Как многие простодушные люди, он считал, что вообще очень хитер и даже ловок. С большим удовольствием он излагал книгу Ленина "Государство и революция" в связи с "Медным всадником" и доказывал, что Пушкин вполне по-ленински понимал функцию государства, которая всегда находится в непримиримом противоречии со свободой отдельного человека, и это противоречие исчезнет только на высшей фазе развития человечества. При цитировании Ленина на лице его являлось знакомое хитрое и даже победоносное выражение: он был чрезвычайно доволен, что не хуже других и даже к месту ссылается на Ленина и что таким образом все в порядке.
Примерно так же поступал С. И. Радциг, читавший в университете с 1908 года. Вот начало (в моей записи) самой его первой лекции по курсу античной литературы 2 сентября 1954 года: "Значение античной литературы в нашей культуре очень велико. Многие знаменитые русские писатели и поэты – Ломоносов, Державин, Жуковский, Пушкин, Брюсов обращались к античной литературе. Напомню только знаменитый пушкинский "Памятник", однотипный с горациевым "Я воздвиг памятник". А миф о Прометее! Ведь Прометей – первый мученик за человечество. Когда окончилась Гражданская война, в одном из городов был сооружен памятник: Прометей, разрывающий цепи и несущий огонь людям. Естественно, что фашисты, придя в этот город, сразу разрушили этот памятник. Маркс говорил, что мифы продолжают доставлять нам наслаждение и сохраняют значение нормы и недосягаемого образца. Ленин говорил, что без знания культуры, созданной всем развитием человечества и без ее переработки нельзя построить пролетарскую культуру. Сталин в одной из своих речей сослался на миф об Антее. Миф продолжает жить в наших умах – уже в качестве аллегории". Далее было ещё несколько фраз о чертах родового и рабовладельческого строя.
Переведя дух и легко вздохнув, Сергей Иванович вышел из-за кафедры, седой, румяный, как рождественский дед, и продолжал уже другим тоном: "Рассуждения о том, что поэзия Гомера – вымысел, есть полная чепуха! Шлиман поверил автору "Илиады", стал копать – и раскопал Трою! И, в частности, нашел там золотой кубок с голубками, про которых упоминает Гомер!" И без перехода начал читать, отмеряя жестом ритм гекзаметра: "Гнев воспой, о богиня, гнев Ахиллеса, Пелеева сына…"; глаза его увлажнились, голос прервался. Полтораста человек замерли, почувствовав веяние того, чего им никогда еще не приходилось ощущать. Излишне говорить, что, погрузившись в изложение увлекательных эпизодов из жизни героев и богов великой поэмы, С. И. начисто забыл и о Марксе, и о рабовладельческом строе, равно как и остатках родового.
Имя Виктора Владимировича Виноградова я слышал еще в школе. Но когда на 1-м курсе, взяв для курсовой тему по лингвистике и почитав недели три в общем читальном зале Ленинки разные книги современных языковедов, я наткнулся на "Русский язык", то сразу понял: это другое. (Теперь, когда я написал листов двадцать статей о нем и комментариев к четырем томам его сочинений, мнение это только укрепилось.) И я стал ходить на его лекции, как и на лекции Бонди, о чем бы В. В. ни читал – о стилистике, словообразовании, теории лексикографии, истории синтаксических учений. Не знаю, как я в шестнадцать лет догадался, что важно не то, о чем читают, важно – кто.
В отличие от Бонди, В. В. не делал никакого снисхожденья к малой подготовленности слушателей. Это была произносимая письменная научная речь. Кроме того, молчаливо предполагалось, что его слушатели прочли полдюжины его монографий по 400–500 страниц каждая и на этих темах можно не останавливаться.
Личное мое знакомство с В. В. началось с зачета, точнее – с экзамена. Слушая три года его спецкурсы, на четвертый я решил в качестве обязательного зачета по какому-либо спецкурсу сдавать этот. О чем и сказал Евгении Карловне, многолетнему бессменному секретарю кафедры.
