Выбор Софи - Уильям Стайрон 31 стр.


Загремел музыкальный автомат. Бар начал наполняться усталыми вечерними завсегдатаями – по большей части мужчинами среднего возраста, с серыми даже среди лета, опухшими лицами, гоями из Северной Европы, с набрякшими под глазами мешками и неутолимой жаждой, – теми, кто управляет лифтами и ликвидирует засоры в канализации уродливых десятиэтажных еврейских поселений из бежевого кирпича, что тянутся квартал за кварталом позади парка. Лишь немногие женщины, не считая Софи, отваживались заходить сюда. Я ни разу не видел тут ни одной девицы легкого поведения – консервативный район и усталые посетители в заношенной одежде исключали даже мысль о подобных развлечениях, – но в тот вечер туда явились две улыбчивые монахини и, гремя монетами в оловянной чаше, предстали перед нами с Софи и тихим голосом попросили подать сестрам святого Иосифа. Говорили они на немыслимом, ломаном английском. С виду они походили на итальянок, причем на редкость уродливых, особенно одна, с огромной бородавкой в углу рта, размером, формой и цветом напоминавшей тараканов, какие ползали в Клубе и резиденции университантов, да к тому же с торчавшим из нее пучком волос. Я отвел от нее взгляд, но пошарил в кармане и извлек оттуда два десятицентовика; Софи же так решительно произнесла "нет!" протянутой чаше с монетами, что монахини, дружно ахнув, отступили и поспешно двинулись дальше, а я в изумлении повернулся к Софи.

– Это к несчастью – две монашки, – с недовольным видом сказала она, затем, помолчав, добавила: – Я их ненавижу ! Такие страшилища!

– А я-то считал, что тебя воспитали доброй милой католичкой, – сказал я, подтрунивая над ней.

– Меня так и воспитывали, – подтвердила она, – но это было давно. А я все равно ненавидела бы монахинь, даже если б осталась верующей. Дуры, идиотки-девственницы ! И такие уродины! – Она вздрогнула и покачала головой. – Ужас! Ох, до чего же я ненавижу эту дурацкую религию!

– А знаешь, Софи, это все-таки странно, – вставил я. – Я же помню, как ты недели две-три назад рассказывала мне, в какой религиозной обстановке ты росла, как ты верила и все такое прочее. Что же в таком случае…

Но она снова резко мотнула головой и положила тонкие пальцы на тыльную сторону моей руки.

– Пожалуйста, Язвинка: когда я вижу монахинь, я чувствую себя такой pourri – испорченной. Противной. Эти монахини так пластываются… – Она озадаченно умолкла.

– Ты, наверно, хочешь сказать – распластываются, – подсказал я.

– Да, распластываются перед Богом, а ведь он, если есть, такое чудовище , Язвинка. Чудовище! – Она помолчала. – Я не хочу говорить про религию. Я ненавижу религию. Это, понимаешь, для analphabètes – глупых людей! – Она взглянула на свои часики и заметила, что уже больше семи. Голос ее зазвенел тревогой. – Ох, я надеюсь, с Натаном все в порядке.

– Не волнуйся, с ним все будет хорошо, – повторил я как можно убедительнее. – Послушай, Софи, Натан действительно был очень занят этим своим исследованием, он изо всех сил старался сделать этот прорыв, какой он там ни есть. А когда человек находится под таким стрессом, он не может не вести себя, ну, скажем, неровно … ты понимаешь, что я хочу сказать? Не волнуйся за него. У меня бы тоже разболелась голова, если б я прошел через такую мясорубку – особенно если в итоге такая невероятная победа. – Я умолк. Почему-то меня все время так и тянуло добавить: "какая она там ни есть". Я в свою очередь потрепал Софи по руке. – А теперь, пожалуйста , расслабься. Я уверен, он с минуты на минуту будет здесь. – Тут я снова упомянул о моем отце и его приезде в Нью-Йорк (тепло отозвался о его щедрой заботе обо мне и моральной поддержке, но ни звуком не обмолвился о рабе Артисте и его роли в моей судьбе, сомневаясь, что Софи достаточно знает американскую историю – во всяком случае, пока – и потому едва ли сумеет уловить всю сложность моего долга перед этим чернокожим юношей) и стал распространяться о том, как везет молодым людям, у которых, как у меня – а таких совсем немного, – столь терпимые и бескорыстные родители, готовые верить, слепо верить в сына, а он, безрассудный, вздумал попытаться сорвать листик-другой с лавровой ветки искусства. Я чуточку захмелел. Отцы, обладающие такой широтой видения и щедростью духа, – редкость , сентиментально разглагольствовал я, чувствуя, как губы у меня начинает пощипывать от пива.

