьяного друга и улыбался, злость покинула его. Ему уже не хотелось разглагольствовать, но что–то подсказывало, что разговор, если он начнётся, может завершиться необычным образом.