– Не знаю, – неуверенно сказала она, – Виктору Владимировичу уже давно никто не сдавал никаких зачетов.
Велись длинные переговоры; выяснилось, что на факультете в связи с окончанием семестра В. В. бывает редко и для сдачи зачета надо идти в Отделение литературы и языка Академии наук, коего тогда Виноградов был академиком-секретарем.
В предбаннике его кабинета все стулья были заняты; я узнал Р. А. Будагова, Р. И. Аванесова и Н. К. Гудзия. В. В. появился и, поздоровавшись со всеми за руку, сказал: "Это вы тот упорный студент?" И жестом пригласил проходить – может, потому, что все сидели, а я по студенческому инстинкту стоял у самой двери. Помню удивленное лицо Р. А. Будагова.
– Вы так добивались этого экзамена, – продолжал он, садясь за огромный стол.
– Экзамена? – снова мгновенно встрепенулся во мне бывалый студент. – Зачета!
– Я думаю, – со своей скользящей улыбкою сказал В. В., – справедливо будет устроить именно экзамен.
– Но как же?.. Деканат…
– Ничего, они не будут возражать.
Они действительно не возражали, но хорошо помню, как недоуменно разглядывала секретарь курса Мария Трофимовна ту страничку зачетки, куда обычно вписывались только зачеты: "Яз. худ. лит-ры. Отлично. 25. V. Викт. Виноградов". Я тоже долго разглядывал этот автограф.
Экзамен длился сорок минут – видимо, ему было интересно, что думают о поэтике современные студенты. Помню одну реплику:
– Я вижу, современные студенты увлекаются формализмом.
Я промолчал, потому что надо было сказать: нет, не увлекаются. Из увлекающихся я знал только одного: своего сокурсника Алика Жолковского. Через десять лет я с удивленьем обнаружил, что этот экзамен остался не только в моей памяти: В. В. вспомнил, что тогда я говорил "слишком горячо и многословно".
Второй касающийся меня автограф Виноградова сохра нился на заявлении. Будучи распределен в только что организованный Университет дружбы народов (тогда еще не им. П. Лумумбы), я уже начал преподавать русскую фонетику неграм Танганьики и Занзибара (Танзании еще не было).
Как-то дома вечером я сочинял упражнение, связанное с фонемой "б" ("а" мы уже прошли), стараясь использовать реалии, близкие, как мне казалось, моим студентам.
– Это банан?
– Да, это банан.
– Это твой банан? А где мой банан? Нет, это не мой банан. У меня батат.
– Дай мне твой батат. Я бегу на батут. И т. п.
Звонок в дверь (телефона не было); с кафедры прислали девицу со срочным письмом: "Акад. В. В. Виноградов просит Вас прибыть к 12 часам в кабинет русского языка для переговоров о зачислении в штат. Г. Артемьева".
На другой день я уже сидел перед дверью, ведущей из круглого зала кафедры в крохотный кабинетик Виноградова.
Сохранилась моя наглая записка, которую я передал Виноградову через ту же Г. Артемьеву и которую она мне потом, тонко улыбаясь, вернула: "Виктор Владимирович! Я пришел. А. Чудаков." Начало было ничего себе.
Позвали в кабинетик. Там, кроме хозяина, уже сидели проф. А. И. Ефимов и доц. Н. М. Шанский. А. И. сказал что-то о моей дипломной работе, по коей был оппонентом, и, поглядев в анкету, добавил:
– У А. П. есть печатные работы – статьи и рецензии. В том числе в журнале "Русский язык в школе" и "Новом мире".
– Сколько? – впервые нарушил молчанье В. В.
– Семь! – торопливо сказал я.
В. В. улыбнулся; значенье этой улыбки я понял позже: через год-два после окончания институтов (он окончил сразу два) Виноградов был автором листов двадцати пяти текстов – в том числе монографии по истории русского раскола, большой работы о языке Жития Саввы Освященного, обширного исследования в области фонетики севернорусского наречия.
Второй вопрос В. В. был как раз о возрасте. Мне было двадцать два. Он снова улыбнулся и сказал:
– В этом возрасте я был уже профессором.