– Ох, ты есть такой счастливый, что еще имеешь отца, – сказала Софи голосом, звучавшим словно издалека. – Я так много скучаю по моему отцу.

Мне стало слегка стыдно – нет, не стыдно, скорее, я почувствовал несоизмеримость наших судеб, внезапно вспомнив, что она рассказала мне несколько недель тому назад, как ее отца под дулами нацистских автоматов загнали вместе с другими краковскими профессорами, точно свиней, в душные фургоны, отвезли в Заксенхаузен, а потом расстреляли в холодных снегах Германии. " Господи , – подумал я, – американцам все-таки многого удалось избежать в наш век. О да, мы сыграли свою доблестную и необходимую роль в качестве воинов, но до чего же ничтожны наши потери отцов и сыновей в сравнении со страшным мученичеством, которое приняли бесконечное множество европейцев. Таким нашим везением впору поперхнуться".

– Теперь прошло уже большое время, – продолжала Софи, – так что я больше не горюю по нему, но скучаю. Он был такой хороший – вот что самое страшное, Язвинка! Подумать только, сколько много есть плохих людей – и поляки, и немцы, и русские, и французы, и люди всех национальностей; а сколько много скверных людей спаслись – людей, которые убивали евреев, они и сейчас живут. В Германии. И в разных местах, как Аргентина. А мой отец – такой хороший человек – умер ! Разве после этого можно верить в Бога? Кто может верить в Бога, который отворачивается от таких хороших людей?

Она выпалила эту свою маленькую тираду так быстро, что застигла меня врасплох; пальцы ее слегка дрожали. Потом она успокоилась. И снова – точно забыв, что однажды мне это уже рассказывала, а возможно, ей становилось легче после очередного горестного рассказа, – она принялась описывать, каким был ее отец в Люблине много лет назад, когда, рискуя жизнью, спасал евреев от русских погромщиков.

– L’ironie – это как будет по-английски?

– Ирония, – сказал я.

– Да, вот какая ирония судьбы: такой человек, как мой отец, рисковавший жизнью ради евреев, – погибает, а те, кто убивал евреев, – живут, и еще столько много, их живет.

– Я бы не сказал, Софи, что это ирония судьбы, просто так уж устроен мир, – несколько нравоучительно, но достаточно глубокомысленно заключил я наш разговор, почувствовав потребность облегчиться.

Я поднялся из-за стола и направился в мужскую комнату, чуть пошатываясь, разгоряченный темным "Рейнголдом", чудесным терпким пивом, которое качают из бочек в "Кленовом дворе". Я вдоволь насладился пребыванием в мужской комнате: слегка согнувшись над унитазом, я глядел на прозрачную струю и размышлял, а за стеной, из музыкального автомата, погромыхивал не то Ги Ломбардо, не то Сэмми Кэй, не то Шеп Филдс, не то еще кто-то из исполнителей липучей, но безвредной джазовой музыки. Все же замечательно, когда тебе двадцать два года, ты немного навеселе и знаешь, что дела за письменным столом идут хорошо, по телу пробегает дрожь счастья от собственного творческого рвения и "великой уверенности", которую всегда воспевал Томас Вулф, – уверенности, что родники молодости никогда ее иссякнут и наградой за волнения и муки, испытанные в горниле искусства, будет вечная слава, почитание и любовь прелестных женщин.

