– Ах, нет, Язвинка, будет что-нибудь страшное, я знаю! Он всегда так. Сначала такой возбужденный, радостный. Потом он весь опускается вниз , и когда он так опускается, всегда говорит, что я ему изменила, и потом еще, что хочет от меня уйти. – Она снова так стиснула мне руку, что казалось, ее ногти до крови вопьются мне в тело. – А ведь я сказала ему правду , – захлебываясь словами, поспешила добавить она. – То есть про Сеймура Катца. Ничего не было, Язвинка, совсем ничего. Этот доктор Катц – он ничего для меня не значит, я просто работаю вместе с ним у доктора Блэкстока. И я правду сказала: он чинил комбайн. Только это он делал в комнате – чинил комбайн, ничего другое, я тебе клянусь!
– Я верю тебе, Софи, – заверил я ее, ужасно смущенный этим потоком слов, с помощью которых она старалась убедить того, кого не надо было убеждать. – Успокойся же наконец, – безуспешно воззвал к ней я.
То, что почти сразу за этим последовало, показалось мне невообразимо бессмысленным и ужасным. Теперь-то я понимаю, сколь ложны были мои умозаключения, как неуклюже я вел себя, с каким отсутствием соображения, как неудачно держался с Натаном в такой момент, когда следовало проявить величайшую деликатность. Ибо подстройся я под Натана, начни я ему поддакивать – и я, возможно, увидел бы, как иссякает его гнев – сколь бы он ни был необоснован и страшен, – и просто от усталости он пришел бы в такое состояние, когда с ним можно было бы сладить, и ярость его улеглась бы или хотя бы ослабла. Словом, возможно, мне удалось бы удержать его в руках. Но я понимаю и то, что в ту пору и во многих отношениях был еще поразительно, по-детски неопытен: мне и в голову не приходило, что Натан опасно болен, а ведь в голосе его были маниакальные интонации, речь была сбивчивая, застывшее лицо с тяжелым взглядом блестело от пота и крайнего напряжения – словом, весь облик говорил о том, что его нервная система целиком и полностью, вплоть до мельчайших нервных узелков, воспалена. Я же считал, что он всего лишь грандиозный мерзавец. Как я уже сказал, такой вывод в значительной мере объяснялся моей молодостью и искренним простодушием. Мне не доводилось сталкиваться с обезумевшими, впавшими в буйство людьми – не столько из-за дурацкого старорежимного воспитания, принятого на Юге, сколько потому, что меня окружали благонравные, умеющие вести себя люди, – и потому я приписывал эти вспышки Натана возмутительному неумению держать себя в руках, отсутствию представления о благопристойности, а не помрачению рассудка.
А ведь все было именно так – и сейчас, и в тот первый вечер много недель тому назад, в холле у Етты, когда он кричал на Софи, а меня попрекал линчеваниями и обзывал в лицо Голодранцем, – я ведь и тогда заметил в его бездонных глазах что-то дикое, тень внутреннего разлада, отчего у меня кровь застыла в жилах. И вот, сидя в баре рядом с Софи, онемев от смущения, сокрушаясь по поводу страшной трансформации, происшедшей с этим человеком, который стал мне дорог и которым я так восхищался, я почувствовал, что меня до боли ранит то, как он мучает Софи, и я принял решение: хватит, больше я не позволю Натану терзать ее. Не дам ему изводить Софи, решил я, и, черт подери, пусть попридержит свой язык и со мной. Это было бы вполне разумным решением, имей я дело с любимым другом, который просто дал волю дурному нраву, но едва ли разумным – с человеком (а в моем мозгу даже и тогда не забрезжила искорка понимания), который внезапно оказывается во власти всесокрушающей паранойи.
– Ты не заметила, какие странные у него глаза? – тихо произнес я, обращаясь к Софи. – Не мог он перебрать аспирина, который ты дала ему, или чего-то еще? – Наивность этого вопроса, как я сейчас понимаю, была поистине непостижимой, при том что мне лишь впоследствии стало известно о причине, вызывающей расширение зрачков до размера десятицентовой монеты, но, надо сказать, много нового открылось мне и в те дни.