Ефимов и Шанский одновременно, глядя друг на друга, понимающе развели руками.
Смысл этой реплики я с годами понимал все меньше – особенно когда узнал, что Виноградов был выбран профессором Археологического института в Петрограде не в двадцать два года, а в двадцать пять лет, почти в двадцать шесть. Не мог же он такое – да при его памяти – забыть! Но для чего он тогда это сказал? Поставить на место? Вчерашнего студента? Вельможно уязвить? Зачем?..
Этот вопрос меня долго мучил; тогда я постоянно думал о В. В. – по утрам, по пути в библиотеку и почему-то в бассейне, где я, будучи в сборной МГУ, плавал ежевечерне по полтора часа.
Записан у меня и третий вопрос В. В. – к сожалению, в форме косвенной речи. Сказав, какое это исключение, что меня без степени берут преподавателем кафедры, он спросил, намерен ли я отдать науке всю жизнь и является ли она главным интересом в моей жизни. Я сказал, что намерен и является.
Несмотря на резолюцию Виноградова: "Прошу зачислить", на кафедру я не попал – не отпустили из УДН как распределенного туда молодого специалиста.
Осенью того же года я поступил в аспирантуру.
К концу аспирантского срока я представил, как это чаще всего и бывает, не окончательный текст диссертации, а первый вариант. В. В. на заключительной переаттестации отозвался о нем одобрительно. Но когда после заседания мне передали заполненный им аттестационный лист, там наряду с другим ("Есть литературно-критические способности и чутье языка", "слаба внутренняя дисциплинированность") я увидел такую изящную формулировку: диссертацию такой-то представил "в отдельных набросках и этюдах" (Архив МГУ). Не написать чего-нибудь в этом роде он, видимо, просто не мог.
Размышлений о таких качаниях виноградовского маятника мне хватало на многие месяцы. Кажется, для меня этот человек был слишком сложен.
В МГУ, а может и вообще, я был последним аспирантом Виноградова.
Консультации у В. В. выглядели примерно так.
Я : – В одном журнале 1820-х годов говорится, что синонимы…
В. В. : – Вы, наверное, имеете в виду статью Остолопова 1828 года. Но Остолопов…
Или:
Я : – Соотношение элементов старославянских…
В. В. : – …церковнославянских.
(Он плевать хотел, что термин "церковнославянский" был изгнан.)
Я : – …церковнославянских и разговорных элементов в допушкинскую эпоху… у Карамзина…
В. В. : – На эту тему есть статья Булича (или: Соболевского, Богородицкого) в "Журнале Министерства народного просвещения", 1898 год, том VII, книга 3 – по-моему, в конце. Писал об этом и профессор (В. В. всегда титуловал: профессор, академик) Будде в своем "Очерке истории современного литературного русского языка". Есть про это и у проф. Трубецкого в известной статье.
Статья Булича действительно оказывалась в самом конце названной книжки журнала, и у Будде было именно об этом. Правда, статью Трубецкого приходилось с трудом отыскивать самому (раз "известная", спрашивать было неудобно), она оказывалась в спецхране (тогда я еще не знал, что книга с этой статьей: Н. С. Трубецкой. К проблеме русского самопознания. Париж, 1927 – была одной из главных тем допросов Виноградова на Лубянке в 1934 году). Устный консультационный монолог В. В. мало отличался от лекционного, когда перед ним лежал текст – разве что точными библиографическими ссылками в первом.
В одном из своих выступлений он сказал, что, готовясь к магистерскому экзамену, прочел все журналы и литературные газеты первых десятилетий XIX века. Я потом переспросил: все ли? В. В. ответил, характерно подняв брови: "Разумеется, все". И при его слушании и чтении его сочинений с некоторых пор меня стала преследовать мысль, что В. В. прочел не только журналы, но и все книги. Я даже поделился ею со своим приятелем, ныне известным, а тогда начинающим критиком. Он меня обсмеял, и я несколько засомневался. Но теперь я думаю, что устами студента говорила истина.