С наслаждением опорожняясь, я разглядывал рисунки и надписи, нацарапанные вездесущими гомосексуалистами (ей же богу, не завсегдатаями "Кленового двора", а заезжими профессионалами, которые умудряются расписывать стены в самых немыслимых местах, где только мужчины расстегивают ширинку), и снова и снова возвращался восторженным взглядом к потускневшей от дыма, но все еще яркой карикатуре на стене – двоюродной сестре наружной фрески, шедевру наивного озорства 30-х годов, – изображавшей Микки Мауса и Утенка Дональда, которые, изогнувшись всем телом, хихикая, подглядывали в щелку забора за крошкой Бетти Глазастиком, присевшей, сверкая прельстительной ножкой и бедром, чтобы пописать. Внезапно я встрепенулся, почувствовав жутковатое и противоестественное присутствие чего-то хлопающего, черного и хищного – это две нищенствующие монахини вошли не в ту дверь. Они вылетели стрелой, отчаянно кудахча по-итальянски, и я подумал, что они, наверно, все-таки успели увидеть мою мужскую стать. Это они своим вторичным появлением, усилившим дурное предчувствие, которое незадолго до этого посетило Софи, предсказали мрачный поворот событий в ближайшие четверть часа?

Еще подходя к столику, я услышал голос Натана, перекрывавший струящиеся ритмы Шепа Филдса. Голос звучал не то чтобы громко, но невероятно безапелляционно и, точно ножовкой, перепиливал мелодию. Голос возвещал беду, и хотя первым моим побуждением было бежать, я не посмел, почуяв в воздухе что-то очень серьезное, заставившее меня идти на голос и к Софи. А Натан был так погружен в свою гневную отповедь, так настроен на эту волну, что я не одну минуту простоял у столика, испытывая величайшую неловкость от того, как Натан оскорблял и терзал Софи, не обращая внимания на мое присутствие.

– Разве я не говорил тебе, что решительно требую только одного – верности ! – говорил он.

– Да, но… – Она не успевала ничего больше произнести.

– И разве я не говорил тебе, что, если когда-нибудь замечу тебя с этим Катцем – еще хоть раз не на работе – и если ты когда-либо пройдешь рядом с этой дешевкой хотя бы десять футов, я отобью тебе задницу?

– Да, но…

– А сегодня днем он опять привез тебя домой на своей машине! Финк видел. Мало того, ты этого дешевого любителя развлечений пригласила к себе в комнату. И проторчала с ним там целый час. Он разика два трахнул тебя, да? О, могу поклясться, этот хиропрактик Катц – большой мастак по части всяких штучек!

– Натан, дай же мне объяснить! – взмолилась Софи. Самообладание ее быстро таяло, и голос сорвался.

– Заткни свое чертово хайло! Нечего тут объяснять! Ты бы и это от меня скрыла, если бы мой старый дружок Моррис не сказал мне, что видел, как вы вдвоем поднимались наверх.

– Я бы не скрыла , – простонала она. – Я бы сказала тебе сейчас ! Ты же не дал мне возможности, милый!

– Заткнись!

Он говорил не так уж и громко, но ледяным, властным, язвительно-агрессивным тоном. Мне очень хотелось уйти, но я продолжал стоять позади Натана, колеблясь, выжидая. Мое легкое опьянение испарилось, и я чувствовал, как кровь бьется у меня в кадыке.

А Софи все пыталась его урезонить:

– Натан, милый, послушай ! Я привела его в комнату только из-за комбайна. Ты же знаешь, эта штука, которая меняет пластинки, не работала, и я ему про это говорила, а он сказал, что, наверно, сможет починить. Он сказал, он есть эксперт. И он правда починил , милый, вот и все! Я покажу тебе , когда вернемся домой и поставим пластинки…

– О, я не сомневаюсь, что старина Сеймур – он эксперт, – прервал ее Натан. – А когда он тебя трахает, он бегает пальцами быстро-быстро по твоей спинке? Приводит этими своими скользкими руками твой позвоночник в порядок? Жулик, дешевка…

– Натан, прошу тебя ! – взмолилась она. И пригнулась к нему. В ее лице не было ни кровинки, на нем застыло выражение бесконечной муки.

