Шестой этаж пятиэтажного дома - Анар Рзаев 11 стр.


Подобно траве, долго и трудно пробивающейся к свету, Заур пробивался сквозь плотную и теплую материю сна к утру с косыми лучами солнца, проникающими сквозь тюлевые занавески, к утру с аппетитными запахами из кухни, с невнятными голосами, и, еще не бсознавая ни календарного наименования наступившего дня, ни своего точного местонахождения, ни характера запахов, он тем не менее с каким-то сладостным узнаванием угадал: в кухне с кем-то беседовала Тахмина. Они говорили о нем, и в голосе Тахмины звучала нескрываемая радость.

- Заур такой лентяй, - говорила она. - По утрам будить его - мучение, никак не проснется. Вставай, Зауричек, - громко сказала она, входя в комнату.

Он, все еще пребывая в сладостной истоме, прислушался. Ее голос опять звучал в кухне, и обращалась она к Медине:

- Обязательно надо будить его, иначе он встает прямо впритык, чтобы успеть на работу. Даже зубы не успевает почистить. Ну прямо большой ребенок. За ним вообще надо следить, как за ребенком. А то он может днями ничего не есть. Голос снова стал приближаться, и она, войдя в комнату, сказала:- Вставайте, принц, яичница готова, а кофе куда прикажете - в постель?

Заур открыл глаза, потянулся.

- Ну, что мне с ним делать? - это она обращалась к Медине, которая зашла за заваркой и улыбаясь выслушивала счастливые Тахминины жалобы. - Ну можно ли быть таким лентяем?

В начале их союза, после сладостно-опустошительных свиданий у Заура возникала потребность встретиться с друзьями, посидеть в чисто мужской компании. Ему была противна манера некоторых мужчин похваляться и бравировать своими амурными победами. Он терпеть не мог этого вообще, а в отношении Тахмины и вовсе никогда не позволил бы себе никакого трепа с кем бы то ни было. Но само ощущение мужской компании, в которой он был в своей тарелке, в которой он непринужденно шутил, острил, пил и в то же время нес в себе недоступную другим счастливую тайну только что пережитого, было волнующим и ни с чем не сравнимым удовольствием. Он поддерживал с друзьями разговор на им одним доступном жаргоне, на им одним понятные темы, смеялся, дурачился, шутил, отшучивался, и все время в нем бурлило его собственное, недавно пережитое, и ему было приятно от мысли, что сейчас, когда он с приятелями, Тах-мина в его отсутствие думает о нем так же, как и он, переживая воспоминание о счастливых минутах. И только теперь он понимал, что подобное чувствовала и Тахмина, общаясь с Мединой после их с Зауром свиданий. И ей, оказывается, было необходимо это общение с близким человеком, ей, как и ему, было важно поделиться с кем-то не подробностями, а самим ощущением счастья, даже, может быть, и не упоминая о его причинах. В извечном эгоизме влюбленных им казалось, что их счастье способно осчастливить и других, заразить их своей полнотой, и они не понимали, что чужая радость чаще оставляет нас равнодушными, если и не доставляет смутного огорчения. Любовь - дело двоих - часто нуждается в третьем, не в том третьем, который лишний, а в наперснике. Наперснике счастья. Наперснике, в которого им необходимо всматриваться, как в зеркало, чтобы увидеть в нем отражение своего счастья. И таким наперсником теперь стала Медина. Медина не только заходила к ним то и дело - по утрам, поздно вечером, а в субботу и в воскресенье днем; они часто бывали вместе в кино, в парках, на бульваре, иногда до поздней ночи втроем шатались по улицам уснувшего города.