Он читал всё: газеты, альманахи, журналы, прозу, стихи, историю, публицистику, своды законов, сборники судебных речей и духовных сочинений, военные уставы, ботаники, путешествия, книги по химии, судостроению, коннозаводству, "землемерию межевому", поваренные и хозяйственные, словари сельскохозяйственные и псовой охоты, лечебники, руководства по картежной игре, сонники, письмовники. Похоже, что он действительно знал все русские книги по крайней мере с середины XVIII века до 60–70-х годов XIX-го.
Знакомство с методом работы В. В. огорошило меня в очередной раз: у него не было библиографической картотеки! Это было странно, невероятно. И именно для В. В., с обвешанностью всякой его статьи гирляндами сносок. Первое, что я услышал на семинаре в университете: надо завести коробку из-под рафинада и ставить туда карточки. Что и делали все стоящие ученые. Кроме Виноградова. Он, разумеется, давал ссылки к своим выпискам, но библиографию в целом всю держал в голове.
В работах отзывы критиков, грамматиков, литераторов приводятся так обильно, что едва ли не заменяют первоисточник, – во всяком случае, так, видимо, думают многие, цитируя эти отзывы вместе с опечатками по книгам В. В. Постоянно обнаруживая такое, сначала я это очень осуждал, но когда сам начал писать о Пушкине, стал снисходительнее: из критики первой половины XIX века трудно процитировать что-нибудь, уже не приведенное если не в "Языке Пушкина", то в "Стиле Пушкина" или в "Очерках по истории русского литературного языка". Сам Виноградов из вторых рук не брал ничего.
В современной науке живет несколько снисходительное отношение к мысли прошлых веков. У Виноградова было обратное. Труды А. Востокова, Н. Греча, Г. Павского, "отчасти Ф. Буслаева", К. Аксакова, не говоря о Потебне и Шахматове, он ставил гораздо выше современных "по количеству конкретных фактов, по степени охвата живого литературно-языкового материала, по стилистической тонкости и глубине его освещения". Их мысли он не перелагал на нынешний язык. Он полагал должным давать современнику писателя или языкового явления свободную трибуну, с которой звучит голос эпохи, не искаженный перекодировкой. Он любил сказать: как выразился бы К. Аксаков; Потебня назвал бы это… Много у него и скрытых цитат (кошмар комментатора). "В молодости, – сказал однажды В. В., – я просто не мог писать сам, пока не прочитывал всё, что на эту тему было написано до меня". Мне кажется, эта особенность сохранилась у него навсегда. С. М. Бонди говорил мне: он не раз убеждался, что Виноградов по любому вопросу пушкинистики читал – и помнил! – всю литературу.
Полноты учета сделанного предшественниками он требовал и от учеников.
Но апологии эрудиции у В. В. не было. Про О. С. Ахманову он сказал как-то: "Читает больше, чем может переварить".
Особенно болезненно В. В. воспринимал внеисторический подход к любому явлению грамматики или стилистики; самые резкие его инвективы – по этому поводу; элементы "антиисторизма", "модернизации прошлого" он находил едва ли не у всех и везде. "Ни в одном из наших словарей нет историзма"; "стилистику необходимо поставить на историческую основу", "изучение сюжета нужно опустить на историческую почву" – подобное можно было услышать в его лекции на любую тему, на историческую почву надо было поставить всё, и он очень боялся, что мы этого не сделаем.
Разговор с В. В. (у меня) никогда не переходил на бытовые темы. Такое случилось всего едва ли не два раза.
Однажды, когда он укладывал в роскошную папку очередную мою главу, я внезапно спросил:
– В. В., а где вы берете такие замечательные папки? Вспоминая весь стиль наших отношений, не могу понять, что мною двигало. Разве что одна из сильнейших человеческих страстей – страсть к письменным принадлежностям. Но на эту чушь В. В. откликнулся так взволнованно, как более ни на что и никогда:
– Нигде! Нигде нельзя достать! Только то, что на международных конгрессах дают! Но и там – любят всучить что-нибудь парадное, без клапанов, с золотым тиснением. Вроде юбилейных адресов.