– О да, ты штучка лакомая, лакомая, – тихо и медленно, с бесконечной иронией, звучавшей невыносимо грубо, произнес он.

Он явно уже побывал после работы в их жилище у Етты: я понял это не только по его ссылке на возмутительного сплетника Морриса Финка, но и по одежде, а он надел свой самый нарядный кремовый полотняный костюм, и массивные золотые овальные запонки поблескивали в манжетах его сшитой на заказ рубашки. От него приятно пахло легким изысканным одеколоном. В этот вечер он явно хотел одеться под стать Софи и заехал домой, чтобы превратиться в модную картинку, которая была сейчас передо мной. Однако в доме он узнал о предательстве Софи – или о том, что ему показалось предательством, – и теперь было ясно, что праздник потерпел крах, более того: грядет беда неведомой силы.

Я стоял, кипя от возмущения, и, затаив дыхание, слушал Натана, а он продолжал:

– Настоящее польское отродье – вот ты кто. Я скрепя сердце разрешил тебе уронить себя и работать у этих шарлатанов, этих коновалов. Мало того, что ты берешь у них деньги, которые они зарабатывают, разминая спину невежественным, доверчивым старым евреям, только что приплывшим из Данцига, – у них болит спина, может, от ревматизма, а может, от карциномы, но они не идут к врачу, чтобы поставить диагноз, потому что эти сомнительные деляги знахари внушают им, будто достаточно просто помассировать спину змеиной мазью, и вы снова станете цветущим и здоровым. Мало того, что я поддался на твои уговоры и согласился, чтобы ты продолжала свое позорное сотрудничество с этой парой медиков-шарлатанов. Но, черт подери, чтобы ты за моей спиной позволяла кому-то из этих грязных людишек забираться к тебе… этого я терпеть не намерен…

– Натан! – попыталась она прервать его.

– Заткнись! Мне уже обрыдла и ты и твое блудливое поведение. – Он говорил негромко, но было что-то дико-беспощадное в его приторможенной ярости, казавшейся куда более грозной, чем если бы он ревел: это была холодная, остро отточенная ярость бюрократа, да и такие слова, как "блудливое поведение", звучали на редкость неестественно, словно их произносил раввин. – Я думал, ты очухаешься, откажешься от своих привычек после той эскапады с доктором Катцем, – он подчеркнул слово "доктор" с величайшей издевкой, – я думал, я тебя как следует предупредил после той истории, когда вы тискались в машине. Так нет же, слишком тесные ты, видно, носишь штаны – они тебе все время натирают между ног. Так что, когда я поймал тебя на шашнях с Блэкстоком, я не удивился – при твоей своеобразной склонности к хиропрактикам; я говорю: не удивился , но, когда я тебе как следует выдал и положил этому конец, я считал, ты получила достаточное предупреждение и перестань трахаться с кем попало – это же недостойно, унизительно . Но нет, я снова ошибся. Эта польская похоть, которая так бешено мчиться по твоим жилам, не оставляет тебя в покое, и вот сегодня ты снова соизволила предаться нелепому блуду с доктором Сеймуром Катцем, – нелепому, если бы он, право же, не был таким гнусным и позорным .

Софи начала тихонько хлюпать носом, уткнувшись в платок, который она крепко зажала в побелевших от напряжения пальцах.

– Нет-нет, милый, – услышал я ее шепот, – это просто неправда .