Случайный прохожий, встреченный ими в поздний час, становился героем общих воспоминаний: "А помнишь, как мы встретили у кинотеатра "Азербайджан" того хромого адвоката - шел и разговаривал сам с собой", "А помнишь старуху с собачкой, как они были похожи друг на друга"…

Однажды, возвращаясь около полуночи, они на пустынной улице встретили человека, который подходил к стенам домов, отпирал железные коробки и выключал световые рекламы - сберкасс, страхования, кино, минеральных вод, предупреждений от уличных происшествий и предостережений от пожаров ("Не давайте детям играть со спичками!"). И они с удивлением обнаружили, что есть такая странная профессия - тушить и зажигать рекламные огни, и каждый вечер этот человек проходит по улицам города и выключает никем уже не читаемые в столь поздний час призывы к благоразумию, посулы, советы и предостережения, точно так же, как глава семьи гасит в своей квартире лампочки, убедившись, что они уже не нужны его спящим чадам и домочадцам. И они долго обсуждали эту странную и удивительную профессию. И Тахмина сказала, что знает одного человека, у которого тоже очень своеобразное занятие: он включает и выключает фонтаны на Приморском бульваре. А в те дни, когда он заболевает и не выходит на работу, фонтаны бездействуют.

- А самая романтическая профессия, - сказала Тахмина, - это, по-моему, профессия метеоролога. Я когда-то хотела стать метеорологом. Представляете, каждый день иметь дело с грозами, дождями, ветрами и молниями!

Иногда, гуляя втроем, они встречали знакомых Заура, Тахмины или Медины. Те разглядывали их пристально и пытливо. И те же самые любители новостей, которые снабжали Зивяр-ханум сведениями об образе жизни Тахмины, теперь со злорадным упоением сообщали ей о каждой прогулке этого трио, с мнимым сочувствием подчеркивая, как нагло афишируют свою связь Тахмина и Заур и какую гнусную роль - роль сводницы - играет при них Медина. Эти разговоры еще более распаляли Зивяр-ханум, и она звонила Тахмине, чтобы обругать ее последними словами. О звонках Заур узнал не сразу. Он заметил, как однажды Тахмина подошла к телефону, ответила:

- Да, это я. - Потом вспыхнула и, молча подержав трубку, положила ее.

- Кто это? - спросил Заур.

- Не туда попали, - сказала она и, сколько Заур ни добивался, ничего больше не сказала.

Заур и подумать не мог, что звонила мать, и мысли его начали работать в ином направлении: снова его охватили сомнения, снова почудилось, что она что-то скрывает, чего-то недоговаривает… Мелкие уколы ревности были чувствительны еще и потому, что Тахмине звонили часто и разные люди, преимущественно мужского пола. Она говорила с ними дружески и тепло, а ему потом непринужденно объясняла: "Да чудной ты, Зауричек, это же ассистент режиссера, мы с ним договаривались о времени передач, он составляет график и позвонил, чтоб я ему назвала удобное для меня время. Потому-то я так подробно и рассказала ему, когда я свободна", "Ну что ты, Заур, честное слово! Это же портной, я отдала переделать пальто. Вечером должна пойти на примерку", "О чем ты говоришь, Зауричек, это же зубной врач! Позвонил, предупредил, чтобы я зашла на той неделе".

И был второй случай, когда она ничего не говорила, молча слушала, потом положила трубку и стала сама не своя.

- Опять не туда попали?

- Да, - только и был ответ, и она сразу ушла в ванную. Зауру показалось, что он слышит всхлипывания, но через полчаса она вышла из ванной, лицо у нее было свежее, чистое, и она весело улыбалась.

Но когда через несколько дней Тахмина взяла трубку, и по тому, как сказала "Да?" и сразу вся поникла, Заур догадался, что звонит тот же человек. Он крадучись подошел к ней сзади и, неожиданно выхватив трубку, услышал кипящий ненавистью и злобой женский голос: "Шлюха ты трехрублевая, ты что думаешь, мы допустим, чтобы ты так мальчика и охмурила?"

Он сразу положил трубку. Он не мог спутать этот голос ни с каким другим в мире - голос его матери.

- Ну что? - печально улыбнулась Тахмина. - Успокоился?

Ему было нестерпимо стыдно, он не знал, что сказать, и с трудом выдавил из себя:

- И в те разы была она?