Однако бытовые детали и истории прошлого все же вторгались в его консультационный монолог; мысль В. В. несло потоком его феноменальной памяти, которая фиксировала всё и без видимой иерархии. К сообщению о замечательно изданной "Хронике Гр. Амартола" добавлялось, что ее комментатор болел сифилисом; в середине изложения взглядов В. М. Жирмунского рассказывалось о двух его женах, которые жили в одной квартире; упоминалось о любовных историях В. Б. Шкловского и проч.
На этих консультациях я сначала пробовал устно излагать В. В. всякие свои теории, о чем у меня будет первая или вторая глава. Но В. В. этого не поважал.
– Всё это устная филология. Вы напишите.
И я писал (до сих пор со стыдом вспоминаю, что первую главу принес в неперепечатанном виде и даже не всю перебеленную), и получал развернутые отзывы и ядовитые маргиналии на полях, и постепенно понимал, насколько это плодотворнее "устной филологии".
Рассказывал о своих учителях. Много говорил о Шахматове, его взглядах на роль индивидуального почина в развитии языка – это меня тогда очень занимало в связи с идеями Фосслера – Шпитцера (говорили и о них). Рассказывал, как Шахматов писал ему рекомендацию для получения пайка.
Рассказал, потемнев лицом, как умер Шахматов: надорвался, перетаскивая в двадцатом году при переезде на пятый этаж свою огромную библиотеку.
Из коллег по Государственному институту истории искусств рассказывал о Б. М. Энгельгардте, Б. В. Томашевском, Ю. Н. Тынянове, В. М. Жирмунском, Б. И. Казанском, Г. А. Гуковском.
Выписываю несколько высказываний В. В. из моих записей его лекций.
"Сейчас стало модным открывать новые тексты, приписывая их Салтыкову-Щедрину, Белинскому, Герцену, хотя произведения эти им принадлежать никак не могут. Считать их написанными этими писателями можно лишь тогда, когда это дозарезу нужно автору. Спрос, жажда на новые произведения великих писателей рождает недобросовестное предложение" (2 апреля 1958 г.).
"Есть два метода придумывания за Пушкина. Метод первый – объективно-неосмысленный. Этим занимался Илья Александрович Шляпкин. Щёголев метко назвал его реконструкции ненаписанными стихами Пушкина. Метод второй – что текстолог при изучении черновиков наталкивается на те же ассоциации, что и поэт. Так считает Сергей Михайлович Бонди. Но они остаются все же ассоциациями Бонди. Он таки присочинил кое-что к Пушкину" (из спецкурса 1957/58 годов. "Язык художественной литературы").
Во всякой культуре существуют мифы, имеющие косвенное отношение к реальности и лишь частично с нею пересекающиеся. В новой русской культуре это прежде всего мифы Пушкина и Гоголя; взаимоотношение столь мифогенных фигур породило, натурально, новый миф. Пафос нескольких лекций В. В. был – разрушенье этого мифа. "Есть литературные легенды, которые, включаясь в историю литературы, становятся на пути правильной картины закономерностей развития литературных стилей. Такой является легенда о тесном литературном общении Пушкина с Гоголем и о щедрых жертвах Пушкина в области сюжетов.
Всё, что можно найти по вопросу о литературных и личных отношениях между Пушкиным и Гоголем в трудах наших литературоведов от Кулиша, Шенрока до Искоза-Долинина и проф. В. В. Гиппиуса, носит легендарно-беллетристический характер. В утверждении и романтическом оформлении этой легенды, автором которой являлся сам Гоголь, решающее значение принадлежит, несомненно, С. Т. Аксакову, хотя отчасти тут замешан и Жуковский. Главную роль здесь играл мотив переданного "священного знамени". Вся эта история очень возвышенна, но чрезвычайно сомнительна".
Легенда в лекциях разбиралась подробно, с привлечением всех доступных свидетельств, и подробно же дискредитировалась.