Высокопарная, назидательная речь Натана могла бы показаться при других обстоятельствах весьма комичной – своего рода бурлеском, – но сейчас в ней чувствовалась такая подлинная угроза, ярость и ожесточенная убежденность, что по телу у меня пробежал озноб и я почувствовал за своей спиной – словно услышал шаги палача, направляющегося к виселице, – страшный и безымянный призрак судьбы. Я услышал собственный тяжкий вздох, раздавшийся достаточно громко, несмотряна царивший в ресторане шум, и тут мне пришло в голову, что этот отвратительный наскок на Софи чем-то напоминает ту ссору, когда я впервые увидел непримиримую враждебность Натана, – сцены отличались друг от друга лишь по тону: в тот вечер, несколько недель тому назад, его голос звучал фортиссимо, а сейчас на редкость бесстрастно и сдержанно, но не менее зловеще. Внезапно я понял, что Натан осознает мое присутствие.

– В чем дело – садись же рядом с première putaine на Флэтбуш-авеню. – Он произнес это ровным голосом, с легким налетом враждебности, не поднимая на меня глаз.

Я сел без звука – во рту у меня пересохло, и я был нем.

Как только я сел, Натан поднялся.

– Мне кажется, сейчас в самый раз выпить немного "шабли", чтоб отметить событие.

Я в изумлении уставился на него, услышав это торжественное, без тени издевки, заявление. Я вдруг увидел, что он огромным усилием воли держит себя в руках, словно боится, что его высокая статная фигура может разлететься на куски или что он может рухнуть, как марионетка, которую перестали держать на веревочке. Только тут я заметил, что по лицу его, поблескивая, струится пот, хотя из вентилятора в нашем углу тянуло холодом; да и глаза у него были какие-то странные, хотя что в них было странного – я в тот момент не мог сказать. Мне казалось, будто под каждым квадратным миллиметром его кожи шла лихорадочная нервная деятельность и кипение, какая-то ненормальная, неистовая пляска нейронов в их хаотических синапсах. Он был предельно взвинчен, словно забрел в магнитное поле и получил заряд электричества. Однако все это таилось под огромным внешним спокойствием.

– Очень жаль, – сказал он снова тоном мрачной иронии, – очень жаль, друзья мои, что наше сегодняшнее пиршество не может продолжаться на волне восторженного чествования, как я это намечал. Чествования тех, кто посвятил немало часов достижению благородной научной цели и как раз сегодня добился триумфа. Чествования группы ученых, которые дни и годы бескорыстно вели исследования, завершившиеся наконец победой над одной из величайших бед, обрушившихся на страдающее человечество. Очень жаль, – повторил он после долгой паузы, невыносимо отяжелившей прокручивавшиеся в тишине секунды, – очень жаль, что наше пиршество будет носить менее возвышенный характер. А именно: будет посвящено неизбежному и оздоровляющему разрыву отношений между мною и сладкоголосой сиреной из Кракова, этой неподражаемой, этой несравненной, этой трагически неверной дочерью наслаждения, жемчужиной Польши и ее даром сластолюбцам-хиропрактикам Флэтбуша, – Софи Завистовской! Но стойте – надо добыть "шабли", чтоб выпить за это!

Словно перепуганное дитя, хватающееся в давке за папу, Софи стиснула мне пальцы. Мы оба проводили взглядом Натана, который, расправив плечи, двинулся к бару, обходя островки сбросивших пиджаки посетителей. Тут я повернулся и посмотрел на Софи. В глазах ее читалась полнейшая растерянность – выражение, о котором нельзя не помнить в связи с угрозой, брошенной Натаном. С тех пор слово "обезумела" в моем представлении навсегда будет связано с тем неприкрытым ужасом, который я увидел в глазах Софи.

– Ох, Язвинка, – простонала она, – я знала, что так будет. Я просто знала: он станет винить меня, что я ему изменила. Он всегда это говорит, когда на него находят такие странные tempetes. Ох, Язвинка, я просто не могу выносить, когда он есть такой. Я просто знаю: в этот раз меня бросит.

Я попытался утешить ее.

– Не тревожься, – сказал я, – у него это пройдет. – Правда, сам я в это мало верил.

Назад Дальше