Натан вернулся с откупоренной бутылкой вина и сел. Официант принес бокалы и поставил их перед нами. Я с облегчением увидел, что выражение лица Натана несколько смягчилось – это уже не была злобная маска, как несколько минут назад. Но мускулы щек и шеи были предельно напряжены, точно на нем была смирительная рубашка, и он продолжал потеть – капельки пота усеивали его лоб, совсем такие же (почему-то подумалось мне), как те, что выступили мозаикой на запотевшей бутылке "шабли". И тут я впервые заметил большие влажные полукружия на белой ткани у него под мышками. Он стал разливать вино, и я увидел, как подрагивает рука Софи, протянувшая ему бокал, – в лицо ей я боялся смотреть. Я допустил серьезную ошибку, оставив на столике развернутый номер "Пост" с фотографией Билбо, который сейчас лежал под моим локтем. Я увидел, как Натан взглянул на снимок и ехидно, с недобрым удовлетворением, усмехнулся.
– Я только что прочитал эту статью, когда ехал в метро, – сказал он, поднимая бокал. – Предлагаю выпить за медленную, долгую, мучительную смерть сенатора от Миссисипи Билбо Блевотины.
Я с минуту молчал. Не поднял я и бокала, в противоположность Софи. Она же, я уверен, подняла свой чисто автоматически, из тупого повиновения. Наконец как можно обыденнее я сказал:
– Натан, я хочу предложить тост за твой успех , за твое великое открытие, в чем бы оно ни заключалось. За то чудесное средство, над созданием которого, как сказала мне Софи, ты работал. Поздравляю. – Я протянул руку и легонько, дружески похлопал его по плечу. – А теперь давайте прекратим всю эту мерзость, – попытался я внести веселую, примирительную нотку, – давайте расслабимся, и ты все нам расскажешь – ну, возьми и расскажи, ради всего святого, что именно мы должны отмечать! Сегодня, дружище, мы хотим пить только за тебя !
Намеренно резким движением он дернулся в сторону и сбросил мою руку – я почувствовал, что холодею.
– Это абсолютно невозможно, – произнес он, вперив в меня горящий взгляд, – мое радостное настроение серьезно подорвано, если вообще не уничтожено, предательством со стороны некоей особы, которую я в одно время любил . – Я услышал, как судорожно всхлипнула Софи, но взглянуть на нее по-прежнему не мог. – Сегодня никто не будет пить за победу Гигиеи. – Он держал бокал, уперев локоть в стол. – Вместо этого мы выпьем за мучительное отбытие в мир иной сенатора Билбо.
– Это ты выпьешь, Натан, а я не буду, – сказал я. – Я не стану пить ни за чью смерть – мучительную или немучительную, – и тебе тоже не следовало бы. Кому-кому, но только не тебе. Разве не ты лечишь людей? Не очень это, знаешь ли, забавная шутка. Непристойно это, черт побери, пить за смерть. – Явно не сумев сдержаться, я произнес это неожиданно назидательным тоном. И поднял бокал. – За жизнь, – провозгласил я, – за твою жизнь, за нашу , – я обвел рукою столик, включив в это число и Софи, – за здоровье . За твое большое открытие. – Я сам услышал в своем голосе молящие интонации, но Натана это ничуть не тронуло, он продолжал сидеть с мрачным видом и не желал пить. Моя затея сорвалась, и, чувствуя, как сердце сжимается от отчаяния, я медленно опустил бокал. Я тоже – впервые в жизни – почувствовал, как где-то под ложечкой зашевелился гнев: злость медленно разгоралась, как против возмутительной диктаторской манеры Натана, его подлого отношения к Софи, так и (сейчас я с трудом могу поверить, что действительно такое чувствовал) против его отвратительных, подлых слов по адресу Билбо. Поскольку Натан никак не откликнулся на мой контртост, я поставил бокал на стол и произнес со вздохом: – Ну и черт с ним в таком случае.
– За смерть Билбо, – стоял на своем Натан, – за его предсмертные крики.
Кровь яркой пеленой на миг застлала мне глаза, и сердце начало нелепо биться. Мне стоило немалых усилий контролировать свой голос.
– Натан, – сказал я, – не так давно я сделал тебе небольшой комплимент. Я сказал, что, невзирая на глубоко враждебное отношение к Югу, у тебя по крайней мере хватает ума с юмором относиться к нему, чего нельзя сказать о многих. Чего не скажешь о стандартных нью-йоркских ослах либералах. Но сейчас я начинаю думать, что был не прав. У меня нет никаких отношений с Билбо и никогда не было, но, если ты считаешь, что в таком зубоскальстве по поводу его смерти есть что-то забавное, ты ошибаешься. Я вообще не желаю пить за смерть кого бы то ни было .
– Значит, ты не стал бы пить и за смерть Гитлера? – быстро перебил он меня, и в глазах его появился подленький блеск.
Я сразу спохватился.