Тахмина задумчиво кивнула, потом тихо сказала:

- Она звонит каждый день. Как ты переехал ко мне. Вот уже около месяца он жил у Тахмины. Заур помнил тот хмурый ноябрьский вечер - ветер гонял обрывки афиш, газет, бумаг по пустым улицам, когда он после разговора с отцом пришел к Тахмине и рассказал ей все и она сказала сразу и просто:

- Зауричек, по идее я должна была бы, наверное, сказать тебе: нет, дорогой, не надо такой жертвы, пожалей отца и мать. Это было бы так благородно с моей стороны. Но я не стану врать. Мне хочется, чтобы ты остался со мной… Наверное, я жуткая эгоистка и дрянь…

Только поселившись у Тахмины, он понял, что значила для нее ночь, какой страшной пыткой было для нее ночное одиночество и как она боялась этого, как ей, страдающей бессонницей, мучительно трудно дотягивать до утра. Она говорила честно и прямо о том, какое для нее счастье, просыпаясь, чувствовать рядом с собой живого и теплого человека и что у нее никогда не было такого ощущения, когда она жила с мужем…

- Вставайте, вставайте, принц, кофе подан.

Она принесла ему в постель поднос с кофе и колотым сахаром. Еще вчера вечером у них не было колотого сахара, и стоило Зауру лишь вскользь сказать о том, что он не любит пиленого сахара, и Тахмина рано утром спустилась в магазин и купила к завтраку тот, который он любит. Она взглянула на его довольное лицо и рассмеялась:

- Ах, боже мой, ты еще совершенный ребенок! Достаточно запомнить пустяковое желание и исполнить его, как ты уже счастлив. Чисто мужское качество. Потому-то вы, мужчины, и попадаетесь, принимая мелкие уловки за великую преданность и любовь.

- А что, разве ты меня не любишь? - спросил Заур, но она, не отвечая ему, сновала между кухней и комнатой и напевала прозрачную и легкую, как летнее облачко, песенку. Эта песенка привязалась к ней вчера, после кино - в ней была погожесть летнего дня, и солнечные зайчики на стенах, и мыльные пузыри, и бумажные змеи, и все ощущения солнечного детства. Сейчас, в это декабрьское утро, в окна падали косые лучи солнца, играя бликами на цветных обоях, и действительно казалось, что они расцветают. Она приносила ему из кухни яичницу, красную редиску, зеленый лук, свежий хлеб, салфетку и все напевала и напевала…

И все это было ответом на его вопрос.

Часто по утрам, завтракая в чистой, аккуратной кухне Тахмины, он вспоминал родительский дом. В кухне Тахмины, где все было четко квадратным - и сама кухня, и окна, и плита, и холодильник, и стол, и табуреты, и кафель на стенах, и линолеум на полу, и плетеные вьетнамские салфетки на столе, и даже солнечный свет из окон падал квадратами - и где каждый квадрат блистал опрятностью, Заур вспоминал кухню своей матери с жирными тарелками, накладывающимися друг на друга в течение многих дней (они мылись только когда пирамида грозила вот-вот развалиться), и понимал, почему у него дома часто не было желания завтракать или обедать. И уж совсем пропадал аппетит, когда он рядом со своей тарелкой или хлебницей обнаруживал большой гребень матери с комком волос (неизвестно было, каким образом гребень оказывался на кухонном столе, да еще во время завтрака). Конечно, когда у них бывали гости, все вычищалось, отмывалось и убиралось, но ведь гости-то бывали не каждый день.

Он с удивлением наблюдал, сколько времени тратит Тахмина на то, чтобы содержать в чистоте и опрятности свою квартиру. Она следила за ней точно так же, как за собой, и за своей одеждой. "Дома должна быть чистота, и хороший тон, и хорошее настроение. Все взаимосвязано, - говорила она. - И об этом должны заботиться и родители и дети".

Это вообще была ее любимая тема - дети. Она могла часами говорить о том, как воспитывала бы своих детей, как развивала бы сына - с раннего детства отдала бы его учиться плаванию и потом всю жизнь заставляла бы заниматься спортом; а если бы у нее была дочка, Тахмина ее нежила бы и холила, одевала как куколку, тоже с самого раннего детства отдала в балетную школу, чтобы привить ей хорошую осанку. И ее дети были бы самыми красивыми, чистыми и учтивыми детьми на свете.