– Конечно, я выпил бы за смерть Гитлера. Но это же, черт возьми, совсем другое! Билбо – не Гитлер! – Еще отвечая Натану, я уже с отчаянием понимал, что мы повторяемся, правда, не в тех выражениях, но, по сути, повторяем тот яростный обмен репликами, когда мы сцепились в первый день нашего знакомства в комнате Софи. За время, прошедшее с этой громкой ссоры, чуть не закончившейся дракой, я пришел к ошибочному выводу, что Натан отказался от своей возмутительной idée fixe по поводу Юга. А сейчас в его манере держаться появились, словно внезапно вырвавшись на волю, ярость и злоба, которые так напугали меня в тот яркий воскресный день – день, долгое время казавшийся мне благополучно канувшим в прошлое. Я снова испугался, сейчас даже больше, чем в тот раз, ибо у меня возникло мрачное предчувствие, что дело не кончится милым примирением, извинениями, шутками и дружескими объятиями. – Билбо – не Гитлер, Натан, – повторил я. И услышал, как дрожит у меня голос. – Позволь тебе кое-что сказать. Насколько я тебя знаю – хотя, безусловно, мы знакомы не так уж давно и у меня могло сложиться неверное мнение, – ты действительно представляешься мне одним из самых утонченных, самых знающих людей, каких я когда-либо встречал…
– Не старайся меня смутить, – перебил он меня. – Лесть ничего тебе не даст. – Голос его звучал хрипло, неприятно.
– Это не лесть, – продолжал я, – а всего лишь правда. И веду я вот к чему. Твоя ненависть к Югу, которую нередко можно принять за ненависть или по крайней мере неприязнь ко мне, воистину поразительна для человека столь знающего и здравомыслящего во многих других отношениях. Это же примитивно, Натан, быть таким слепым к природе зла…
В полемике, особенно когда спор становится жарким, перегруженным эмоциями и исполненным злонамеренности, я всегда теряюсь. Голос у меня срывается, делается пронзительным; я обливаюсь потом. На лице появляется кривая ухмылка. Хуже того, мысль моя начинает блуждать, а потом я и вовсе теряю нить, и логика, которой я в достаточной мере обладаю в более спокойных условиях, убегает из моего мозга, как неблагодарный ребенок. (Одно время я ведь подумывал стать юристом. Юридическая профессия и суд, где я в течение недолгого времени лелеял мечту разыгрывать спектакли в стиле Кларенса Дэрроу, потеряли всего лишь бестолкового тупицу, когда я решил заняться литературой.)
– Такое впечатление, что у тебя отсутствует понимание истории, – поспешно продолжал я голосом, звучавшим на октаву выше обычного, – его нет вообще! Может, это оттого, что вы, евреи, прибыли сюда совсем недавно, живете главным образом в больших северных городах и потому действительно слепы , вы не осознаете и ни в коей мере не понимаете трагического стечения обстоятельств, породивших у нас это расовое безумие, это вас просто не интересует! Ты же читал Фолкнера, Натан, и тем не менее упорно продолжаешь с возмутительным высокомерием относиться к нашему краю и не в состоянии понять, что Билбо не столько злодей, сколько злополучный продукт всей системы мракобесия! – Я помолчал, передохнул и добавил: – Мне жаль тебя – до чего же ты слеп. – И если бы я тут умолк и поставил на этом точку, я бы мог считать, что нанес Натану несколько ощутимых ударов, но, как я уже сказал, в подобных горячих спорах здравый смысл обычно покидал меня, да к тому же я находился на грани истерики, которая и толкнула меня на еще большую глупость. – А кроме того, – не унимался я, – ты абсолютно не понимаешь, какой человек был Теодор Билбо, сколько он сделал за свою жизнь. – Воспоминания о диссертации, которую я писал в колледже, промелькнули у меня в голове со скоростью, с какой мы просматриваем карточки в картотеке. – В бытность губернатором Билбо провел в Миссисипи целый ряд важных реформ, – заявил я, – в частности, была создана комиссия по шоссейным дорогам и совет по амнистии. При нем был построен первый туберкулезный санаторий. Он ввел в школьную программу ручной труд и знакомство с сельскохозяйственной техникой. И, наконец, при нем началась программа борьбы с клещами… – Я умолк.
– При нем началась программа борьбы с клещами, – повторил Натан.
Я вздрогнул, поняв, что Натан точно и талантливо передразнил меня: он произнес это педантично, напыщенно, безапелляционно.
– У коров в Миссисипи вдруг вспыхнула так называемая "техасская лихорадка", – продолжал я, уже не в силах остановиться. – Билбо помог…
– Идиот, – прервал меня Натан, – глупый клуц. Техасская лихорадка! Паяц ! Ты что, хочешь, чтобы я сказал, что "третий рейх" мог гордиться своей системой шоссейных дорог, которую никто в мире не мог переплюнуть, а у Муссолини поезда ходили вовремя?