Но порой она говорила иное. Она говорила о том, как бы ей хотелось иметь много детей, причем самых обыкновенных, замурзанных, и чтобы они, пока научатся проситься на горшок, марали свои штанишки и вообще испачкали всю квартиру, а она ходила бы за ними, подмывала бы их, убирала за ними, и чтобы они были детьми Заура, чтобы их любовь прошла и через такое испытание испытание бытом, со всей его изнанкой, грязью, усталостью, отупляющими тяготами - и с детьми, которые были бы не открыточными ангелочками, а марали бы платья Тахмины и брюки Заура, чтобы надо было много раз в день стирать их пеленки, и вообще мучаться с ними, падать с ног от усталости, пока наконец уложишь их спать, и все же любить после этого друг друга, и пока не подрастет один ребенок, уже создавать нового, и так до старости. Только о любви, прошедшей через подобные испытания, можно сказать, подлинная она или мнимая.

- А ты знаешь, - как-то сказала она Зауру, - что дети во чреве матери видят сны? Многое бы я дала, чтобы узнать, что же они видят. А засыпают они там, оказывается, под стук материнского сердца. Он для них звучит, наверное, как тиканье часов. А знаешь, где-то проделали такой эксперимент - записали на магнитофон стук сердца матери, и уже рожденный ребенок сразу засыпал под этот звук. Эх, Заури-чек, обидно все-таки, что я неспособна родить. Родила бы от тебя… - И, заметив его настороженный взгляд, добавила:- Да ты не беспокойся. У меня никаких претензий к тебе не было бы. Даже не знали бы, что это твой ребенок. Но мы-то вдвоем знали бы. А вообще не беспокойся, все это пустые разговоры. Ты же знаешь - я не могу.

- А почему бы тебе не взять ребенка? "Тебе, а не нам", - почти одновременно подумали об этом и сам Заур, и Тахмина. Она ответила не сразу:

- Я думала об этом, знаешь ли. Много думала. И решила этого не делать. Понимаешь, Заур, я бы привязалась к нему, полюбила бы по-настоящему - и все время знала бы, что это не мой ребенок. Умирала бы от страха, что вдруг объявятся настоящие его родители и узнают его, ну, прямо как в сказках, по какой-нибудь родинке у пупка. Я боялась бы, что он и сам когда-нибудь узнает правду, даже если и родители не объявятся: узнает, что я ему "Не настоящая мать. Кто-нибудь же непременно удружит и скажет из одной злобы ко мне, как, например, твоя мама. - Заур покраснел, но ничего не сказал. Тахмина закурила и продолжала: - Но даже без этих страхов я все время помнила бы, что он не мой. А я хочу иметь что-то свое-свое. Совсем свое. Я же ужасная собственница. Собственница, у которой никакой собственности никогда не будет… Нет, сказала она решительно. - Чужой ребенок - это чужой ребенок. Чужая кровь, чужие гены. Он не мой. - И вдруг неожиданно добавила: - Как и ты, Зауричек. Ведь и тебя я потеряю рано или поздно. Я же знаю.

Этот разговор состоялся у них в самые первые дни их совместной жизни в доме Тахмины, и Заур поразился, как ясно и твердо она сказала о том, о чем смутно догадывался и он сам: о недолговечности и обреченности их любви. И хотя он всегда скептически посмеивался, когда она несколько вычурно подчеркивала это - ставила третью рюмку: "Это твоя, это моя, а это нашей разлуки - ведь и она тоже всегда с нами", - он и сам ощущал ее постоянное присутствие, присутствие их разлуки. Хотя ни о сроках, ни о причинах ее он ничего не знал.

По звукам, доносившимся из окон жилого дома, он определил, что она объявила об окончании программы и пожелала всем спокойной ночи. Он подождал еще минут пятнадцать и увидел ее, торопливо идущую к автобусной остановке. Она заметила его и улыбнулась.

И ему было удивительно тепло оттого, что она только что распрощалась со всем городом и теперь спешит к нему одному. И почти безлюдный ночной автобус довез их до дома - до их дома.

Как-то она завела разговор об аристократизме. "Подлинный аристократизм, - сказала она, - не в происхождении, не в семье и роде, не в генеалогическом древе. Подлинный аристократизм - это чувство собственного достоинства. Подлинного аристократа и интеллигента я могу определить по звуку его шагов. Вообще в зависимости от того, как человек ходит, можно многое определить в его облике и сущности. Вот Мухтар, например, аристократ и интеллигент до мозга костей. Но надо его очень хорошо знать, чтобы разглядеть в нем это под всеми внешними наслоениями…"

Разговоры о Мухтаре были самой большой неприятностью их медового месяца. Разговоры о Мухтаре и телефонные звонки. Впрочем, и звонил чаще других Мухтар.