Он припер меня к стенке – мне следовало бы понять это, едва я произнес слово "клещи" и увидел улыбочку, промелькнувшую на лице Натана, сардонический блеск зубов и огонек, который загорелся в его глазах от сознания, что я разбит в пух и прах, и тут же погас в тот миг, когда он решительно поставил на столик бокал.
– Ты закончил свою лекцию? – спросил он излишне громким голосом. Лицо его угрожающе помрачнело, и страх мурашками побежал у меня по телу. Внезапно он поднял бокал и одним глотком осушил его. – Это, – ровным голосом объявил он, – в честь моего окончательного разрыва с вами, двумя вонючками.
Меня пронзила острая боль утраты. В груди нарастало тяжкое стеснение, словно я собирался оплакивать покойника.
– Натан … – умиротворяюще начал я и протянул к нему руку. Я услышал, как снова всхлипнула Софи.
А Натан и внимания не обратил на мой жест.
– Разрыва, – сказал он и чуть наклонил бокал в сторону Софи, – с тобой , Вонючая Задница, Утешительница Хиропрактиков из Округа Кингс. – И, обращаясь ко мне, добавил: – И с тобой, Унылый Опивок из Диксиленда.
Глаза его были безжизненны, как бильярдные шары, но лицу текли, высыхая, ручейки пота. Я отчетливо видел, с одной стороны, эти глаза и лицо под блестящей прозрачной пленкой пота, а с другой – на чисто слуховом уровне, до предела натянутыми – казалось, сейчас лопнут! – барабанными перепонками воспринимал голос сестер Эндрюс, грохотавшие из музыкального автомата: "Не загоняй меня в угол!"
– А теперь, – произнес Натан, – может, вы позволите мне прочесть лекцию вам обоим . Возможно, она немного счистит ржавчину с вашего нутра .
Я приведу здесь лишь самое страшное из его тирады. Это заняло всего несколько минут, а казалось, прошли часы. Наиболее чудовищная часть его выпадов предназначалась Софи, и ей было куда труднее это вынести, чем мне – я ведь только слушал и смотрел, как она страдает. Я же отделался сравнительно легко: Натан лишь немного поиздевался надо мной, да и то в самом начале. Он сказал, что в общем не питает ко мне дурных чувств – только презрение . Да и презрение-то едва ли относится ко мне лично, продолжал он, поскольку я же не могу отвечать за то, как меня воспитали или где я родился. (Все это он произнес с издевательской полуулыбочкой, тихим, сдержанным голосом, в котором то и дело проскальзывал негритянский акцент, сохранившийся у меня в памяти с того далекого воскресенья.) Долгое время, сказал Натан, он считал меня хорошим южанином, человеком свободомыслящим, сумевшим каким-то образом избежать проклятия фанатизма, которым история наградила этот край. Не настолько он-де глуп и слеп (невзирая на мои обвинения), чтобы не знать, что есть на свете хорошие южане. И до недавнего времени он считал меня именно таким. Но мое нежелание присоединиться к осуждению Билбо только подтвердило , что я "прирожденный" и "неисправимый" расист, о чем он догадался еще в тот вечер, когда прочел первую часть моей книги. Сердце у меня при этих словах сжалось.
– Как это понять ? – спросил я, чуть не плача. – Мне казалось, тебе понравилось…
– Ты пишешь довольно живо, в традиционном южном стиле. Но в то же время все старые клише налицо. Я, наверное, просто не хотел ранить твои чувства. Но эта старуха негритянка в начале книги – та, что ждет вместе с другими поезда. Это же карикатура , прямиком скопированная из "Эмоса и Энди". У меня было такое впечатление, будто я читал роман, автор которого воспитан на старинных шоу, пародировавших негров. Эта негритянка-травести была бы забавной, если б не была описана с таким высокомерием . Ты, видимо, решил создать первую книжку южных комиксов.
Господи, до чего же я был тонкокожий! Меня мгновенно затопило отчаяние. Если бы это сказал кто угодно, только не Натан! Но этими словами он окончательно уничтожил бурлившую во мне радость и уверенность в успехе, которые пустили во мне ростки раньше, когда он так поощрительно отозвался о моем труде. Удар был столь сокрушителен, Натан так неожиданно грубо все перечеркнул, что я почувствовал, как ломаются и рассыпаются в прах очень важные частицы моей души. Задыхаясь, я пытался найти слова для ответа, но, сколько ни старался, не в состоянии был их вымолвить.