- Разве вы мало общаетесь на работе? - с удивлением спрашивал Заур. Приходишь с работы домой и опять полчаса висишь на телефоне с Мухтаром.

- Как ты не понимаешь, Зауричек? - беспечно отвечала она. - Там мы именно на работе, а так, по телефону, сплетничаем обо всем. И об этой самой работе, и о делах, и о событиях дня, и о своих коллегах. Ведь и Мухтар любит посудачить. Что ни говори, а мужчины куда более ярые сплетники, чем женщины. Почти все мои друзья…

- Друзья, друзья, - резко прервал он. - Слишком много у тебя друзей. Учти, когда хочешь иметь слишком много друзей, в конце концов не имеешь ни одного.

- Это что? - сказала Тахмина. - Намек? Угроза? Предупреждение?

- Как тебе будет угодно, - сухо ответил он, и это было их первой размолвкой.

Она молча оделась и ушла, вопреки обыкновению не сказав ему о своем расписании. Но ему нетрудно было узнать о нем по телепрограмме, и он поехал за ней к концу вечерних передач - часам к одиннадцати. Он часто приезжал за ней к концу передач.

- Ты не должен меня ни к кому ревновать, Зауричек, - говорила она шепотом в темноте. - Ревновать - значит признавать свою слабость. А ни к кому не ревновать, никому не завидовать - значит быть первым. Будь первым, Зауричек, будь уверен в себе. - И добавила: - И во мне. Я тебе верна. И не изменю, пока мы вместе.

По вечерам они часто слушали музыку. У нее была большая коллекция записей, и в подборе их не было ни системы, ни каких-то особых пристрастий. Он, этот подбор, отражал только вкус Тахмины и причуды ее настроений. В одном душевном состоянии она любила слушать только классику или оперу "Лейли и Меджнун". Почти каждый вечер ей хотелось танцевать. Она ставила джазовую музыку, и они с Зауром скользили под ритм грустных блюзов по маленькой комнате. Она закрывала глаза, обнимала Заура и перебрасывала свои длинные волосы через его плечо ему на спину, и от нее исходил чудесный аромат ее смешанных французских духов. Часто ей хотелось слушать азербайджанскую музыку - мугамы, народные песни. С каждой из песен у нее были связаны какие-то ассоциации, мысли, ощущения. Она придавала музыке культовое значение, говорила, что музыка - ее последнее прибежище и спасет ее, когда они с Зауром расстанутся. "Иначе я умру или сопьюсь", - говорила она и могла часами слушать народные песни: "Полила я улицы водой", "Нет, не быть тебе моим возлюбленным", "Пощади, охотник", "Из окон камни летят", "В сад любимой я вошел", "Папироса твоя тлеет и горит", "Черные виноградины", "Лачин"… В слова этих песен она вкладывала личный смысл, отражение своих собственных настроений и чувств, то глубокое и полное воплощение ее душевного настроя, которое она сама не могла и не умела иначе выразить. Повторяя вечные слова о любви, грусти, разлуке, сожалении, подпевая незатейливым и бессмертным мелодиям, она выплескивала свое самое сокровенное.

- Ты только послушай, Зауричек, как просто и хорошо: "Полила я улицы водой, чтобы милому ноги не запылить!" Чем была любовь, Зауричек, и что мы с ней сделали? Ты вот, к примеру, стал бы поливать улицы, по которым я должна пройти, чтобы не было пыли?

- В Баку это невозможно, - сказал он. - Пока я полью конец улицы, норд засыплет песком ее начало.

- Эх ты, - говорила она, - нет в тебе романтики, ее вытравляли из тебя по каплям.

Но уже звучала другая песня: "Пусть меня убьют ради одной голубоглазой девушки", и Тахмина задавала другой вопрос:

- Заур, а ты согласишься - нет, не на то, чтобы убили, а, скажем, на некоторые неудобства ради одной голубоглазой девушки?

Назад Дальше